Текст книги "Если однажды зимней ночью путник"
Автор книги: Итало Кальвино
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Всякий раз, проходя мимо роскошного особняка, где разместился Комиссариат тяжелой промышленности, я говорю себе: «Надо бы зайти проведать Валерьяна». Я повторяю эту фразу со дня приезда. И каждый день откладываю свое намерение: мешают неотложные дела. А еще говорят, что для кадрового военного у меня слишком много свободного времени. В чем заключаются мои обязанности – не вполне понятно. Я вечно мотаюсь по управлениям Генерального штаба; в казарме меня видят редко, словно я не числюсь ни в одном подразделении, да и за рабочим столом не просиживаю дни и ночи напролет.
Другое дело Валерьян. Он-то из-за стола просто не встает. Вот и сегодня, когда я наконец поднялся к нему, он тут как тут – на рабочем месте. Однако занят отнюдь не текущими вопросами, а чистит револьвер. Завидев меня, Валерьян усмехается в густую щетину:
– Ага, и ты туда же – в капкан. Вместе с нами.
– А ну как я сам расставляю капканы?
– Какая разница: в каждом капкане свой капкан; один в другом и захлопнутся. Все разом. – Сдается, он хочет о чем-то меня предупредить.
Особняк, в котором расположились отделы Комиссариата, принадлежал известному роду, сколотившему на войне солидный капитал. После революции особняк был конфискован. Часть прежней обстановки – грубоватая роскошь – застряла в доме и перемешалась с мрачной казенной мебелью. Кабинет Валерьяна уставлен будуарными китайскими аксессуарами: тут и расписные вазы с драконами, и лакированные шкатулки, и шелковая ширма.
– Кого, интересно, ты намерен заманить в эту пагоду? Уж не восточную ли царицу?
Из-за ширмы выходит женщина: короткие волосы, халат из серого шелка, молочного цвета чулки.
– Революция революцией, а у мужчин одно на уме, – говорит она. По саркастическому тону я узнаю прохожую с Железного моста.
– Вот видишь! Каждое наше слово ловят чуткие уши... – хихикает Валерьян.
– Революция не придирается к мечтам, Ирина, – отвечаю я.
– Но и не спасает от кошмаров, – парирует она.
– А я и не знал, что вы знакомы, – вмешивается Валерьян.
– Мы повстречались во сне, – говорю я. – В тот момент, когда падали с моста.
– Нет. Каждый видит свой сон, – замечает Ирина.
– И умудряется проснуться в таком укромном местечке, где нечего бояться головокружения, – не унимаюсь я.
– Сейчас от всего голова кругом идет, – произносит Ирина, берет собранный Валерьяном револьвер, разглядывает его, прищурившись, смотрит в ствол, точно проверяя, хорошо ли он вычищен; крутит барабан, вставляет в гнездо патрон, оттягивает собачку, подносит ствол к глазу, вращая барабан. – Как бездонный колодец. Я слышу зов пустоты, чувствую соблазн нырнуть в нее, окунуться в призывную темноту...
– Эй-эй, полегче с оружием! – восклицаю я, протягивая руку, но Ирина наставляет револьвер прямо на меня.
– Что? Вам можно, а женщинам нет? Истинная революция свершится тогда, когда оружие перейдет к женщинам.
– А мужчины останутся безоружными? По-твоему, это справедливо, товарищ Пиперин? Для чего вообще женщинам оружие?
– Для того, чтобы занять ваше место. Мы будем сверху, а вы снизу. Хоть немного почувствуете, что значит быть женщиной. А ну давай туда, поближе к своему дружку, – командует она, по-прежнему держа меня на мушке.
– У Ирины заранее на все готов ответ, – предупреждает Валерьян. – Так что спорить бесполезно.
– Ну и? – спрашиваю я у Валерьяна в ожидании, что он вмешается и прекратит эту глупую шутку.
Но Валерьян, точно в прострации, смотрит на Ирину отсутствующим взглядом, как человек, отдавшийся на милость победителя; он предвкушает наслаждение от безоговорочного подчинения ее воле.
В кабинет заходит курьер Военного Командования с депешей. Открывшаяся дверь скрадывает Ирину. Она исчезает. Валерьян как ни в чем не бывало принимает посетителя.
– Послушай... – спрашиваю я, едва мы можем говорить. – Что это за шуточки?
– Ирина никогда не шутит, – отвечает он, не отрываясь от бумаг. – Вот увидишь.
С этой минуты время видоизменяется. Ночь постепенно растягивается. Ночи превращаются в одну сплошную ночь в ночном городе, исхоженном вдоль и поперек нашей, теперь уже неразлучной, троицей; сплошную ночь, увенчанную в комнате Ирины сценой по сути интимной, но вместе показной и откровенно вызывающей, обрядом тайного и жертвенного культа, которого Ирина является одновременно жрицей, божеством, осквернительницей и жертвой. Рассказ возобновляет свой прерванный ход; пространство его движения перегружено, плотно; в нем нет ни единой лазейки, куда мог бы просочиться ужас пустоты; за пологом, расчерченным геометрическим рисунком, среди разметанных подушек и валиков, воздух напоен запахом наших обнаженных тел: груди Ирины слегка выдаются на худощавом торсе; коричневые ареолы сосков пришлись бы к месту на более пышном бюсте; узкий, заостренный лобок выступает в форме равнобедренного треугольника (слово «равнобедренный», однажды соотнесенное с лобком Ирины, наполняется для меня такой чувственностью, что я не в состоянии произносить его без внутренней дрожи). Ближе к центру сцены линии норовят надломиться, становятся извилистыми, как струйки дыма, поднимающиеся из жаровни, в которой догорают нехитрые пряности армянской бакалейной лавки: дурная слава курильни опиума стоила ей полного разгрома, учиненного мстительной толпой обывателей; начинают корчиться – линии, словно невидимые путы, связывающие нас троих; и чем яростнее мы выкручиваемся, пытаясь освободиться от них, тем крепче затягиваются и впиваются в нашу плоть их узлы. В глубине этого запутанного клубка, в основе драмы нашего негласного союза кроется тайна, которую я ношу внутри себя и не могу открыть никому, тем более Ирине и Валерьяну, – это порученное мне секретное задание раскрыть шпиона, внедрившегося в Революционный Комитет с целью сдать город белым.
В революционном вихре, пронесшемся той леденящей, ветреной зимой по улицам столиц, сметая все на своем пути, подобно урагану, рождалась скрытая революция, которой суждено было сокрушить могущество плоти и пола; так думала Ирина и убедила в этом не только Валерьяна, – сын уездного судьи, защитивший диплом по политической экономии, поборник учений индийских пустосвятов и швейцарских любомудров, он наперед готов был примкнуть к любой мыслимой доктрине, – но и меня, прошедшего куда более суровую школу и твердо знавшего, что совсем скоро нашим судьбам будет вынесен окончательный приговор, то ли революционным трибуналом, то ли полевым судом белых, и что два караульных взвода, с той и с другой стороны, уже поджидают нас с ружьями на изготовку.
Я пробовал увильнуть, забиться в средоточие спирали, где линии расползались, как змеи, следуя изгибам Ирининого тела, упругого и гибкого в своем медленном танце, подвластном не ритму, но причудливому сплетению и растеканию змеящихся линий. Две змеиные головы хватает Ирина обеими руками; две змеиные головы с упрямым ожесточением проявляют в ответ готовность к прямолинейному проникновению; она же, наоборот, стояла на том, чтобы основное усилие соответствовало гибкости рептилии, изогнувшейся для этого в немыслимой корче.
Ибо то был первый догмат веры учрежденного Ириной культа: отречься от предвзятой вертикальности, прямолинейности, единственного, неумело скрываемого мужского достоинства, еще не утраченного нами, несмотря на то что мы смирились с положением рабов женщины, не допускавшей между нами и намека на ревность или верховенство. «Ниже, – шептала Ирина и давила ладонью на затылок Валерьяна, запуская пальцы в пушистые рыжие вихры молодого экономиста, не давая ему поднять лицо от своего лона, – еще ниже!» – а сама смотрела на меня пронизывающим взглядом и хотела, чтобы я тоже смотрел, чтобы наши взгляды устремились по бесконечным извилинам ломаных линий. Я чувствовал, что ее взгляд не отрывается от меня ни на миг; одновременно я чувствовал на себе и другой взгляд; он следил за мной везде и всюду, взгляд невидимой власти, ждавшей от меня только одного: смерти, не важно, той ли, которую я должен был принести другим, или моей собственной.
Я жду, когда петля Ирининого взгляда ослабнет. Вот наконец она смыкает глаза, и я крадусь в потемках между кушеткой, диваном и буржуйкой туда, где Валерьян оставил как всегда аккуратно свернутую одежду; я проскальзываю в полумраке опущенных Ирининых век, роюсь в карманах, в бумажнике Валерьяна, прячусь в непроглядной тьме ее плотно смеженных век, во мраке крика, вырывающегося из ее нутра, обнаруживаю сложенный вчетверо лист бумаги с моим именем, выведенным стальным пером под формулировкой смертных приговоров за предательство, подписанных, заверенных и скрепленных печатями установленного образца.
Глава V
Здесь начинается обсуждение. Герои, их судьбы, черты, окружение – все это отметается прочь и уступает место общим понятиям.
– Полиморфно-перверсивное желание...
– Законы рыночной экономики...
– Гомология значимых структур...
– Девиантное поведение и общественные институты...
– Кастрация...
Лишь ты один пребываешь в подвешенном состоянии; ты и Людмила; никто больше и не думает продолжать чтение.
Ты подходишь к Лотарии, протягиваешь руку к разложенным перед ней бумагам, спрашиваешь: «Можно?» – и собираешься завладеть романом. Но это не книга, а вырванные тетрадные страницы. Где же остальное?
– Извини, я просто хотел взять продолжение, – мямлишь ты.
– Продолжение?.. Да тут на месяц хватит о чем говорить. Тебе мало?
– Вообще-то я не для разговора, а для чтения...
– Понимаешь, семинаров у нас много, а в библиотеке кафедры геруло-ойротских языков только один экземпляр. Вот мы его и поделили. Не равнозначно, конечно; книга распалась, но, по-моему, мне достался лучший кусок.
Чуть позже, за столиком в кафе, вы с Людмилой подводите итог:
– Вот и получается: «Не страшась ветра и головокружения» – это не «Над крутым косогором склонившись»; последний никак не связан с «Неподалеку от хутора Мальборк», который, в свою очередь, не имеет ни малейшего отношения к «Если однажды зимней ночью путник». Остается одно: добраться до первопричины этой путаницы.
– Именно. А благодарить за наши мытарства мы должны издательство. Пусть отчитается за свои фокусы. Надо пойти туда и узнать.
– Являются ли Ахти и Вильянди одним и тем же лицом?
– Первым делом нужно разобраться с «Если однажды зимней ночью путник»; взять у них полный экземпляр, а заодно и полный экземпляр «Неподалеку от хутора Мальборк», при условии, что эти романы действительно так называются. Если же выяснится, что их настоящие названия и авторы другие, то пусть нам наконец объяснят, какая тайна скрывается за страницами, кочующими из книги в книгу.
– Тогда, – добавляешь ты, – мы, может, и нападем на след «Крутого косогора», законченного или нет – не важно...
– Не стану отрицать, – говорит Людмила, – что я наивно поверила в историю о найденном продолжении...
– ...и о «Не страшась ветра и головокружения»: его-то мне и хочется дочитать.
– Мне тоже, хотя, если честно, это не «мой» роман...
Ну вот, снова-здорóво. Только ступил на верный путь – опять задержка, опять развилка. И так во всем: в чтении, в погоне за утерянной книгой, в распознании вкусов Людмилы.
– Сейчас мне больше всего хотелось бы прочесть такой роман, – поясняет Людмила, – которым двигало бы непреодолимое желание рассказывать, накапливать историю за историей; роман не навязывал бы тебе определенного миропонимания, но давал бы возможность наблюдать за собственным ростом, расцветая и разрастаясь на твоих глазах подобно могучему древу...
В этом ты моментально с ней соглашаешься: оставив позади сотни страниц, исполосованных заумными разборами и рецензиями, ты мечтаешь окунуться в чтение естественное, невинное, бесхитростное...
– Нужно ухватиться за упущенную ниточку, – говоришь ты. – Немедленно в издательство.
– Совсем не обязательно идти вдвоем, – замечает она. – Иди один, потом обо всем расскажешь.
Экая досада. Охота за неуловимым текстом тем для тебя и увлекательна, что ты вышел на нее вместе с Людмилой, что вместе вы проживаете все ее перипетии, дающие нескончаемую пищу для бесед. Надо же, именно теперь, когда, казалось, между вами установилось полное доверие и понимание; и не только потому, что вы перешли на «ты», а потому, что ощущаете себя соучастниками некоего предприятия, в котором никому, кроме вас, видимо, уже не разобраться.
– А ты почему не хочешь пойти?
– Из принципа.
– Как это?
– Существует граница: по одну сторону те, кто делает книги, по другую – те, кто их читает. Я хочу оставаться среди читающих, вот и держусь по эту сторону границы. Иначе бескорыстное наслаждение от чтения кончится или превратится в нечто такое, чего я совсем не хочу. Граница эта крайне размыта и время от времени сглаживается: мир людей, соприкасающихся с книгой профессионально, постоянно ширится и норовит слиться с миром читателей. Конечно, читателей становится все больше и больше, но те, кто пользуется книгами для создания других книг, похоже, множатся гораздо быстрее, чем те, кто просто любит читать. Я знаю, что если в один прекрасный день перейду границу, пусть даже случайно, то могу смешаться с этой надвигающейся толпой, вот почему я не желаю переступать порога издательства, хотя бы и на несколько минут.
– А что же я? – возражаешь ты.
– Ты – не знаю. Смотри сам. Каждый волен поступать по-своему.
Нет, эту женщину никак не переубедить. Ты совершишь вылазку один, а в шесть часов вы встретитесь здесь же, в кафе.
– Вы по поводу рукописи? Ее читают, хотя нет, спутал, уже прочли, с интересом, помню, как не помнить! такая яркая языковая палитра, такая обличительная мощь, столько выстраданных чувств; как, разве вы не получали письма? сожалею, но вынужден вам сообщить, в письме обо всем сказано, его давным-давно отправили, вечно на этой почте проволочки, вы обязательно, обязательно получите, издательские планы перегружены, со сбытом дела неважные, вот видите, все-таки получили? что там еще? благодарим за возможность ознакомиться с вашим трудом, подтверждаем, что позаботимся о возвращении рукописи, так вы хотели ее забрать? нет, пока не нашли, немного терпения, она найдется, не беспокойтесь, у нас никогда ничего не пропадает, совсем недавно нашлась рукопись, которую искали лет десять, о нет, не через десять лет, вашу мы отыщем гораздо раньше, будем надеяться, чего-чего, а рукописей здесь вагон и маленькая тележка, если хотите, мы вам покажем, разумеется, вам нужна только ваша, не чужая же, Боже упаси, я в том смысле, что у нас тут столько рукописей, что нам абсолютно все равно, ну вот еще, выбросить, мы так ею дорожим, нет-нет, не для издания, а чтобы вернуть рукопись вам.
Говорящий – сухопарый, сгорбленный человечек – выглядит еще сухопарее и сгорбленнее, когда к нему обращаются, тянут его за рукав, чем-то озадачивают, подсовывают стопку верстки. «Коллега Каведанья! Послушайте, Каведанья! Нам нужен господин Каведанья!» – и он сосредоточенно вслушивается в просьбу очередного посетителя, глядя на него в упор, с трясущимся подбородком, выворачивая шею от тяжкой ноши нерешенных вопросов, с отчаянным терпением чересчур нервных людей и с ультразвуковой нервозностью людей чересчур терпеливых.
Когда ты вошел в издательство и поведал привратникам о неправильно сброшюрованных книгах, которые хотел бы заменить, тебе посоветовали было обратиться в отдел распространения; затем, когда ты добавил, что хочешь не только заменить бракованные экземпляры, но и получить объяснение случившегося, тебя направили в технический отдел; а когда ты уточнил, что главным образом тебя интересует продолжение незаконченных романов... «Тогда вам лучше побеседовать с господином Каведаньей, – заключили они. – Посидите в прихожей, там ждут приема, займите очередь».
И вот, протиснувшись среди посетителей, ты слышишь, как господин Каведанья несколько раз заводит разговор о потерянной рукописи; всякий раз обращается к разным людям, в том числе и к тебе, и всякий раз его прерывают – до того, как он успевает обнаружить подмену, – посетители, редакторы или служащие. Нетрудно понять, что господин Каведанья – это тот непременный в любой конторе человек, на плечи которого сослуживцы интуитивно перекладывают самые сложные и щекотливые поручения. Только ты собираешься с ним заговорить, как ему уже подносят для уточнения издательский план на ближайшие пять лет, или именной указатель, в котором следует поменять нумерацию страниц, или верстку томика Достоевского, которую придется откорректировать от и до, так как везде, где было набрано Maria, теперь решили набирать Már’ja, а там, где было Pjotr, нужно исправить на Pёtr. Он внимательно выслушивает каждого, мучительно удерживая в памяти незаконченный разговор с предыдущим ходатаем; по возможности старается задобрить наиболее нетерпеливых, уверяя, что не забыл о них и, конечно же, помнит, в чем суть дела: «Мы высоко оценили ваш гротеск...» («Что? – подскакивает исследователь троцкистских расколов в Новой Зеландии.) – Вероятно, вам следовало бы смягчить скабрезные эпизоды... („Да о чем это вы?!“ – возмущается специалист по макроэкономике олигополий.)
Неожиданно господин Каведанья исчезает. В коридорах издательства вас подстерегают козни и ловушки; здесь то и дело слоняются какие-нибудь театральные коллективы психиатрических лечебниц, группы, занимающиеся групповым психоанализом, или коммандос феменисток. На каждом шагу господин Каведанья рискует попасть в окружение, плен, пропасть без вести.
Ты очутился здесь в тот момент, когда вокруг издательств уже не роятся, как в былые времена, начинающие поэты и прозаики, будущие поэтессы и писательницы; сегодня такое время (в истории западной культуры), когда самовыражения на бумаге жаждут не столько отдельные личности, сколько коллективы – учебные семинары, прикладные, исследовательские группы, как будто умственный труд слишком тяжкое и унылое занятие, чтобы предаваться ему в одиночку. Фигура автора стала множиться и зачастую появляется вместе с кем-то, ибо никто не вправе говорить за другого; и пошло-поехало: четверо бывших заключенных, один из которых беглый; трое бывших больных с санитаром и рукописью санитара. Или вот еще – парочки; не обязательно, но преимущественно муж и жена, словно в семейной жизни нет большего утешения, чем кропание рукописей.
Каждый из них попросил о встрече с заведующим отделом или старшим редактором, но всех их в конце концов сплавили к господину Каведанье. Потоки слов, относящихся к самым узким, специальным дисциплинам и направлениям, хлынули на пожилого редактора, которого ты с первого взгляда окрестил «сухопарым, сгорбленным человечком», но не потому, что он более сухопар, сгорблен и более человечек, чем все остальные, и не потому, что сочетание «сухопарый, сгорбленный человечек» присуще его манере выражаться, а потому, что он как бы явился из мира, где еще... – нет, не так; он как бы вышел из книги, в которой еще встречаются... – тоже нет; вот: он как бы явился из мира, где еще читают книги, в которых встречаются «сухопарые, сгорбленные человечки».
Не давая себя сбить, он терпеливо ждет, когда новый выплеск просьб и петиций стечет по его лысине, и качает головой, пытаясь заключить вопрос в практические рамки:
– Извините, а вы не могли бы... вы не могли бы полностью перенести постраничные примечания в основной текст, а основной текст немножечко сжать или даже, смотрите сами, поместить вместо примечаний внизу страницы?
– Вообще-то я читатель, просто читатель, а не автор, – выпаливаешь ты с ходу, словно бросаясь на помощь человеку, который вот-вот оступится.
– В самом деле? Прелестно, прелестно, искренне рад! – Обращенный на тебя взгляд впрямь полон симпатии и благодарности. – Очень приятно. Кто-кто, а читатель теперь редкий гость...
В порыве откровения он забывает обо всех неудобствах, отводит тебя в сторонку и доверительно шепчет:
– Я в издательстве уже много лет... Через мои руки проходит уйма книг... Но могу ли я сказать, что читаю? Нет, чтение – это совсем другое... В местечке, где я родился, было мало книг, но тогда я по-настоящему читая, да, читал... Я мечтаю о том времени, когда уйду на пенсию, вернусь в родные края и снова буду читать, как прежде. Иногда я откладываю книгу и говорю себе, что прочту ее на пенсии, но потом понимаю: это будет уже не то... Сегодня мне приснилось, будто я в отчем доме, зашел в курятник и что-то там ищу, ищу – в лукошке, куда несушки откладывают яйца; и что же я нашел? Книгу, одну из книг, которую читал в детстве, массовая серия, все страницы истрепаны, черно-белые картинки разрисованы мною цветными карандашами... Знаете? Мальчишкой я прятался в курятнике, чтобы всласть начитаться...
Ты принимаешься объяснять цель своего прихода. Он сразу понимает, что к чему, даже не дав тебе договорить:
– Значит, и вы... и вы... перепутанные страницы; еще бы, прекрасно знаем, есть начало, но нет продолжения; весь тираж вверх тормашками; вы что-нибудь в этом понимаете? Мы, дорогой мой, ровным счетом ничего.
В руках у него стопка корректуры. Он бережно кладет ее, словно малейшая встряска способна нарушить стройные ряды типографских знаков.
– Издательство, дорогой мой, – очень хрупкий организм. Достаточно мельчайшему винтику сдвинуться с места – пойдет такой тарарам, что бездна разверзнется у вас под ногами. Знаете, при одной мысли об этом у меня начинает кружиться голова, – и он закрывает глаза ладонями, как будто его преследует видение миллиардов страниц, строк, слов, кружащихся в стремительном водовороте.
– Ну что вы, что вы, господин Каведанья, не стоит принимать это так близко к сердцу! – Теперь уже тебе приходится его успокаивать. – Просто мне как читателю интересно узнать... Впрочем, если вы не можете ничего сказать...
– Охотно поделюсь с вами тем, что знаю сам, – отвечает редактор. – Значит, так. Все началось с того, что в издательстве появился некий молодой человек, назвавшийся переводчиком с этого, как бишь его...
– Польского?
– Да нет, какой там польский! Редкий язык, о нем вообще мало кто слышал...
– Киммерийский?
– И не киммерийский, еще заумнее, ну, как же его? Короче, этот парень выдал себя за невероятного полиглота, знающего чуть ли не все языки мира, даже этот, ах да, кимберийский, вот, кимберийский. Он приволок книгу на этом языке, толстенный такой роман, как бишь его, «Путник», нет, «Путник» – это того, другого; «Неподалеку от хутора.......
– Тазио Базакбала?
– Нет, не Базакбала. Он назывался «Крутой косогор», этого...
– Ахти?
– Точно, его самого, Укко Ахти.
– Но извините, разве Укко Ахти не киммерийский писатель?
– Ну да, вначале он считался киммерийским, этот Ахти, но сами знаете, что там творилось: война, послевоенная разруха, пересмотр границ, железный занавес, в общем, теперь там, где раньше была Киммерия, находится Кимберия. Границы Киммерии были сдвинуты. В счет военной контрибуции кимберийцы присвоили себе и киммерийскую литературу.
– Такова гипотеза профессора Галлигани. Однако ее опровергает профессор Уцци-Туцци.
– Помилуйте, что вы хотите, это же университет; две враждующие кафедры, две конкурирующие школы, два профессора, на дух не переносящие друг друга; неужели вы думаете, Уцци-Туцци признает, что шедевр его литературного языка, оказывается, нужно читать на языке коллеги...
– Так или иначе, – настаиваешь ты, – «Над крутым косогором склонившись» – незавершенный роман, более того – едва начатый... Я видел оригинал...
– «Над косогором»?.. Погодите, погодите, не надо меня путать, название похожее, но не такое; там было что-то вроде «Головокружения». Да-да, «Головокружение». Вильянди.
– «Не страшась ветра и головокружения»? Разве он переведен? Вы его опубликовали?
– Постойте. Переводчик, а зовут его Гермес Марана, поначалу казался вполне порядочным человеком; и документы у него были в порядке; он подал заявку на перевод, мы включили книгу в издательский план, он вовремя представлял очередные порции текста, по сто страниц каждая, исправно получал аванс; чтобы не терять время, мы начали отдавать текст в набор... И вот, считывая гранки, корректоры стали натыкаться на явную чепуху и бессмыслицу... Вызываем Марану, задаем ему несколько вопросов—видим, он путается, юлит, противоречит самому себе... Ну мы и приперли его к стенке, открыли перед ним оригинал и потребовали перевести вслух любой кусок... Тут-то он и признался, что не знает по-кимберийски ни одного слова!
– И что же это был за перевод?
– Имена собственные он оставил по-кимберийски, то есть нет – по-киммерийски, здесь уже сам черт ногу сломит, а текст позаимствовал из другого романа...
– Какого еще романа?
– То-то и оно! Мы тоже его спрашиваем: какого романа? А он отвечает: польского романа (ага, польского!) Тазио Базакбала...
– «Неподалеку от хутора Мальборк»...
– Точно. Но и это еще не все. Так утверждал Марана. В конце концов мы ему поверили: а книга уже в печати... Все останавливаем, меняем фронтиспис, обложку... Убытки нешуточные, но делать нечего: не важно, под каким названием, не важно, кто автор, – роман-то уже есть, переведенный, набранный, отпечатанный... С утра до вечера торчим в печатном и переплетном цехах, заменяем первые шестнадцать страниц с липовым фронтисписом на новые с новым фронтисписом... Короче говоря, вскоре вся эта неразбериха перекинулась на остальные новинки, бывшие тогда в печати... Целые тиражи пошли под нож, а распространенные экземпляры пришлось изымать из книжных магазинов...
– Я вот только одного не понимаю: о каком романе вы сейчас говорите? О том, где действие происходит на вокзале, о том, где мальчик уезжает с фермы? Или...
– Чуточку терпения. Все, о чем я вам рассказал, еще цветочки. Тем временем мы окончательно убедились, что доверять этому господину нельзя, и решили провести точное сравнение перевода с оригиналом. Что же выяснилось? Никакой это был не Базакбал, а малоизвестный бельгийский писатель Бертран Вандервельде. Перевод был сделан с французского, а называется роман... Погодите, сейчас принесу...
Каведанья уходит, а когда появляется снова, протягивает тебе папку с ксерокопиями.
– Вот. Название необычное: «Смотрит вниз, где сгущается тьма». Тут у меня начало французского текста. Вы только полюбуйтесь, какое надувательство! Гермес Марана перетолмачил этот грошовый романец слово в слово и нагло выдавал его за киммерийский, кимберийский, польский...
Ты листаешь ксерокопии и с первого взгляда понимаешь, что «Regarde en bas dans l’épaisseur des ombres» Бертрана Вандервельде не имеет ничего общего ни с одним из четырех романов, чтение которых ты вынужден был прервать. Тебе хочется немедленно предупредить Каведанью, но он уже вынимает из папки какой-то листок.
– Извольте видеть, что осмелился ответить нам Марана, после того как мы обвинили его в мистификации. Вот это письмо... – и указывает на абзац, который следует прочесть.
«Какая разница, чье имя стоит на обложке? Перенесемся мысленно на три тысячи лет вперед. Кто знает, какие книги нашего времени сохранятся тогда и каких писателей будут еще помнить. Некоторые общеизвестные книги будут считаться анонимными, каким считается для нас сегодня эпос о Гильгамеше; будут и авторы, известные каждому, но после них не останется ни одного произведения, как это произошло с Сократом. Вполне возможно, что все сохранившиеся книги припишут одному-единственному, мифическому автору, такому как Гомер».
– До чего складно рассуждает, а? – восклицает Каведанья. —Любопытнее всего то, что он может оказаться прав.
Каведанья качает головой, думая о чем-то своем, посмеиваясь и вздыхая. Мысли старого редактора ты, Читатель, наверное, можешь прочесть на его лице. Долгие годы Каведанья пестовал книгу за книгой; день-деньской на его глазах рождались и умирали десятки изданий, и все же истинными книгами он считает иные книги – те, что воспринимал когда-то как послания из иных миров. Так и авторы: он сталкивается с ними ежедневно, превосходно знает их пристрастия, предубеждения, сильные и слабые стороны; однако истинными авторами остаются в его представлении те, кто был для него лишь именем на обложке, полностью слившимся с названием книги, – авторы столь же реальные, как их герои и упомянутые в книгах страны, существовавшие и одновременно не существовавшие, как эти герои и эти страны. Автор был той невидимой точкой, из которой исходили книги, населенной призраками пустотой, подземным туннелем, соединявшим иные миры с курятником его детства...
Его окликают. Секунду он колеблется: забрать ксерокопии или оставить их тебе.
– Учтите, это важный документ, его нельзя выносить из издательства, подсудное дело, могут расценить как попытку плагиата. Хотите взглянуть – сядьте вот здесь, за этим столиком, и не забудьте потом вернуть, даже если я сам забуду: не дай Бог, потеряется...
Ты мог бы сказать, что в этом нет особой нужды, что это не тот роман, который ты искал, но то ли потому, что тебе приглянулось начало, то ли оттого, что коллегу Каведаньо, озадаченного новым поручением, уже затянуло в водоворот неотложных издательских дел, тебе не остается ничего другого, как сесть за чтение «Смотрит вниз, где сгущается тьма».