Текст книги "Если однажды зимней ночью путник"
Автор книги: Итало Кальвино
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Неподалеку от хутора Мальборк
Пряный запах жаркого витает над раскрытой страницей; вернее, запах поджарки, чуть пригоревшей луковой поджарки; лук расходится кругами влажно-сизых прожилок; поначалу они отливают лиловым, затем окрашиваются коричневым; закраины тонко нарезанных ломтиков набухают густой чернотой, так и не успев подрумяниться, – это обугливается луковый сок, приобретая всевозможные обонятельные и цветовые оттенки, пропитанные ароматом закипающего масла. Рапсового масла, уточняется в тексте, где все выверено до мельчайших подробностей и ощущений, ими вызываемых; все кушанья одновременно стряпаются на очаге огромной поварни, каждое в особой, прилежно поименованной посудине – на сковородках и в сотейниках, в чугунках и котелках, – и надлежащим, расписанным по порядку способом: обвалять в муке, взбить яйцо, нашинковать огурец, заложить клинышки сала в утробу пулярки, приготовленной на жаркое. Все здесь представлено явственно, плотно, телесно, со знанием дела, во всяком случае, так тебе кажется, Читатель, хотя об иных яствах ты и слыхом не слыхивал: у каждого блюда свое диковинное название, настолько диковинное, что переводчик предпочел оставить их на исходном языке; например, скобленица: прочтя слово скобленица, ты готов ручаться, что скобленица существует на самом деле, ты даже отчетливо чувствуешь ее привкус, несмотря на то что в тексте не сказано, каков он, – привкус с кислинкой, то ли потому, что самое слово передает этот вкусовой посул в звуковой оболочке или узорчатом написании, то ли потому, что в симфонии запахов, привкусов и слов явно недостает кисловатой ноты.
Укладывая прокрученную мясную начинку в тесто, замешенное на желтке, крепкие красные руки Бригд, усеянные золотистыми веснушками, опушаются белой крапчатой пылью из муки и налипших кусочков сырого мяса. При каждом наклонном движении туловища Бригд над мраморным разделочным столом у нее слегка приподнимаются сзади юбки, заголяя ложбинку между икрой и бедром, где пробегает тонкая полоска голубой вены. Постепенно действующие лица обретают форму, по мере того как множатся обстоятельно описанные детали, отдельные жесты, а заодно и реплики, обрывки разговоров, когда, скажем, старик Гундер замечает: «От этого, чай, уже не поскачешь, как от прошлогоднего!» Через несколько строк до тебя доходит, что речь идет о красном перце. «Да ты сам, что ни год, скачешь хуже некуда!» – отвечает ему тетушка Угурд, зачерпывая деревянной ложкой из кипящего варева и добавляя в чугунок щепотку корицы.
Ты непрерывно открываешь для себя новых персонажей; почем знать, сколько их в нашей неоглядной поварне, пересчитывать бессмысленно: здесь, в Кудгиве, нас всегда было хоть отбавляй; одни уезжали, другие приезжали, со счета собьешься; к тому же одного человека могут называть по-разному: то по имени, то по отчеству, то по фамилии, то по прозвищу, а то и просто окликнут: «Янкова вдовица» или: «Кукурузный Початок» – когда как. Важнее внешние штрихи, намеченные в романе: обкусанные ногти Бронко, пушок на щеках Бригд, их телодвижения, предметы обихода, скарб, кухонная утварь: деревянная колотушка для отбивки мяса, дуршлаг для кресс-салата, маслобойка; жест или утварь дают первое представление о героях; мало того, о них хочется узнать поподробнее, словно маслобойка сама по себе определяет характер и судьбу того, кто предстает перед нами в первой главе с маслобойкой в руках; словно всякий раз, когда по ходу повествования возникает данный герой, ты, Читатель, готов воскликнуть: «А, да это тот самый, с маслобойкой!» – обязывая автора приписывать ему свойства и поступки, созвучные упомянутой вначале маслобойке.
Наша кудгивская поварня, казалось, нарочно была устроена так, чтобы в любое время на ней могли свободно поместиться сразу несколько человек, занятых всевозможной стряпней: кто лущил горох, кто фаршировал здоровенных карпов линьками и плотвой; каждый кухарил, жарил, парил, приправлял, пробовал, перекусывал, перехватывал; одни уходили, их сменяли другие, и так с утра до поздней ночи: когда тем утром я сошел в поварню, жизнь там кипела уже вовсю; и то сказать, деньто был особый: накануне приехал пан Каудерер с сыном, а наутро должен был уехать, забрав вместо него меня. Я впервые покидал отчий дом: все лето мне предстояло провести в усадьбе пана Каудерера, в округе Пёткво, пока не уберут рожь; там я буду обучаться работе на новой бельгийской сушилке, а Понко, самый юный отпрыск Каудереров, проведет это время у нас, чтобы навостриться в подвое рябины.
Привычные звуки и запахи дома окружали меня в то утро, словно в прощальном хороводе; я оставлял все накопленное до сих пор, оставлял надолго – так мне казалось, – когда я вернусь, все будет по-другому, не как прежде, и сам я буду уже не тем, прежним мною. Поэтому в моем представлении я навсегда расставался с поварней, домом, клецками тетушки Угурд; поэтому к ощущению предметности, которое ты уловил с первых строк, прибавляется ощущение потери, умопомрачительного распада; однако от такого проницательного Читателя, как ты, не ускользнула и эта тонкость; еще на первых страницах, наслаждаясь выверенностью авторского слога, ты смекнул, что, по правде говоря, сюжет как бы просачивается у тебя сквозь пальцы; наверное, все дело в переводе, убеждал ты себя, хоть и точном, но все же не воспроизводящем предельной телесности оригинала, каким бы ни был оригинал. Каждая фраза стремится донести до тебя прочность моей привязанности к дому в Кудгиве и одновременно горечь расставания с ним; а кроме того – может, ты того еще не подметил, но, приглядевшись, обязательно увидишь, – неукротимое желание оторваться от него, устремиться к чему-то неведомому, перевернуть страницу, унестись подальше от манящего кисловатого запаха скобленицы, к новой главе и новым встречам во время бесконечных закатов на Аагде, воскресных вечеров в Пёткво, праздничных гуляний во Дворце Сидра.
Фотография черноволосой девушки с короткой стрижкой и вытянутым лицом показалась на миг из дорожного сундука Понко и тут же нырнула обратно под дождевик. Мансарда над голубятней: до сих пор она была моей – отныне будет его. Понко доставал вещи и раскладывал их по ящикам гардероба, который я недавно освободил. Я молча смотрел на него, сидя на уже собранном сундуке и машинально загоняя внутрь согнувшуюся головку гвоздя. Мы не перемолвились ни словом, только поздоровались сквозь зубы. Я следил за каждым его движением, соображая, что же все-таки происходит: мое место занимает какой-то чужак; он становится мной; моя клетка со скворцами переходит к нему, мой стереоскоп, настоящий уланский шлем, висящий на стене, все, что я никак не мог взять с собой, остается ему; все, что связывает меня с вещами, людьми и здешними местами, принадлежит теперь ему, точно так же как я становлюсь им и занимаю его место среди окружавших его вещей и людей.
Девушка...
– Это кто такая? – спросил я и опрометчиво протянул руку к фотографии в резной деревянной рамке. Она была не похожа на местных девчонок, как на подбор круглолицых, русоволосых и с косичками. Я подумал о Бригд; мне вдруг представилось, как Понко и Бригд танцуют на празднике Святого Фаддея, как Бригд штопает Понко варежки, как Понко дарит Бригд куницу, пойманную моим силком.
– Не трожь фотографию! – заорал Понко, вцепившись мне в руку железной хваткой. – Не лапай! Понял?!
«На память о Звиде Оцкарт» – успел я прочесть надпись на фотографии.
– Кто такая эта Звида Оцкарт? – только и вырвалось у меня: в лицо мне уже летел свирепый кулак, и сам я набросился на Понко, и мы катались по полу, выкручивая друг другу руки, лягаясь коленками и норовя посильнее заехать противнику по ребрам.
Здоровяк Понко наваливался на меня всем весом, больно молотил руками и ногами. Я пытался схватить его за волосы и сбросить, но рука только скользнула по жесткому, как собачья щетина, бобрику. Пока мы колошматили друг друга, мне почудилось, будто во время нашей потасовки произошло некое перевоплощение и, когда мы поднимемся, он будет уже мною, а я – им; хотя вполне возможно, эта мысль пришла мне в голову лишь теперь, вернее, она пришла в голову тебе, Читатель, а не мне; ведь тогда, в пылу драки, я до последнего стоял за самого себя, за свое прошлое, лишь бы не уступить его сопернику; ради этого я готов был уничтожить мое прошлое, уничтожить Бригд, лишь бы она не попала в руки Понко; я и думать не думал, что могу влюбиться в Бригд, как не думаю и теперь; правда, однажды, сцепившись, мы катались с ней по куче торфа в закутке у печи, прямо как сейчас с Понко; сдается, что уже тогда я оспаривал ее у воображаемого Понко; я оспаривал у него и Бригд и Звиду; уже тогда я пытался вырвать часть моего прошлого и не отдавать его недругу, новоявленному двойнику встопорщившемуся собачьим бобриком; а может, уже тогда я пытался выхватить из прежнего, неведомого самого себя тайну, призванную стать частью моего прошлого или будущего.
Эта страница стремится донести до тебя стихию нашей яростной сшибки, глухих, чувствительных ударов, хлестких, безжалостных ответов, отчетливых движений собственного тела над телом чужака, точного распределения собственных сил при нападении и защите, соотнося эту стихию с отраженным изображением противника, посылаемым тебе словно из зеркала. Но если чувства, вызываемые чтением, окажутся лишь бледной копией реально прожитых чувств, то это еще и потому, что пока я надавливаю на грудь Понко собственной грудью или пока мне заламывают руку за спину, я испытываю вовсе не то чувство, которое позволило бы утвердиться в моем намерении овладеть Бригд, ощутить ее упругую девичью плоть, так не похожую на костистую крепость Понко; чтобы овладеть Звидой, ее воображаемо пылким и податливым телом, овладеть уже утраченной Бригд и еще не обретенной Звидой в ее бесплотном, застекленном отображении на фотографии. Напрасно пытаюсь я пробиться сквозь нагромождение противостоящих мне и вместе тождественных мужских конечностей и стиснуть в объятиях ускользающие в их неумолимом отличии женские призраки; тщетно силюсь поразить самого себя, то есть другого себя, что скоро займет мое место в этом доме, возможно, еще более моего себя, которого я хочу вырвать у того, другого; я лишь чувствую, как меня вытесняет его чужеродное начало, словно он уже занял мое место и все остальные места, а я уже стерт с лица земли.
Чуждым показался мне мир, когда я наконец отбросил противника и вскочил на ноги. Чуждым было все: моя комната, собранные в укладку вещи, вид из моего оконца. Я боялся, что уже никто и ничто не будет таким, как раньше. Мне захотелось найти Бригд, но я не знал, что ей сказать и как себя вести; не знал, что скажет она и как будет себя вести. Я искал Бригд, думая о Звиде: цель моих поисков была двуликая Бригд-Звида, такая же двуликая, как я сам; я уходил от Понко, безуспешно оттирая слюной пятно крови на вельветовой куртке – моей или его крови, из моей разбитой губы или расквашенного носа Понко.
И в этой своей двуликости я услышал и увидел сквозь пройму двери, ведущей в парадную залу, пана Каудерера. Вытянув вперед руку, он говорил:
– И тут я увидел их обоих, Кауни и Питте. Одному было двадцать два, другому двадцать четыре. Грудь каждого из них была прошита крупной охотничьей дробью.
– Когда это случилось? – спросил мой дед. – Мы ничего об этом не знали.
– Перед самым отъездом справили девятый день.
– Мы-то думали, что между вами и Оцкартами все уже уладилось. Считали, что на старой вражде давным-давно поставлен крест.
Голые, без ресниц, глаза пана Каудерера неподвижно уставились в пустоту. Ни один мускул не дрогнул на его гуттаперчево-желтом лице.
– Мир между Оцкартами и Каудерерами длится от одних похорон до других. А крест мы ставим на могилах наших сородичей. С надписью: «Дело рук Оцкартов».
– А вы что же? – как всегда, не выдержал Бронко.
– Оцкарты тоже пишут на своих могилах: «Дело рук Каудереров», – сказал пан Каудерер и прибавил, разглаживая пальцем усы: – Здесь Понко будет наконец в безопасности.
Тут моя мать сложила ладони и воскликнула:
– Пресвятая Дева, неужто нашего Гритцви подстерегает опасность? А ну как они выместят на нем свою злобу?
Пан Каудерер покачал головой, не взглянув на нее:
– Он ведь не Каудерер! Это нам вечно грозит опасность!
Распахнулась дверь. В остекленевшем морозном воздухе поднималось облако пара от горячей конской мочи. На пороге возник краснощекий конюх и объявил:
– Запрягли!
– Гритцви! Где ты там? Пора! – крикнул дед.
Я шагнул навстречу пану Каудереру, который уже застегивал шинель.
Глава III
Использование разрезного ножа предполагает сразу несколько услад: осязательных, слуховых, зрительных и, главное, умственных. Продвижению чтения предшествует жест, разобщающий материальную плоть книги и дающий возможность проникнуть в ее бесплотную субстанцию. Вспоров страницы снизу, лезвие порывисто лезет вверх, ширя разрез в беглой последовательности секущих ударов, разнимающих одно за другим скошенные бумажные волокна; с дружеским, радостным поскрипыванием благодушная бумага встречает первого посетителя, предвещающего бесконечное листание страниц, переворачиваемых то ветром, то взглядом; куда большее сопротивление оказывает горизонтальный сгиб, особенно двойной, поскольку требует несподручного усилия в противоположном направлении, – теперь бумага уступает с приглушенно-сдобным треском на октаву ниже. Кромка страниц размыкается, обнажая свою волокнистую ткань – тонкую бахрому, именуемую «ежиком», – и плавно распадается, словно пенистая волна, рассеченная волнорезом. Брешь, проделанная взмахом шпаги в бумажном заслоне страниц, наводит на мысль о замкнутости и потаенности слова: ты продираешься сквозь текст, как сквозь дремучий лес.
В романе, который ты читаешь, представлен густой, насыщенный мир, нарочито развернутый во всех подробностях. Погрузившись в роман, ты машинально водишь разрезным ножом в толще тома: в чтении ты продвинулся только до конца первой главы, зато в потрошении страниц – гораздо дальше. И вот, когда твое внимание напряжено до предела, ты переворачиваешь страницу на середине решающей фразы и обнаруживаешь перед собой две пустые страницы.
Ты ошеломлен при виде этой нестерпимой белизны, слепящей, точно разверстая рана. Ты еще тешишь себя надеждой, что на миг поразившая тебя слепота заволокла молочной пеленой и книжный разворот, на котором вот-вот проявится прямоугольная рамка, исполосованная типографским шрифтом. Но нет, обращенные друг к другу листы и впрямь сияют нетронутой белизной. Ты снова перекидываешь страницу: теперь разворот усеян привычными зернами шрифта. Ты продолжаешь листать книгу: чета пустых страниц соседствует с четой печатных. Листы были оттиснуты лишь с одной стороны, а затем благополучно сложены вдвое и сброшюрованы.
Итак, роман, столь плотно сотканный из вереницы ощущений, внезапно распался на бездонные пропасти, как будто самонадеянная попытка передать всю полноту жизни вскрыла таящуюся под ней пустоту. Ты пробуешь перескочить через зияющий изъян и возобновить чтение, ухватившись за ближайший обрывок сюжета, изодранный, как бахрома разрезанных страниц. Напрасный труд: сменились и герои, и место действия; о чем тут речь– не разобрать; чьи это имена – неизвестно: Гела, Казимир... Ты уже подумываешь, а не другая ли это книга? Может, это и есть подлинный текст польского романа «Неподалеку от хутора Мальборк», а то, что ты прочел вначале, вообще относится к какой-то другой книге, неизвестно какой?
Тебе и раньше казалось, что имена героев звучат не совсем на польский манер: Бригд, Гритцви. У тебя есть большой атлас мира, очень подробный; в указателе географических названий ты ищешь Пёткво, по-видимому, крупный областной центр; и Аагд, скорей всего реку или озеро. Они затерялись где-то на далекой северной равнине, поочередно переходившей от одного государства к другому в результате последних войн и мирных договоров. Может, в том числе и к Польше? Ты раскрываешь энциклопедию, справочник по истории; увы, Польша тут ни при чем: между первой и второй мировыми войнами на этой территории существовало независимое государство Киммерия со столицей Эркко; государственный язык – киммерийский, ботно-угорской группы. Статья в энциклопедии, озаглавленная «Киммерия», заканчивается малоутешительным выводом: «В ходе последующих территориальных разделов между его более могущественными соседями молодое государство вскоре исчезло с политической карты мира. Коренное население рассеялось: киммерийские язык и культура не получили дальнейшего развития».
Поскорее бы переговорить с Читательницей, узнать, достался ли и ей такой же экземпляр, поделиться соображениями и рассказать все, что ты выяснил... Ты находишь в записной книжке номер телефона, нацарапанный против ее имени во время вашей первой встречи.
– Алло, Людмила? Представьте, это совсем не тот роман, хотя и здесь, по крайней мере, в моем экземпляре...
Голос на другом конце провода сдержан и слегка насмешлив:
– Видите ли, это не Людмила. Это ее сестра, Лотария. – (Ну конечно, ведь она предупреждала: «Если меня нет, ответит моя сестра».) – Людмилы нет. А что вы хотели?
– Да так, насчет одной книги... Пустяки, я перезвоню...
– Роман, говорите? Людмила вечно носится с каким-нибудь романом. И кто автор?
– Какой-то Базакбал. Роман, судя по всему, польский. Она тоже его читает. Вот я и хотел обменяться впечатлениями.
– Ну и как он?
– Да вроде неплохой...
Ты так и не понял. Лотария хочет узнать, какое место занимает автор по отношению к Направлению Современной Мысли и Вопросам, Требующим Неотложных Решений. Дабы облегчить твою задачу, она перечисляет несколько имен Крупных Писателей, среди которых тебе предлагается его поместить.
У тебя снова такое чувство, как в тот момент, когда разрезной нож распахнул перед тобой чистые страницы.
– Трудно сказать. Понимаете, я еще толком не разобрался, ни как называется книга, ни кто ее автор, Людмила вам все объяснит. Это довольно запутанная история.
– Людмила проглатывает книгу за книгой, но никогда не задумывается над их смыслом. По-моему, все это пустая трата времени. Вам не кажется?
С ней лучше не спорить, иначе она не отстанет. Так и есть: тебя уже зовут на какой-то университетский семинар, где книги разбирают по косточкам в соответствии со всеми мыслимыми Кодами Сознательного и Подсознательного; где отбрасываются любые Табу, предписанные Господствующим Полом, Классом или Культурой.
– И Людмила туда ходит?
Нет, по всей видимости, Людмила не участвует в делах сестры. А вот на твое участие Лотария очень даже рассчитывает.
Не стоит давать поспешных обещаний.
– Посмотрим, постараюсь, хотя точно сказать не могу. В любом случае, передайте, пожалуйста, сестре, что я звонил... Впрочем, необязательно, я перезвоню. Большое спасибо. – Ну все, достаточно. Можешь повесить трубку.
Но Лотария удерживает тебя:
– Только имейте в виду, сюда звонить бесполезно: Людмила здесь не живет, это моя квартира. Людмила дает этот телефон случайным знакомым. Она считает, что я буду отваживать самых рьяных.
Экая досада, просто зло берет. Ты столько ждал от этой книги, и вдруг все обрывается. Ты надеялся, что этот номер телефона принесет тебе нечто новое, и вот на твоем пути встает какая-то Лотария в позе экзаменатора...
– А, понимаю. Ну извините.
– Алло? Это с вами мы познакомились в книжном магазине? – В трубке совсем другой голос, ее голос, – Да, это Людмила. И у вас чистые страницы? Этого следовало ожидать. Очередная ловушка. А главное – на самом интересном месте. Только я расчиталась. И герои совершенно необычные Понко, Гритцви...
От радости ты теряешь дар речи:
– Звида...
– Что-что?
– Звида, Звида Оцкарт! Интересно, как-то там все сложится у Гритции и Звиды Оцкарт... Вам такие книги тоже нравятся?
Молчание. Немного погодя голос Людмилы оживает и звучит медленно, пытаясь выразить мысль, не поддающуюся пока точному определению:
– Да, нравятся, даже очень... Хотелось бы только, чтобы все было не таким предметным и тяжеловесным; чтобы от сюжета веяло чем-то загадочным и неведомым...
– Вот-вот, и я так чувствую...
– При этом я не говорю, что в романе нет ничего загадочного...
– Еще бы. По-моему, загадка в том и состоит, что это киммерийский роман, ким-ме-рийский, а никакой не польский; и автор и название романа должны быть другими. Не понимаете? Вот послушайте. Киммерия: население триста сорок тысяч человек, столица Эркко; основные природные богатства: торф и побочные продукты, а также битумные соединения. Нет-нет, в романе об этом ничего не сказано...
Теперь вы оба замолкаете. Вероятно, Людмила прикрыла трубку ладонью и советуется с сестрой. Той наверняка что-то известно о Киммерии, с нее станется. Кто ее знает, что она такое выдаст: будь начеку.
– Алло, Людмила...
– Я слушаю.
Твой голос делается вкрадчиво-мягким и настойчивым:
– Знаете, Людмила, я должен вас увидеть, нам нужно обсудить все эти совпадения и несовпадения. Если можно, прямо сейчас. Вы где живете? Где нам удобнее встретиться? Я мигом подъеду.
Она отвечает так же спокойно:
– Я знаю одного университетского преподавателя. Он как раз преподает киммерийскую литературу. Мы могли бы с ним посоветоваться. Сейчас я ему позвоню и спрошу, когда у него есть время.
И вот ты уже в университете. Людмила договорилась о встрече с профессором Уцци-Туцци на его кафедре. По телефону профессор сказал, что будет только рад помочь тем, кто интересуется киммерийской литературой.
Тебе хотелось бы увидеться с Людмилой раньше, может, заехать за ней домой и потом вместе отправиться в университет. Так ты и предложил, но Людмила отказалась: не стоит беспокоиться, в это время она все равно будет в тех краях по другим делам. Ты настаивал, ссылаясь на то, что совсем не знаешь университета и боишься заплутать в его лабиринтах, – не проще ли встретиться в каком-нибудь кафе минут на пятнадцать пораньше? Но и это ей не подошло: вы увидитесь прямо там, на кафедре ботно-угорских языков; спросите – вам любой покажет. Ты понял, что Людмила, при всей ее внешней мягкости, любит брать бразды правления в свои руки и все решать сама; тебе остается лишь следовать за ней.
Ты подъезжаешь к университету в назначенное время, пробираешься между студентами и студентками, рассевшимися на ступеньках парадной лестницы; слегка робея, бредешь вдоль строгих стен, испещренных мелким бисером неумеренных студенческих сентенций, изрисованных замысловатыми цветными каракулями – отголосками доисторических времен, когда пещерный человек испытывал необходимость оставить след на хладных стенах своего сурового жилища, чтобы усмирить их тревожную каменную отстраненность, приручить, опрокинуть в собственное внутреннее пространство, соединить с телесностью бытия. Читатель, я знаю тебя слишком мало и не берусь утверждать наверное, идешь ли ты по университетским переходам с равнодушно-уверенным видом, или в глубине твоей чувствительной, чуткой души воспринимаешь мир учащихся и учителей – под воздействием былых потрясений или сознательно сделанного выбора – как некое кошмарное наваждение. Так или иначе, здесь никто понятия не имеет о такой кафедре; тебя гоняют вверх-вниз по этажам; ты то и дело открываешь не ту дверь, смущенно пятишься; кажется, будто ты заблудился в книге с чистыми страницами и не в силах выбраться из нее.
По коридорам вяло плетется парень в длинном свитере. Заметив пришельца, он указывает на тебя пальцем и говорит:
– Ты ждешь Людмилу!
– Откуда вы знаете?
– Догадался. Мне достаточно одного взгляда.
– Вас послала Людмила?
– Нет, просто я везде хожу, со всеми встречаюсь, там услышу, тут увижу – вот и готова картина.
– Так вы знаете, куда мне нужно?
– Если хочешь, я провожу тебя к Уцци-Туцци, Людмила уже там или скоро подойдет.
Бойкого всезнайку зовут Ирнерио. Ты можешь перейти с ним на «ты», коль скоро он уже это сделал.
– Ты занимаешься у профессора?
– Ни у кого я ничем не занимаюсь. Я знаю, где кафедра, потому что заходил туда за Людмилой.
– Значит, Людмила учится на этой кафедре?
– Не-ет. Она любит забиться в укромное местечко и прятаться там.
– От кого?
– Да ото всех.
Из расплывчатых ответов Ирнерио следует, что Людмила, похоже, избегает встреч с сестрой. Если она не пришла вовремя, то потому, что не хочет попасться на глаза Лотарии, у которой сегодня назначен семинар.
Допустим, сестры не ладят между собой, но в чем-то они все же находят общий язык. Например, что касается телефона. Неплохо бы выведать это у Ирнерио, а заодно убедиться, вправду ли он такой ушлый и все про всех знает.
–Так ты с кем дружбу водишь: с Людмилой или с Лотарией?
– С Людмилой, конечно. Но я и с Лотарией на короткой ноге.
– А вы, часом, не обсуждаете книги, которые ты прочел?
– Я? Я книг вообще не читаю! – заявляет Ирнерио.
– Что же ты в таком случае читаешь?
– А ничего. Я настолько привык не читать, что не читаю даже то, что само попадается на глаза. Не так-то это просто: к чтению нас приучают с детства, и на всю жизнь мы становимся рабами разного печатного хлёбова, которым нас старательно пичкают. Поначалу мне было нелегко научиться не читать, зато теперь это получается совершенно непринужденно. Вся хитрость в том, что не надо заставлять себя не смотреть на слова, наоборот: на них нужно смотреть как можно напряженнее, пока они не исчезнут.
У Ирнерио большие, светлые, живые глаза; от его быстрого взгляда, верно, ничто не ускользнет: ни зверь, ни птица, ни малейшее твое движение.
– Тогда объясни, зачем ты приходишь в университет?
– А почему бы и нет? Тут всегда полно народу, есть с кем пообщаться, потолковать. Не знаю, как другие, лично я для этого сюда и хожу.
Ты пытаешься представить мир, обступивший нас со всех сторон плотными письменами, – так, как он представляется человеку, научившемуся не читать. В то же время ты спрашиваешь себя, какая может быть связь между Читательницей и Нечитателем. Неожиданно тебя осеняет: их объединяет именно то, что их разъединяет, – и ты не в силах подавить внезапное чувство ревности.
Ты не прочь порасспросить Ирнерио еще, но, поднявшись по боковой лесенке, вы уже подошли к низенькой дверце с табличкой «Кафедра ботно-угорского языка и литературы», Ирнерио громко стучит, говорит: «Пока» – и оставляет тебя одного.
Дверца с трудом приоткрывается. Судя по пятнам известки на косяке и кепочке, показавшейся над рабочей кацавейкой, внутри идет ремонт и сейчас там только маляр или чернорабочий.
– Могу ли я видеть профессора Уцци-Туцци?
Утвердительный взгляд, обращенный на тебя из-под кепки, явно не соответствует предполагаемому взгляду маляра: это взгляд человека, решившего перемахнуть через пропасть; мысленно он уже видит себя на другом краю и отрешенно уставился перед собой, стараясь не смотреть вниз и по сторонам.
– Это вы? – спрашиваешь ты, хотя и так сообразил, что профессором не может быть никто иной.
Человечек не увеличивает узкий просвет.
– Что вам угодно?
– Извините, я только хотел узнать... Вам звонили... Одна девушка... Людмила... Она здесь?
– Нет тут никаких Людмил... – роняет профессор, отступая назад и показывая на заполонившие комнату стеллажи (неразборчивые названия книг и фамилии авторов, выведенные на корешках и обложках), как на сплошную, без единой прогалины, ощетинившуюся изгородь. – А почему, собственно, вы ищете ее у меня? – И пока ты припоминаешь слова Ирнерио о том, что в этом укромном местечке Людмила прячется от посторонних глаз, Уцци-Туцци неопределенным жестом предъявляет свое незатейливое научное логовище, словно говоря: «Милости просим, убедитесь сами: ее здесь нет», – так, будто чувствует потребность снять с себя всякие подозрения в укрывательстве.
– Мы собирались прийти вместе, – уточняешь ты, чтобы внести окончательную ясность.
– Тогда почему вы не с ней? – выстреливает вопросом Уцци-Туцци. Вопрос, кстати, вполне логичный и окрашен подозрительными нотками.
– Она вот-вот придет... – замечаешь ты полувопросительно, точно ждешь от Уцци-Туцци подтверждения твоих слов. Тебе ровным счетом ничего не известно о привычках Людмилы, а он, похоже, знает о них гораздо больше. – Вы знакомы с Людмилой, не так ли?
– Знаком... А что, собственно... вас интересует? – нервничает профессор. – Киммерийская литература или... – Кажется, он хочет добавить: «...или Людмила?», но не заканчивает фразу. Честно говоря, ты и сам не знаешь, что тебя больше интересует: киммерийский роман или его Читательница. К тому же реакция профессора на имя Людмилы и откровения Ирнерио окутывают Читательницу дымкой таинственности, вызывают к ней боязливое любопытство, подобное тому, что ты испытываешь к Звиде Оцкарт из романа, продолжение которого ищешь, а заодно и к синьоре Марнэ из романа, который начал накануне и отложил на время: ты бросился в погоню сразу за всеми призраками – воображаемыми и живыми.
– Я хотел... Мы хотели узнать, есть ли такой киммерийский писатель...
– Присаживайтесь, – обрывает тебя профессор, внезапно овладевая собой, хотя в действительности им самим овладевает глубокое и продолжительное волнение, сменяя и рассеивая волнения легкие и скоропреходящие.
Кафедра – всего-навсего тесная комнатушка, загроможденная книжными шкафами, протянувшимися вдоль стен. Прямо посреди комнаты замялся в нерешительности, так и не найдя опоры, еще один шкаф; он теснит и без того стесненное пространство; письменный стол профессора и стул, на который тебе предстоит опуститься, разделены своего рода кулисой: чтобы увидеть друг друга, вам приходится вытягивать шею.
– Нас сослали в эту каморку... Университет расширяется, а мы сужаемся... Среди живых языков киммерийский выступает в роли Золушки... Если, конечно, киммерийский вообще можно считать живым языком... Но в том-то и дело! – вскрикивает он запальчиво, тут же, впрочем, остывая. – В том-то и дело, что киммерийский – современный и вместе с тем мертвый язык... В этом его преимущество над другими языками... Только никто этого не понимает...
– У вас мало студентов? – спрашиваешь ты.
– Кто же сюда пойдет? Кто теперь помнит о киммерийцах? Среди редких и забытых языков есть куда более привлекательные... Баскский... Бретонский... Цыганский... Большинство студентов посещают эти кафедры... Но не для того, чтобы учить язык: об этом никто уже и не думает... Им лишь бы о чем-нибудь поспорить, не важно о чем; главное – побольше пищи для дискуссии. Мои коллеги как-то к этому приспосабливаются, плывут по течению, подыскивают разные модные темки для семинаров вроде «Социология валлийского» или «Психолингвистика старопровансальского»... Однако для киммерийского все это не подходит.