Текст книги "То, что вспомнилось"
Автор книги: Иссак Гольдберг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Ис. Гольдберг
То, что вспомнилось
(Листки о 1905 г. в Иркутске)
Иркутск был провинцией, далекой провинцией. И здесь по шаблону нужно было бы, чтоб все утопало в тине обывательского бытия. Мирное житье провинциальное, казалось бы, должно было течь невозмутимо и уныло, как почти по всей провинциальной, избяной, на при четверти деревенской Рассее. Но наша сибирская, и, в частности, Иркутская провинция была чуточку иной, слегка отменной, своеобразной. Ведь это сюда по «владимировке», а по-нашему, по-сибирски – по московскому тракту шли этап за этапом партии ссыльных. Они оседали вокруг Иркутска, попадали частью в самый Иркутск. Они давали жизни новый тон, правда, слабый, но всегда заметный, но кой-где ярко и остро ощутимый.
И наша провинция окрашивалась несколько ярче, чем те унылые российские мещанско-сонные уезды.
У нас были «старики». Политические ссыльные. Вокруг них мы, юные, начинающие жить, находили своеобразную атмосферу, отличную от той, к которой привыкли в повседневности.
«Старики» жили двойственной жизнью: они принимали легальное участие в местной общественной жизни, сотрудничали в местной прессе («Восточное Обозрение»), работали в Восточно-Сибирском Отделе Географического Общества, принимали участие в культурно-просветительных начинаниях того времени. И в то же время возле них группировалась молодежь, шла нелегальная работа социалистических партий.
Оторванные огромными расстояниями от центров, мы, благодаря этим «агентам революции», которых беспрестанно посылало сюда царское правительство, не теряли связи с настроениями, которые волновали и баламутили далекий большой мир.
Здесь проживали обломки «Народной Воли», еще полные энергии и не сдающиеся в ссылке. Были ссыльные позднейших лет – пионеры социал-демократии. В эти годы жил в Иркутске непримиримый и острый Махайский – родоначальник «махаевщины»[1]1
«Махаевщина» получила свое название от революционера по фамилии Махайский, который в 900-х годах стоял в Питере во главе незначительного течения в русской социал-демократии, носившего анархо-синдикалистский характер.
Под «махаевщиной» обычно понимается также определенное отношение к революционной интеллигенции, отличающееся демагогическим характером.
[Закрыть]. Учащаяся молодежь и рабочие – особенно, железнодорожные и печатники, а также приказчики – вот был материал, из которого формировались местные эсдековские и эсеровские организации.
В городе существовали «гнезда», вокруг которых группировалась партийная и сочувствующая публика. У социал-демократов такими гнездами была квартира семьи Лакуциевских, «коммуна» Амосовых, квартира М. А. Цукасовой; у социалистов-революционеров квартиры Клещевых, Г. М. Фриденсона и С. А. Чекулаева. Это были своеобразные полулегальные партийные клубы, где вечно кипело, шумело, бурлило молодое. Поближе к железнодорожникам, в Глазковском иредместьи, на переселенческом пункте, у Сосиных и Мерхалевых было пристанище для приезжей партийной публики независимо от группировки...
К пятому году в Иркутске была уже оборудованная «техника» и у эсдеков и у эсеров. Правда, социал-демократы практиковали еще фотографирование номеров «Искры» для распространения, но собственные издания-листовки и прокламации печатались в нелегальной типографии.
К пятому году у тех и других было уже несколько провалов: обе «секретки» (коридоры с одиночными камерами) иркутского тюремного замка перевидали в своих стенах много местных революционеров.
Пятый год нашел в Иркутске хорошо организованные кадры революционеров.
* * *
Встряхивая слежавшиеся пыльные листы иркутских газет за 1905-й год, бужу в памяти то, что видал, что перечувствовал в яркие, незабываемые дни Первой Революции.
Клочки моих воспоминаний не претендуют на какую-нибудь исчерпываемость. Они только выхваченные, неполные звенья из могучей железной цепи дней девятьсот пятого года.
Может быть, эти звенья кому-нибудь помогут при восстановлении всей цепи.
1. «Шум на галлерее».
На пасхальной неделе 1905-го года иркутяне в этаком празднично-приподнятом настроении прочитали в «Восточном Обозрении» следующую лаконическую заметку в хронике:
«Спектакль в городском театре в понедельник, 18-го апреля пришлось прекратить в начале 4-го акта, вследствие производившегося публикой на галлерее шума».
Иркутяне прочитали эту заметку, помотали головами и лукаво посмеялись.
Собственно говоря, прекращение спектакля вследствие шума на галлерее вовсе не представляет собою такого события, чтоб вспоминать о нем теперь, спустя двадцать лет. Кому какое дело до того, что когда-то оперный спектакль иркутских любителей музыки был сорван какими-то дебоширами на галерее? Дело было праздничное, шел второй день святой пасхи, возлияний в ту пору совершалось много. Дело понятное...
Но... Недаром ведь иркутяне похохатывали, читая на пятый день пасхи эту хроникерскую заметку. Совсем недаром.
Ибо то, что страха ради цензурного было отмечено, как «шум на галлерее», было не что иное, как первая массовая открытая первомайская демонстрация в Иркутске...
В этом году первое мая (по ст. ст. – 18-го апреля) выпадало на второй день пасхи. Утром за городом состоялось несколько мелких массовок. Но еще накануне праздника организации решили не ограничиваться загородными маевками, а попробовать продемонстрировать в городе.
В городском театре подвизалась оперная труппа с хорошим составом, хорошо посещаемая публикой. 18-го апреля (по ст. стилю) на второй день пасхи ставили «Черевички». Билеты в театре были заранее раскуплены. Особенно с бою брались билеты на галерку. Она была почти целиком занята учащимися-старшеклассниками, железнодорожниками, телеграфистами и частью рабочими. Своя публика заняла боковые места и знаменитые «кукушки» – литерные ложи в верхнем галерочном ярусе. Партер и ложи были переполнены разнаряженной праздничной публикой.
Первые акты оперы прошли спокойно. Только на галерке было сильное возбуждение, но на это никто не обращал внимание: известно, что галерочная публика самая экспансивная, самая впечатлительная и шумная. В начале четвертого акта оперы, как только взвился занавес и на сцене еще не начиналось действие, из правой «кукушки» с громким шелестом выпорхнула пачка листовок, мягко и плавно полетевших вниз. В партере зашевелились, задрали головы кверху. Вслед за первой пачкой с другой стороны сыпнулась вторая. Кто-то взволнованно и еще неуверенно крикнул:
– Товарищи! Да здравствует первое мая!..
Крик несколько мгновений оставался одиноким – но галерка очнулась, опомнилась и грянула:
– Да здравствует первое мая!.. Ура!..
Все повскакали с мест. Оркестр умолк. Растерянный дирижер оглянулся на партер, на яруса, артисты на сцене растерянно переглядывались. В зале дали свет. По коридорам забегали дежурные околодочники и полицейские. Посредине партера вырос полициймейстер Никольский, задравший голову вверх и высматривающий что-то на галерке.
А там все кипело. За первым криком поднялся грохот и громче всего послышалось:
– Ор-кестр, «Марсельезу!»... «Марсельезу!»...
Из партера панически настроенная публика кинулась по проходам к выходу. Галерочная молодежь заметила это, облепила перила и, свешиваясь вниз, закричала:
– Трусы!.. Как вам не стыдно!.. Родители сдрефили!?
Под хохот и галдеж многие из побежавших из партера вернулись обратно и уселись смущенно на свои места: штука-то выходила в самом деле конфузная, – ведь у многих наверху, на галерке, были сыновья-гимназисты и техники и дочери-гимназистки!
На требование «Марсельезы» оркестр по чьему-то приказанию ответил исполнением очередного оперного номера. Галерка завыла, заревела:
– «Марсельезу!»... «Марсельезу!»...
Оркестр сложил инструменты и оркестранты нырнули под сцену. В это же время опустился тяжелый основной занавес, не антрактовый, с рекламами, а тот, который дают по окончанию спектакля: спектакль кончился.
Но галерка уже сорганизовалась: грянула «Марсельеза». Ее пропели стоя. А потом, усевшись поудобней, наладились и затянули «Дубинишку», благо выискался запевало – семиклассник гимназист Г., обладавший здоровенным басом.
Но сорганизовалась, видно, не одна галерка. Пока мы пели, по коридорам загромыхали, затопотали шаги: ввели солдат. А затем появилась полиция и потребовала, чтоб все выходили в коридоры. Мы поняли, что нас окружили и начнутся аресты.
На требование полиции уходить с мест последовал веселый, но решительный отказ.
С партером начались через весь зал переговоры:
– Родители! Нас собираются арестовывать! Что вы на это скажете?
От «родителей» поднялся редактор «Восточного Обозрения» И. И. Попов и предложил подчиниться требованию полиции.
Галерка запротестовала:
– Никаких требований! Разойдемся, когда сами захотим! Сегодня праздник!..
Попов и еще кто-то из «родителей» – влиятельных иркутских обывателей – вступили в переговоры с полицией. Они внизу в партере о чем-то оживленно заговорили с Никольским и приставами. Полициймейстер горячился, горячились и «родители». А вверху было весело, празднично, молодо-буйно. Листки перелетали из одного ряда в другой. Группировались по голосам, налаживали хор и пели студенческие и революционные песни. Кой-кто из «слабонервных» сунулся было уходить домой, но в коридоре их задержали:
– Не приказано выпущать!..
«Родители» тем временем, очевидно, договорились с властями и к нам вверх явилась депутация с предложением:
– Пожалуйста, расходитесь спокойно. Никто не будет арестован, вас только перепишут – и все.
Галерка вознегодовала:
– Знаем мы, что значит – перепишут!... Не желаем! Пускай выводят из театра войска, убираются сами прочь – и уж мы сами тогда разойдемся.
Парламентеры спустились вниз и снова оживленно заспорили с полицией.
А время шло. Был уже третий час ночи. Песни были перепеты все. Листки разошлись по рукам, попали «нечаянно» и к солдатам. Приподнятое настроение еще держалось, но положение становилось немного нелепым.
У нас на галерке начали раздаваться голоса о том, что нужно найти какой-нибудь выход. Ведь не всю же ночь тут сидеть... Но большинство весело соглашалось сидеть до утра.
Депутация снизу снова появилась и опять заявила, что с властями достигнуто соглашение: только перепишут и больше ничего!
На галерке пошумели, посовещались. Для бодрости пропели еще что-то. Наконец, были выставлены окончательные условия:
– Пусть переписывают, но только не требуя никаких документов и не оспаривая сведений, которые каждый из нас о себе даст.
Через несколько минут «родители» объявили, что условия эти приняты, и нам остается только терпеливо и, по возможности, в порядке выходить в коридор, через галерочное фойэ, где полиция поставила столы, расселась за ними и приготовилась нас записывать.
Мы весело двинулись с галерки.
В фойэ за длинным столом сидел полициймейстер, пристав и еще какие-то чины. Тут же находились депутаты-«родители», которые должны были следить за правильным выполнением сторонами выработанных условий.
И вот началось смехотворное!
Мы шли степенно, гуськом, один за другим, приостанавливались у стола и называли якобы свои фамилии. Сначала пошли Степановы. Один, два, десять Степановых! Затем кто-то сзади посоветовал:
– Довольно Степановых!
Пошли Смирновы, Михайловы, Ивановы. Полициймейстер хмурился, пристава ерзали на стульях и вглядывались в этих самозванных Смирновых и Степановых; «родители», поняв нашу хитрость, кисло улыбались.
Иногда полициймейстер или пристав не выдерживали:
– Какой вы – Михайлов, ведь я знаю, что вы такой-то!..
Но «Михайлов» заглядывал в лист бумаги, на который наносились фамилии, и не отходил до тех пор, пока не видел, что там нервно выведено: «Михайлов»...
В толпе было весело, шествие переписываемых двигалось медленно, но оживленно с шутками и прибаутками. Полиция нервничала: она уже сообразила, что влопалась и что нужно было бы бросить эту канитель, но из профессионального самолюбия не бросала. И мы проходили перед длинным столом, изощряясь в придумывании забористых фамилий. Под оглушительный хохот кто-то назвал себя важно:
– Шлягшпик!..[2]2
Искаженное еврейско-немецкое словообразование, долженствующее обозначать: избиватель шпиков.
[Закрыть]
Прохождение мимо полицейского стола длилось не менее полуторых часов. Как ни нелепо было для полиции выслушивать и записывать вымышленные фамилии, смысл даже в таком «смотре» демонстрантских сил был: полиция отметила известных ей людей. Правда, те, кому было бы очень опасно показаться на глаза полиции, и, особенно переодетым жандармам и шпикам, заблаговременно были нами сплавлены как раз в момент прихода солдат.
Когда мы вышли из театра, возле него, за шеренгой солдат темнела большая толпа: это встревоженные долгим пребыванием молодежи в театре родственники явились узнать, в чем дело.
Было больше трех часов ночи...
День первого мая кончился...
На востоке вздрагивала заря нового дня...
* * *
Прокламации, разбросанные в театре, были коротенькие, лозунгового характера, изданные Иркутским Комитетом РСДРП.
2. Первая кровь.
Шел четвертый день всеобщей забастовки в городе. В Общественном собрании (теперь Совнардом), в Управлении Заб. ж. д., в театре, в клубе О-ва приказчиков (теперь КОР), в других больших помещениях происходили митинги, к которым непривычные люди стали уже понемногу привыкать. Кипели политические страсти. Скрещивались мечи социал-демократов и социалистов-революционеров. Было бурно, оживленно, необычно. Город жил небывалою жизнью.
Несмотря на октябрь, снега еще не было, стояла погожая осенняя пора.
Было радостно, оживленно и безмятежно. Но ведь шла революция. А революция – не праздник, а великое кровавое дело. И должны были быть жертвы.
Они явились впервые у нас 17-го октября. Словно символизируя значительность вырванной в этот день у царского правительства победы, именно 17-го, в день подписания и опубликования знаменитого манифеста, в Иркутске, как и везде почти по России, пролилась первая кровь.
Мы знали, что в то время, как развивалась забастовка и происходили бесконечные митинги, шла организационная работа и у темных сил. Где-то копилась черносотенная энергия, которая вот-вот должна была проявиться. Были случаи, что на митингах в общее дружное настроение вдруг ворвется диссонансом черносотенное словечко из толпы, или произойдет попытка спровоцировать панику и замешательство.
На митинге во дворе Управления Заб. ж. д. 14-го октября, когда один из ораторов произнес непривычное для того времени слово «бойкот», из полуторатысячной толпы раздались отдельные, сразу же заглушенные крики:
– Не надо жидов!.. Говорите по-русски!..
На митинге 16-го октября в большом зале Общественного собрания черносотенцы проявляли себя уже значительно энергичнее. Сначала была попытка сорвать митинг: в председателя тов. В. А. Вознесенского из толпы на галлерее была брошена пачка нюхательного табаку; потом кто-то стал кидать камни. Отдельными группами втесавшись в толпу, черносотенцы вдруг сразу кидались к выходу, пытаясь таким образом вызвать замешательство. Кой-кого удавалось извлечь и выгнать вон. Вообще толпа относилась еще мирно к таким выходкам.
Когда черносотенцы убедились, что на митингах в закрытых помещениях им ничего не удается сделать, они стали действовать на улицах и уже значительно энергичней. Они открыли стрельбу из револьверов по группе забастовщиков, стоявших у Общественного Собрания. Стрельба пока была еще безвредная, и толпа оставалась сравнительно спокойной.
В этот же день (16-го октября) черносотенцы начали собирать свои «митинги»: на углу 2-й Красноармейской и ул. Троцкого собралась толпа, и в то время, когда в Общественном собрании шел громадный митинг (в помещении собралось до 5000 чел.), здесь с телеги какой-то полицейский чин держал речь к небольшой толпе хулиганов.
Штабом черносотенцев уже намечалась 3-я полицейская часть, находившаяся тогда на ул. Троцкого, между 1-й и 2-й Красноармейскими, руководителем черносотенного движения становился пристав этой 3-ей полицейский части Щеглов, действовавший в контакте с чинами губернаторского дома и направляемый помощником полициймейстера Драгомировым. Из неорганизованного состояния проявления отдельных хулиганских выходок черносотенное движение под «просвещенным» руководством этих опытных вождей стало выходить в планомерное, обдуманное движение: уже 16-го октября по городу были распространены черносотенные прокламации, в которых события освещались так, как всюду и везде в России в те дни освещалось революционное движение черносотенцами, монархистами и погромщиками.
«Артиллерийская подготовка» к генеральному сражению иркутскими погромщиками, таким образом, была сделана. Оставалось перейти в открытое наступление...
Выступления черносотенцев, мелкие, еще не очень вредные и не опасные, тем не менее заставили нас быть наготове. Мы знали, что если черносотенцы пойдут в открытую, то они изберут линию наименьшего сопротивления, – попытаются устроить еврейский и попутно интеллигентский погром. Наспех мы стали сколачивать дружины, Раньше всех создалось ядро еврейской самообороны. Еще не было штаба единого связывающего органа. Наметились отдельные руководители, которые должны были сорганизовать пятерки, десятки. Еще ощущался громадный недостаток в оружии: разыскивались жалкие револьверы-бульдоги, смит-виссоны; счастьем считалось быть обладателем браунинга или нагана. Была недостача в патронах. В городе были хорошие оружейные магазины (Абачин и Орлок и др.). Но как до них доберешься?
К утру 17-го октября дружины не представляли собою еще какой-нибудь серьезной боевой силы. Тем не менее руководители пятерок и десятков имели наказ: в случае каких-либо беспорядков стягивать своих дружинников к месту происшествия и действовать. Предполагалось (да оно так и было), что в эти дни все будут на ногах, станут держаться приблизительно в одних определенных пунктах (на митингах, собраниях, сходках) и, таким образом, будет легко найти друг друга, соединиться, и в случае надобности – действовать сообща.
Утром 17-го октября железнодорожники должны были, собравшись возле своего Управления (по ул. Троцкого), с манифестацией пройти до помещения, назначенного для общего митинга – еще не было установлено, где этот митинг будет – в городском театре или в Общественном собрании.
Накануне ночью в городе было странное смятение: все воинские части по приказу командующего гарнизона были подняты по тревоге и им был прочитан приказ о злоумышленниках, желающих захватить власть в свои руки, перебить начальствующих лиц и пр., и о том, что, быть может, воинским частям придется в борьбе с этими злоумышленниками прибегнуть к решительным мерам. Эта ночная тревога заставила нас всех утром 17-го октября насторожиться и ждать неожиданных событий.
Часов в 9 утра я зашел к своим товарищам – двум братьям Исаю и Якову Винер, жившим по 5 Красноармейской ул. в д. № 19. Мы были связаны организационно по самообороне и еще накануне решили собраться вместе и выступить в случае надобности. Здесь было еще несколько дружинников, в том числе С. И. Файнберг (позже пошедший на каторгу за покушение в Петербурге на военного министра ген. Редигера, освобожденный из каторги революцией 17-го года и погибший в 1922 году в Мысовске). У всех было приподнятое возбужденное настроение. Мы все чего-то ждали, чего-то нового и неожиданного и у всех нас было какое-то радостно-нетерпеливое состояние.
Возбужденное, но, повторяю, радостно-нетерпеливое настроение наше внезапно было нарушено, смято: прибежал кто-то из дружинников и взволнованно сообщил, что возле дома Кузнеца (Управ. Заб. ж. д.) неспокойно:
– Кажется, там готовится погром!
Мы сорвались с мест, хватились за свои револьверы, проверили запасы пуль. Мы шумно пошли к дверям.
Выскочив на 5 Красноармейскую ул., мы разделились: часть побежала по направлению ул. Карла Маркса (Большой), другая – по ул. Троцкого с тем. чтобы сойтись с двух сторон у угла Мало-Блиновской, возле аптеки Писаревского. Я с тов. Файнберг пошли по первому направлению, а т. т. Винеры побежали по ул. Троцкого. Здесь наши дороги разошлись навсегда...
Когда я, свернув с ул. Карла Маркса (Большой) на ул. Урицкого (Пестеревскую), выбежал на ул. Троцкого, то впереди себя увидел большую толпу, волнующуюся и шумящую возле ул. Фурье (Котельниковской), на углу, заполнив и эту улицу и ул. Троцкого, запрудившую тротуары по Котельниковской ул. по направлению к ул. Тимирязева, черную, подвижную, беспорядочную. Растеряв своих спутников, я кинулся в толпу, и здесь, на бегу, услыхал возгласы:
– Убили... Убили!..
Я пробрался сквозь толпу ближе к ул. Фурье (Котельниковской) и чем дальше проталкивался я, тем сдержаннее становилась толпа, тем легче мне удавалось продвигаться вперед. Толпа вовсе не была враждебной. Я сразу понял, что вокруг меня просто зрители, встревоженные, чем-то ошеломленные. День был тихий, хотя и холодноватый, мое демисезонное пальтишко распахнулось и все видели мою драгоценность – офицерский наган, висевший без кобура на шнуре за поясом. Во мне, видимо, узнали дружинника и с разных сторон соболезнующе и сдержанно предупреждали:
– Ваших там убили!..
– Вы осторожнее!..
Почти на середине перекрестка ул. Фурье (Котельниковской) и улицы Троцкого толпа как-то сразу раздалась – и я очутился на небольшом безлюдном островке, обмываемом гудящей толпою. На остывшей октябрьской земле, свернувшись, лежал кто-то неподвижный, окровавленный. Я нагнулся, взглянул на лицо: оно было сплошь залито кровью, оно было неузнаваемо. Теряя самообладанье, я стал вглядываться в лежащего, узнавать. Платье было также залито кровью, но что-то знакомое почудилось мне и я понял:
– Яков!..
Нагибаясь над окровавленным товарищем, я услышал слабое хриплое дыхание: жив. Нужно, значит, что-то делать. Нужно скорее, как можно скорее везти в лечебницу, может быть, еще и не поздно, может быть, еще можно спасти!
Кто-то рядом со мною говорит:
– Там недалеко еще один... Кажется, тоже дышит.
Я встаю, толпа раздается предо мною. В нескольких шагах впереди, дальше к дому Кузнеца я вижу второго:
И здесь я сразу узнаю, сразу обжигаюсь уверенностью:
– Исай!.. Оба брата...
Толпа затихает. От дома Кузнеца и аптеки Писаревского несется гул.
Откуда-то начинает продираться сквозь людские волны крестьянская лошадь, тарахтит телега, другая. Я схватываю переднюю лошадь под уздцы, из толпы мне помогают. Крестьянин, хозяин обоих упряжек, сердится, негодует, но на него со всех сторон кричат, он стаскивает с головы шапку, соскакивает с телеги: телега порожняя и на ней, на счастье, немного сена. Мы бережно кладем обоих братьев на телегу. Они, судорожно хлюпая, дышут, кровь стекает с их платья, кровь обливает меня, впитывается, застывает.
Кто-то протягивает чистый платок:
– Закройте лицо!..
Платки тянутся со всех сторон. Толпа вздыхает. В толпе истерически плачут.
Путь наш лежит к ближайшей частной, фешенебельной лечебнице врача Бергмана на 2-ой Красноармейской улице.
В лечебнице фон-Бергмана на мое требование немедленно принять раненых и вызвать врачей опрятная, сытая и важная немка с достоинством ответила мне, что заведение это чистое, что для таких случаев мест в нем нет и что нам лучше всего везти раненых в Кузнецовскую больницу.
Я помню четко и ясно, как весь налился я кровью, как одеревенел мой язык – и вместо него показался наган. Я вытащил его из-за пояса и смог сказать только:
– Носилки!..
И был чудесен этот лаконический, многоговорящий язык; немка сразу оплыла, побелела, сунулась от меня в сторону, и вслед за тем вышли санитары с удобными носилками. Раненых приняли в лечебницу.
Позже вышли они из нее уже мертвецами...
В этот день многие из нас, наверное, были невменяемы...
В этот день нас, молодежь, впервые овеяло дыхание подлинной настоящей борьбы.
Я выбежал из лечебницы фон-Бергман и, ничего не понимая, повинуясь какой-то толкающей меня силе, побежал обратно, туда, к дому Кузнеца. Я бежал, как в тумане. Я никого и ничего не видал. Я бежал – и очнулся только возле Мало-Блиновской улицы, пред сплошным рядом конных казаков, преградивших по улице Троцкого доступ к дому Кузнеца. Казаки закричали на меня, но я проскользнул между лошадьми и очутился на пустынной части улицы Троцкого, очищенной казаками и солдатами от толпы. Дальше, у Благовещенской улицы стоял тесный строй вооруженных солдат. А посредине, возле дома Кузнеца, расхаживала группа военных. Среди них я увидел грузную фигуру полициймейстера Никольского.
Я кинулся к полициймейстеру и закричал:
– Убийца!.. Это ваше дело!.. Убийца!..
В это время сквозь шеренгу солдат со стороны ул. Карла Либкнехта (Саломатовской) и Благовещенской улиц прорвалось еще несколько человек и подбежало ко мне.
– Убийца!..
Никольский оторопел. Оглянулся на своих спутников, побледнел. Он стащил фуражку со своей головы и перекрестился:
– Верьте мне... Ей-богу! Клянусь всем святым, я не виновен!.. Я не виновен! – твердил он и пятился от нас к казакам.
Казаки с высоты своих седел поглядывали на него и посмеивались. Казачий офицер внимательно вслушивался в этот странный спор.
Кто-то из нашей группы заявил полициймейстеру, что избиение организовано полицией и что есть доказательства. И, как бы подтверждая это заявление, у железных ворот дома мы заметили притаившуюся фигуру в штатском. Фигуру эту вытащили на середину улицы и в дрожащем, испуганном бородаче некоторые из нас опознали переодетого полицейского.
Никольский снова закрестился, забожился:
– Господа, он уже не служит в полиции! Ей-богу!..
Переодетого полицейского окружили. Ряды солдат расстроились и сюда, к нам, просачивались наши. Публика кинулась к бородачу, его стиснули, на него кричали, ему грозили оружием. Казаки и солдаты не вмешивались, последние даже одобрительно поглядывали на натиск на погромщика и, видимо, ждали, когда же мы ему всыплем, как следует. Кто-то из толпы (для меня до сих пор осталось не выясненным – наш ли это был человек, или же кто-нибудь из причастных к полиции и властям) вмешался, заставил двух солдат взять полицейского под конвой, чтоб увести его в стачечный комитет. Полицейского взяли. В это время казаки повернули и мелкой рысью ушли со своего заградительного поста.
Толпа прорвалась к дому Кузнеца, потопталась, хлынула обратно и направилась к городскому театру, куда уже стекались забастовщики и вольные граждане на митинг.
Я был увлечен толпою к театру. Возле театра мы уже застали полуроту солдат, которые никого не трогали, никого не задерживали и с интересом поглядывали на то, как людские потоки текли в тройные двери театрального подъезда.
У театра уже был Никольский, и здесь снова разыгралась траги-комичная сцена.
На полициймейстера наседали, его обвиняли в попытке устройства погрома. Он беспомощно озирался и пытался оправдаться.
– Господа! Я не виноват!.. Клянусь всеми святыми, что ни в чем не повинен!..
В толпе заулюлюкали, закричали. Никольский беспомощно развел руками и отошел к солдатам...
В театре начинался митинг.
* * *
У дома Кузнеца в этот день одновременно с братьями Винер погиб еще один товарищ, Павел Лагутин.
Это первая кровь в Иркутске в октябрьские дни пролилась, как мы потом установили, при следующих обстоятельствах.
Когда Исай и Яков Винеры прибежали к дому Кузнеца, там было уже неспокойно. Толпа хулиганов со стороны Мало-Блиновской ул. стекалась к аптеке Писаревского и оттуда наседала по ул. Троцкого к Управлению Заб. ж. д. Собравшиеся там железнодорожники, невооруженные, не ожидавшие никаких эксцессов, выходили на улицу, и здесь подвергались сначала всяческим словесным оскорблениям. Когда хулиганы собрались в значительном количестве и почувствовали свою силу и убедились в полной безнаказанности, они с гиком кинулись на железнодорожников. Среди хулиганов преобладали рабочедомцы (жители Рабочей слободы), худшие элементы которых всегда славились у нас своими дебошами и драками; были здесь и горожане, последние были вооружены чем попало, большей частью топорами – особенно мясники.
Винеры прибежали как раз во-время: хулиганы набросились, очевидно, на первую жертву – железнодорожника и начали его колотить. Старший из братьев, Исай Винер, кинулся на помощь избиваемому и закричал толпе:
– Не смейте бить!.. Не смейте!..
Хулиганы окружили его и, заметив, по его наружности, что он еврей, завопили:
– Ага, жиденок!.. Жидовское отродье! Бей его, православные!..
Его стиснули, над ним замахнулись топором. Он выстрелил. Толпа оказалась сильнее: она сшибла его с ног и остервенело, с гиком и веселой яростью стала избивать лежачего.
Младший брат, Яков, поспешил на помощь Исаю, но тоже сразу же был стиснут, сдавлен и сшиблен с ног в нескольких шагах от старшего.
Недалеко от них другой дружинник, Павел Лагутин, в это же время отбивал железнодорожников от хулиганов и был смят толпою и жестоко избит. Было избито, но легче и не до потери сознания еще несколько человек дружинников и посторонних, случайных прохожих.
Но как ни незначительно было действие этого маленького отряда – еще слабой, плохо организованной самообороны, эффект его был поразителен: как только толпа хулиганов почувствовала, что на нее с нескольких сторон наседает самооборона, как только она услыхала первые выстрелы, то, невзирая на свою победу (на мерзлой земле уже тяжко дышали смертельно раненые трое), она дрогнула и стала таять, растекаться и удирать.
* * *
Яков Винер умер 21-го октября. Его похороны, состоявшиеся 23-го октября, вылились в небывалую в Иркутске демонстрацию. Похоронам полиция пыталась устраивать всякие препятствия, при чем делала это блудливо и трусливо: сначала затянули с судебно-медицинским вскрытием и вместо назначенного времени – 10 час. утра, тело выдали часа в 3 дня. Потом стали создавать всякие оттяжки с тем расчетом, чтоб похороны состоялись как можно позже и чтобы, таким образом, народ не пошел провожать первую жертву октябрьских свобод и черной сотни.
Но как ни хлопотала полиция – похороны, хотя и начались часов в 5 вечера, прошли внушительно и революционно-торжественно. К дому, откуда выносили тело Я. Винера (5-ая Красноармейская, 19), стеклась громадная толпа с венками, молчаливая, сосредоточенная. Она заполнила почти всю 5-ю Красноармейскую от ул. Карла Маркса до ул. Троцкого. А когда процессия двинулась к новому еврейскому кладбищу, через весь город, то по пути к ней приставали все новые и новые толпы.
В эти дни темнело рано. Уже в 5 часов был глубокий вечер. Тогда толпа по дороге стала закупать в попутных лавках свечи – и с зажженными свечами тысячные толпы заволновались по улицам, поблескивая сотнями золотых искорок...
25-го октября умер старший брат – Исай Винер. Его хоронили 26-го октября.
Этот день для Иркутска был днем больших похорон: одновременно с Исаем Винер хоронили погибшего 22-го октября, в день получения в Иркутске манифеста 17-го октября, Ант. Мих. Станиловского и умершего от ран, полученных 17-го октября возле дома Кузнеца, рабочего Вас. Сизова.