Текст книги "Путь, не отмеченный на карте"
Автор книги: Иссак Гольдберг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Ис. Гольдберг
Путь, не отмеченный на карте
1. Пять из двенадцати.
Сначала их было двенадцать, но когда сыпняк захватил и на-смерть уложил толстого капитана и двух поручиков, а затем, когда одну из двух имевшихся у них упряжных лошадей вместе с большей частью запасов угнали хохол вахмистр и трое казаков, их осталось только пять.
Морозы только что сковали поля и взрытые осенним ненастьем дороги, а снег уровнял рытвины и ухабы. Стужа еще не пугала ожогами, не деревенила ног, не вливала в тело быструю усталость. И потому грядущие переходы казались легкими и одолимыми. И то, что сыпняк вырвал троих, и то, как вероломно и обидно оставили другие четверо, забрав много нужных и ценных вещей, – совсем не пугало, скользило легко и просто по сознанию. Только пожилой полковник с четыреугольным давно не бритым лицом брезгливо сложил в широкую гримасу толстые губы и лениво, по-барски (как тогда, давно в прошлом) протянул:
– Хамская сволочь!.. Неблагодарные...
И трудно было сразу понять, о ком он это: о тех ли, кто был сожжен внезапным недугом, или о беглецах...
Одежда на всех была крепкая, теплая. Полушубки, валенки, шапки-ушанки. Оружие хорошее. Патронов много. А в оставшихся санях на самом дне на-случай хранился ящик и в нем темные бутылки с нарядно-строгими ярлыками, на которых горели золотые не русские слова.
2. Карта-двухверстка.
Шли по карте-двухверстке, которую на остановках долго изучали полковник и рябой хорунжий. На карте точки и полоски. А в тайге тропки извилистые залегли от деревни до лесу, от горы до горы, от речки до речки. Ищи-не ищи – не найдешь этих троп на карте двухверстной.
Полковник хмурится и цедит:
– На Кедровый перевал дорога ведет через большое село Иннокентьевское... Не ладно... Другим направлением – верст тридцать лишних. Гм... Как вы полагаете, Могилев?..
Хорунжий сплевывает через зубы по-цыгански: непривычный английский трубочный гонит обильную слюну.
– К чорту!.. Тридцать верст лишних! Наплевать, пойдем через Иннокентьевское!..
– Вы полагаете?..
– Не полагаю, – кривит губы хорунжий, и глаза его поблескивают. – Не полагаю, а уверен, что нужно идти через Иннокентьевское...
– А я думаю – наоборот, – нужно бы обойти это село... Кто их там знает?.. Идем пока хорошо, не было бы хуже... Хотя – Кедровый перевал, грязные зимовья, вши... Надоело все это... Да, да!..
В полутемном, задымленном и заиндевелом по углам, с промерзшим окошком-бойницей зимовье два молоденьких прапорщика накаливали прожженную до дыр железную печку и по-детски радовались теплу и золотым полоскам света, ложившимся на грязном земляном полу.
Были они молоды, один так совсем мальчик с пухлыми губами, с пушком на верхней губе и с кудрявыми беспокойными прядями давно нестриженой русой головы.
Были они молоды, и потому бездумно и безмятежно пошли в этот зимний таежный путь за спокойно-ленивым, но властным полковником и стремительным, горячим, неуемным хорунжим.
Казалось так просто: армию разбили красные. Где-то на севере, говорят, близко, остался большой, еще сильный, еще готовый к победам и завоеваниям отряд. Стоит только прорезать двести-триста верст заснувшей в зимнем томлении тайги – и снова откроется манящая даль былой жизни, снова оживет мечта о походе в большие города, где электричество, шум офицерских собраний, музыка и сладкое ощущение власти и силы...
Поэтому отрывистый деловой разговор полковника с хорунжим не интересовал их. Они не глядели туда, где те, наклонившись над грязным и грубым столом с разложенной на нем картой, спорили, дымили табаком и что-то решали. Разогретые сладостным и баюкающим жаром, они тихо разговаривали.
– Из французских духов марка Коти теперь самая элегантная.
– Я не особенно люблю французские... Солиднее английские... И знаете, когда духи мешаются с запахом хорошего табаку...
– Да! Это – шик! Немножко духов – чуть-чуть, потом сигарный дым и легкий залах белого вина... У моего дяди был недурной вкус. Ах, дядюшка! дядюшка! Жуирует он теперь в Париже. Молодец! Успел и себя перевезти и капитал.
– Да-а...
Красные полосы лижут земляной пол, играют на лицах, вспыхивают, трепещут.
Молчание. Полковник с хорунжим бросили рассматривать карту. Они молчат. Сердитые, усталые.
Дверь зимовья с треском распахивается. Буйно врывается морозный пар. Вместе с паром в зимовье входит пятый.
Он молча стряхивает с себя снег, бросает на лавку рукавицы, стаскивает обледеневшую ушанку и похлопывает ею по полушубку, по штанам, по валенкам.
Он молчит, и словно вместе с холодом в зимовье входит с ним тягостное напряжение. Полковник деланно озабоченно возится с чем-то у стола, хорунжий, поблескивая цыганскими глазами, разжигает трубку. А те – двое молодых у печки тихо и выжидающе глядят на вошедшего.
У него спутанные грязно-серые волосы, широкий нос с трепещущими ноздрями. Его подбородок, покрытый золотистой щетиной, тупо обрублен и выдается вперед. Глаза серые, упрямые, властные, немигающие.
В его движениях – спокойная уверенность и сила. Он чувствует молчаливую неприязнь, которая встречает его, но это, повидимому, его не трогает.
– Лошадь совсем заморилась! – холодно, не обращаясь к кому-либо из присутствующих, говорит он и протягивает озябшие руки к излучающей тепло печке. – Если мы будем и дальше делать такие переходы, она сдохнет. И потом... – губы его растягиваются в презрительную гримасу, – за лошадью нужно ухаживать. Да, ухаживать. Лошадь бросать без присмотра на стуже, на ветру не рекомендуется.
Хорунжий вытаскивает трубку изо-рта, сплевывает и, наконец, отзывается:
– Лошадь в порядке. За ней все время есть уход...
– Был! – кратко отрезает вошедший. – С тех пор, как нас бросили казаки, за лошадью никто не следит...
– Неправда!
Полковник шумно отодвигает от себя какие-то сумки и встает:
– Я здесь старший чином. Прекратите спор.
Молоденькие прапорщики встают и вопросительно смотрят на полковника.
3. Пятый – сам по себе.
Пятый, видимо, чужд этим военным людям. Он пошел вместе с ними, как шли сотни и тысячи других, убегая от красного кровавого призрака. Он был малословен, но деятелен. Чувствовалось, что он знает край, куда вел этот снежный и морозный путь. Он быстро ориентировался на занесенных снегом дорогах, каким-то чутьем угадывая близость зимовьев. По безмолвному согласию он, после ухода казаков, взял на себя заведывание хозяйством маленькой экспедиции. Он делал все быстро и аккуратно. Но был молчалив, не разговаривал со спутниками, ограничиваясь изредка вскользь брошенными замечаниями.
Теперь он снова умолкает. Но глаза, не мигая, глядят на полковника, и тот с излишней деловитостью берется за карту, вертит ее и разглядывает неправильные прихотливые узоры путей.
После короткого молчания, нарушаемого гуденьем раскаленной печки, вошедший произносит:
– Снег глубок. Нам нужно бы выйти на наезженную дорогу... Нам нужно бы попытаться пройти через село... Я знаю, здесь есть небольшое. Иннокентьевское.
Хорунжий сплевывает и одобрительно кивает головой:
– Я с этим согласен... Я об этом только что толковал полковнику.
– Я полагаю, – начинает полковник, багровея и сердито поглядывая на хорунжего. – Я полагаю...
– Виноват, полковник, – холодно перебивает его пятый. – Я не кончил... Очень хорошо было бы пройти через это село. Отдохнуть там, главное, дать передохнуть лошади. Но мы лучше сделаем, если будем поступать по-прежнему: держаться подальше от населенных мест, от чалдонов...
– Ничего подобного! – вскакивает хорунжий. – Неужели мы струсим перед мужиками? Ничего подобного! Пойдем в это село: отдохнем, а потом, пожалуйста, я не прочь идти тайгой!
Полковник мнет в руках карту, потом он ее отбрасывает в сторону. Он совсем согласен с этим пятым их спутником. Но ему тот не нравится, он питает к нему беспричинную глухую неприязнь и он неожиданно дли самого себя становится на сторону хорунжего.
– Конечно, следует отдохнуть! – хмуро говорит он, неприязненно поглядывая на пятого. – Вы... господин Семенов, что-то уж чрезмерно осторожны.
– Степанов!.. Иван Степанов, ваше высокородие, – поправляет тот, бледно усмехаясь. – Моя фамилия, если изволите, не Семенов, а Степанов... И я совсем не чрезмерно осторожен, а просто в меру предусмотрителен.
– Вы считаете, что крестьяне сочувствуют красным?
Пятый сухо смеется и встряхивает головой.
– Им наплевать и на красных и на белых... в одинаковой степени... Если бы настроение у крестьян было бы хоть на вершок враждебное к нам, то наш путь окончился бы давно... Но мы попали в таежные дебри. На нас хорошее платье, у нас великолепное оружие, мы везем с собою кой-какие заманчивые для чалдона вещи...
– Что ж, они отнимут их у нас? – насмешливо спрашивает хорунжий.
– Открыто они не выступят против нас, – спокойно отвечает пятый. – Но зачем же их искушать?
– Пустяки! – вмешивается полковник. – Очень уж вы мудрите!.. Если крестьяне не сочувствуют красным, а их просто могут раздразнить, по вашему мнению, наши полушубки и запасы, то я не вижу здесь для нас никакой опасности!.. Никакой!
– Конечно! – весело подхватил хорунжий. – Конечно!
Семенов, Степанов, или просто пятый остро посматривает на полковника и, обрывая спор, спрашивает:
– Вы, значит, не решаетесь пройти в обход, тайгою, Иннокентьевское.
– Нет! – хмуро отвечает тот: – Пойдем в село... – и словно доказывая что-то самому себе, брезгливо добавляет: – «А чорт!.. вши, грязь... Проклятая сторона!».
4. Деревни.
До сих пор в стороне оставались заимки и деревни с потемневшими избами, с покосившимися амбарами и разваленными пряслами далеких поскотин. Над избами, завороженными покоем и уютом зимы, клубились дымы и звонко – от хребта к хребту – отдавался заливчатый лай скучающих по промыслу собак.
В таежных деревеньках все попрежнему, неизменно. Где-то за хребтами и реками, в больших городах что-то изменилось и отдалось сюда слабым, чуть заметным эхом. Сначала по верховым тропам и ленивым рекам проплелись рассыльные, занесшие сюда в кожаных сумах своих весть: война! И потянулись после тяжких хмельных гулянок мужики и ребята в далекие города, оставляя неизменную, глухую и широкую тайгу с ее промыслом, с зимней веселой охотой и прочной жизнью. Потом, после долгих лет войны, далекий город словно отодвинулся куда-то: перестали наезжать к зимнему Николе купцы с товарами, некому стало сбывать пахучий, пушистый промысел таежный: пушнину, шкуры сохатиные, медвежьи. Слышно было, что сместили царя и верховодить стала та самая политика, которую ссылали раньше сюда и которая в неприветливых недрах тайги изнывала, томилась, рвалась обратно в родные места и все почему-то не уходила.
Уже кончили войну, а все не возвращались ребята и мужики домой. А где-то шли бунты, кто-то кого-то усмирял.
И старики, всполошенные разрухой старой спокойной жизни и тем, что не стало купцов с товарами, что спирта уже давно никто не завозит и что приходится сидеть на самосадочном табаке и плохой самогонке, бессильно свирепели и ругались.
– Свобода, мать ее!..
Таежные деревни стояли заброшенные, забытые, словно большая, в кровавой борьбе рождающаяся жизнь проходила мимо по большим по наезженным трактам и не сворачивала на проселки, на тропы и иргисы...
Так же, как в других деревнях, мертвой была жизнь в Иннокентьевском. И хоть обозначено было это село круглой точкой на карте-двухверстке, но всего около тридцати дворов растянулось по высокому берегу ленивой и мелеющей летом реки.
Зима обложила село рыхлыми снегами и словно усыпила. Но вот в морозный полдень собаки заливчато по-новому залаяли и насторожили острые чуткие уши.
По запушенному снегом льду реки кто-то ехал, направляясь к взъезду на берег к селу.
Собаки кинулись навстречу. За ними мужики, бабы, ребятишки.
Вот запотевшая, окутанная паром, лошадь взобралась на угор. У саней люди, на людях оружие.
– Ой, батюшки! – звонко взвился бабий крик. – Никак начальство какое-то!.. Глядите-ка!..
Хорунжий двинулся вперед. Он остановился перед толпой, поглядел на нее.
– Ну, здравствуйте, православные!
– Здравствуй, здравствуй...
И обычное таежное:
– Чьи будете?
Слегка отталкивая в сторону хорунжего, встал перед толпою тот пятый, Семенов или Степанов:
– Проходящие мы... Мимо вас едем. Думаем отдохнуть. Обогреемся, чаю напьемся...
– Чаю?!
В толпе смех и укоризна:
– Ча-аю!.. Мы нонче травку пьем, бадан... Чаю второй год не пробовали...
– Чай-то таперь – до свиданье!
– Ничего, – тихо улыбается Степанов. – У нас с собой чай-то. Свой есть...
– Ну-ну!.. Воды у нас много!
Баба выдвинулась:
– Пожалуйте, господа, в мою избу: вот тутока, совсем близко!.. Пожалуйте, не побрезгайте!
За ней другая, перебивая:
– У нас пятистенная изба! К нам, господа хорошие... У нас и убоинка есть...
Мужики – помалкивающие – приглядываются. Проталкивается средь баб спорящих старик:
– Цыц вы!.. Сороки... Отстаньте!
И бабы отходят, замолкают и выжидающе поглядывают на гостей нечаянных!
Старик подходит к Степанову, оглядывает остальных. Хозяйским взглядом окидывает лошадь, шарит им мимоходом по поклаже, снегом запорошенной.
– Эх, лошадь-то как вы упарили! Выстояться ей нужно, отдохнуть.
Потом берет лошадь под уздцы и ведет в деревню:
– Пожалуйте, господа проезжающие! Пожалуйте! – спокойно, но настойчиво говорит он. И все отодвигаются в сторону, дают ему дорогу. Хорунжий крякает – не то сердито, не то довольно. Но идет за стариком, а за ним остальные.
5. Четверо довольны.
Гудит, гудит железная печка. В избе пар стоит. На столе самовар пофыркивает.
У полковника лицо помолодело, подобрело. Ах, отогревается, отходит у него застывшее сердце. В углу темнеют иконы, рядом с ними засиженный мухами Иоанн Кронштадтский, молельщик за православных, предстатель пред Господом. А по лавкам, у порога, за перегородкой, в кути крестьяне, настоящие, богобоязненные, православные крестьяне.
У полковника сердце отогревается: как же! Только что так славно в бане попарился! Правда, в черной бане, но ведь блаженство-то какое! – горячо, тело истомилось по воде, по пару. И на квадратном, плохо выбритом лице сияет отогревшаяся радость: и путь снежный не кажется уже таким бесконечным и тревожным и спутники милее. Даже вот тот Степанов, нет, нет, Семенов, кажется.
А мужики, медведи таежные – смешные такие, ничего не знают, словно на другой планете живут. Марсиане!
– Красных у вас тут не было? – как бы мимоходом, будто совсем равнодушно (а в уголках глаз затаилось знойное ожидание!) спросили их.
– Каки-таки красные? – изумленно ответили они. – Тайга у нас... Никаких красных не знаем!
– А вы что же, к белым больше? – знойное ожидание вспыхнуло ярче в уголках глаз.
– И белых не знаем... У нас тайга. Вот, почитай, год, алибо больше, как торговые к нам не наезжают. Без чаю сидим, без махорки.
– И ситцев-то на рукава сколь времени не видывали!..
– С припасами – порохом да свинцом беда целая. Все под чистую расстреляли. А живем тайгой – промыслом...
– Никаких ни красных, ни белых не знаем... Хрестьяне мы... охотники...
– Чудаки! Прямо девственники политические.
Отогрелось сердце у полковника: ничего, еще поживем! С таким народом да не прожить, да не пробиться к цели!.. Пускай нытики да слюнтяи отчаиваются – теперь он хорошо знает, что дело не проиграно. Нисколько!
Сверкают глаза у молоденьких прапорщиков: полковничья уверенность передалась им и зажгла надежды. Нет, не в прошлом марка Коти и пленительный аромат сигарного дыма, смешанного с запахом вина. Играючи пройдут они свой путь по сверкающему снегу, по тропам – от зимовья к зимовью – до самой цели – до севера, где армия копит силы свои и готова к завоеваниям.
Доволен хорунжий: тепло, сытно; в темных сенях податливо вздрогнула чья-то упругая горячая грудь, и только заглушенный смешок ответил на настойчивый, жаркий шопот.
А пятый переглядел всю кладь, перенесенную для сохранности из саней в чистую горницу пятистенного дома, что-то подсчитал, что-то посоображал, да пошел бродить по селу.
6. «Пустяки!».
Утром вышли из села напутствуемые веселыми пожеланиями крестьян. А накануне, поздно вечером, в чистой горнице, где ночевали на оленьих постелях, укрытые ушканьими одеялами, произошел ненужный разговор.
– Какой нетронутый край! Какой простосердечный народ! – восторгался совсем разблагодушествовавшийся полковник. И прапорщики вторили ему:
– Да, да! Изумительно!
– Я всегда знал это. Я всегда ценил в нашем крестьянине его отвращение к политике, его уважение к порядку... Ведь прямо отдыхаешь здесь среди этих простодушных людей...
– А какое гостеприимство! – умилялись прапорщики. А хорунжий многозначительно крякал.
Но опять непрошенно вторгся в умилительный разговор тот, кого в этом повествовании сбивчиво именуют то Степановым, то Семеновым:
– За это радушие, – вяло, словно нехотя, сказал он, – за это радушие я роздал четыре банки пороху, фунта три махорки да еще всякой муры...
Но полковника, который с таким аппетитом поужинал сочным сохатиным мясом, полковника, у которого жаркая баня отогрела, отпарила не только уставшее тело, но и начавшее уже было замирать сердце, – его не собьешь какими-то четырьмя банками пороха и тремя фунтами махорки.
– Глупости! – бодро возражает он (да и нужно ли вовсе возражать?). – За услугу всегда нужно платить чем-нибудь!.. Я, – подчеркивает он, – всегда плачу... А крестьяне к нам отнеслись хорошо, даже сочувственно, я сказал бы. Я знаю народ. Я, батюшка мой, двадцать лет в армии. Чрез мои руки не одна тысяча новобранцев прошла... Я народ наш знаю...
– Этот народ, здешний, я знаю лучше вас!
– Почему это? – обиделся полковник. – То-есть, каким это образом?
Степанов тихо рассмеялся: странный такой смех, куда-то в сторону, не для этих четырех:
– Я ведь еще не говорил вам, что мне приходилось здесь жить несколько лет.
Полковник, а за ним и другие, приподнялись на постели.
– В каком качестве?
– В качестве ссыльнопоселенца! – с какою-то поспешной готовностью ответил Степанов.
– Политического?! – одновременно вырвалось у полковника и хорунжего.
– Нет! – снова засмеялся Степанов. – Нет, в качестве уголовного ссыльнопоселенца.
И как бы не замечая некоторого движения среди спутников, он вернулся к тому, о чем говорил:
– Дело не в том, что пришлось отдать немного пороху и табаку, чорт с ними! А штука состоит в том, что у чалдонов аппетит разыгрался.
– Ну, они о нас скоро забудут, – вмешался хорунжий. – Вы были тогда правы там, в зимовье... Им ведь ни до красных, ни до белых одинаково никакого дела нет.
Степанов поднялся со своей постели и перегнулся к своим спутникам:
– Вот в том-то и вся суть: им нет никакого дела ни до белых, ни до красных... А потому нам нужно стараться обходить деревни... Здесь мы сделали пробу. Проба оказалась правильной!..
– Что же вы узнали через эту пробу? – насмешливо спросил хорунжий.
– А то, что мы для них только дичь, красный зверь... которого не трудно выследить...
– Пустяки! – отрезал полковник. – Давайте лучше спать!
– Да, да! – подхватил хорунжий. – Конечно, пустяки!.. Хо! Хороша дичь, у которой исправные трехлинейки и наганы!..
– У меня винчестер! – радостно отозвался один из прапорщиков и присоединился к смеху хорунжего...
Полковник, поправляя на себе пушистое одеяло, засопел и вдруг почему-то нахмурился:
– Об этом нечего толковать, – недовольно сказал он; – оружие нам после пригодится, там, в армии... Тем более, я проверил по карте, нам придется долго идти по пустынной тайге... Никаких там чалдонов и ничего прочего... Предлагаю хорошенько выспаться...
Такой вот это был ненужный, лишний разговор.
7. Мысли, рождающиеся затем, чтоб, быть может, умереть.
Спустились с угору сани, за санями трое (двое на поклаже: так сменами всю дорогу едут по-двое). Завернули на речную дорогу, помелькали по ней, а потом скрылись. Значит, снова Иннокентьевское отрезано от вселенной. И снова в селе нудный, надоевший покой.
Улеглись собаки, свернулись клубком под крылечками, в конурах. Там в полутьме на холоде грезят о насте, о глубоких следах уходящего зверя, о сытости, о свежей крови.
Над избами вьются белые столбы дыма. В избах плетутся оживленные недавним происшествием разговоры.
Трещат бабы. Все-то они заметили, все-то выглядели. Ничто не укрылось от острых бабьих глаз.
– Лопать-то на них какая обрядная, да крепкая!
– Все, девки, новое, крепкое.
– Рубахи сатиновые... Под верхонками перстянки меховые, мягонькие!..
А главное-то – до главного бабам дела нет.
– Оружие исправное, – скупо делятся меж собой мужики. – У одного, у молоденького-то, многопульное!
– Поди, скорострелка!
– Самый раз на медведя или на сохатого!..
И в глазах светится оживление, тайная мысль какая-то жжет глаза изнутри. Невысказанная мысль. Несложившаяся. Вспыхивающая затем, чтоб, быть может, мгновенно же умереть...
* * *
Эй, полковник! Ваше высокоблагородие! Гляди на карту-двухверстку, разглядывай, разыскивай там пути!.. Вот толстой, жирной, извилистой чертой тракты указаны; вот ниточка проселков; вот точечками даже тропы охотничьи обозначены... Гляди, изучай!
А где тропа смерти?
Эй, полковник! Брось карту-двухверстку: на нее не нанесен главный путь, твой настоящий, твой последний путь!..