Текст книги "История свободы. Россия"
Автор книги: Исайя Берлин
Жанры:
Политика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Он, как и Герцен, не любил новый правящий класс «правящих Фигаро», «Фигаро-банкиров» и «Фигаро-министров», которые не могли избавиться от ливреи, сросшейся с их кожей. Он любил свободных людей и несломленные личности. Особым предметом ненависти для него было духовное рабство; подобно Герцену, он презирал немцев за неискоренимый сервилизм и повторял это оскорбительно часто:
«Когда англичанин или американец говорит: “Я англичанин”, “Я американец”, это означает “Я свободный человек”; когда немец говорит: “Я немец”, он имеет в виду “Я раб, но мой император сильнее всех, и немецкий солдат, который меня душит, вас всех тоже задушит”… у каждого народа свои предпочтения – немцы без ума от своей государственной дубины»[153]153
Бакунин М. Государственность и анархия // Archives Bakounine / Сост. A. Lehning. Leiden, 1967. Т. 3. С. 358.
[Закрыть].
Бакунин был достаточно проницателен, чтобы распознать любую форму угнетения; он искренне бунтовал против любой власти и порядка; любого диктатора, будь то царь Николай, или Бисмарк, или Лассаль, или Маркс (трижды диктатор, по его мнению, – как немец, как гегельянец и как еврей)[154]154
Там же. С. 317.
[Закрыть], он узнавал сразу же. Но сам он не был серьезным мыслителем; не был он ни моралистом, ни психологом; единственное, чем он обладал, это наблюдательность и темперамент, но этого недостаточно для того, чтобы создать социальную теорию или политическое учение. Из его работ, написанных на протяжении всей его жизни, нельзя извлечь никакой последовательной философской системы, ощущаются только живое воображение, неистовая поэзия и погоня за сильными ощущениями во что бы то ни стало. Он хочет жить на пределе возможного, подрывать монотонную прозу повседневности, то есть всего, что есть мирного, уединенного, аккуратного, упорядоченного, некрупного, мещанского, устойчивого, умеренного. Его позиция и его учение весьма поверхностны, он сам об этом знал и только добродушно смеялся, когда его в этом уличали[155]155
«Я шарлатан по натуре, – писал он в письме к царю, – но неестественное и неловкое положение (в котором, на самом деле, я сам повинен) делает иногда из меня шарлатана помимо моей воли» (Материалы для биографии М. Бакунина. Т. 1. С. 159).
[Закрыть]. Ему хотелось разрушить все, что возможно, и как можно скорее; сама мысль о хаосе любого рода, насилии, бунте его опьяняла. Когда в своей знаменитой «Исповеди» (написанной царю из тюрьмы) он писал, что больше всего ненавидит спокойную жизнь, а жаждет прежде всего чего-то – неважно чего именно – фантастического: неслыханных приключений, постоянного движения, действия, сражения, что он задыхается в мирной жизни, он выразил самую суть своих писаний.
VI
Хотя, на первый взгляд, у друзей так много общего – ненависть к царской власти, вера в русского крестьянина, теоретический федерализм и прудоновский социализм, ненависть к буржуазному обществу и добродетелям среднего класса, антилиберализм, воинствующий атеизм, преданная дружба, сходство в происхождении, вкусах и образовании, – разница между ними очень велика. Герцен – оригинальный мыслитель (хоть это редко признают даже его преданные почитатели), независимый, честный и неожиданно глубокий. В то время когда панацеи, расплывчатые системы и простые решения царствовали в общественном мнении, проповедуемые последователями Гегеля, Фейербаха, Фурье, христианских и неохристианских социальных мистиков, когда утилитаристы и неомедиевисты, пессимисты-романтики и нигилисты, пустословы «научной» этики и «эволюционной» политики и всякого рода коммунисты и анархисты предлагали быстродействующие средства и долгосрочные утопии – социальные, экономические, метафизические, теософские, – Герцен сохранял неизменное чувство реальности. Он отдавал себе отчет в том, что такие общие и абстрактные понятия, как «свобода» или «равенство», если их не конкретизировать в соответствии с реальной ситуацией, могут в лучшем случае разбудить поэтическое воображение и вдохновить людей на прекрасные чувства, а в худшем – оправдывать глупость и преступления. Он ясно видел – а в его время это было гениальное прозрение – всю абсурдность общих вопросов: «В чем смысл жизни?», или «Чем объяснить, что все происходит так, а не иначе?», или «Какова цель, или мораль, или направление истории?» Он понимал, что подобные вопросы только тогда имеют смысл, когда их конкретизируют, то есть когда ответы на них зависят от конкретных целей конкретных людей в конкретных обстоятельствах. Если мы задаем вопрос о конечных целях, это не значит, что мы понимаем саму цель; если мы спрашиваем о «конечном» предназначении певца и его песни, это значит, что мы интересуемся совсем не его песнями или музыкой. Поскольку каждый человек действует тем или иным образом исключительно ради собственных, личных целей (независимо от того, насколько, по его мнению, они связаны с целями других людей и насколько он прав в этом предположении), цели эти для него священны и ради них он готов жить или умереть. Именно по этой причине Герцен так серьезно и страстно верил в независимость и свободу личности; осознавал то, во что он верил; и реагировал столь болезненно на фальсификацию или затемнение принципов, допускаемые в метафизическом или теологическом жаргоне и демократической риторике. По его мнению, важны только частные цели частных лиц, и попирать их – преступление, так как нет и не может быть принципа или ценности выше, чем цели отдельных лиц и, следовательно, не существует принципа, ради которого кто-то вправе насиловать их волю, или унижать, или убивать их – единственных творцов всех принципов и ценностей. Если каждому человеку не гарантировано минимальное пространство, внутри которого он может поступать так, как хочет, то ему остаются только те принципы и ценности, которые гарантируют теологические, или метафизические, или научные системы, претендующие на знание последней истины о месте человека во вселенной, а также о его функциях и целях в ней. Но все эти претензии Герцен считал мошенническими. Именно этот особый, не метафизический, эмпирический, «счастливый» индивидуализм делает Герцена заклятым врагом любой системы и любой попытки подавить ради нее свободу, неважно, во имя ли утилитаристских соображений или авторитарных принципов, во имя ли целей, данных в мистическом откровении, или во имя преклонения перед непобедимой силой, перед «логикой фактов», либо по еще какой-либо причине.
Что можно найти у Бакунина, хоть отдаленно сравнимое с этим? Бакунин с его напором, логикой и красноречием, с его желанием и способностью все ниспровергнуть, сжечь, разбить вдребезги, иногда по-детски неожидан, а иногда – патологически бесчеловечен; обладая странным сочетанием аналитичности и безудержного эксгибиционизма, он, как бы сам того не замечая, несет в себе многоцветное наследие XVIII века, не обращая внимания на то, что некоторые его идеи противоречат друг другу, – это забота «диалектики» – и сколько из них уже устарело, или дискредитировано, или было абсурдно с самого начала; Бакунин, официальный друг абсолютной свободы, не породил ни одной идеи, достойной внимания, ни одной свежей мысли, у него нет даже подлинного чувства, только забавные обличения, приподнятое настроение, недоброжелательные зарисовки и одна-две запомнившиеся эпиграммы. Остается историческая фигура – «русский медведь», как он любил себя представлять, морально и интеллектуально безответственный человек, который из абстрактной любви к человечеству готов, подобно Робеспьеру, идти по колено в крови; который, таким образом, представляет собой связующее звено в традиции циничного терроризма и пренебрежения отдельными людьми, что на практике так глубоко внедрилось в политическую мысль ХХ столетия. И эту ипостась Бакунина, этого Ставрогина в обличье Рудина, этот несколько фашистский уклон, эти методы Аттилы, этот дух Петра – все эти мрачные черты, столь не соответствующие облику симпатичного «русского медведя» – die grosse Lise[156]156
большая Лиза (нем.). Так Герцен обычно его называл в честь своей трехлетней дочери, приятельницы Бакунина.
[Закрыть] – открыл не только Достоевский, который преувеличил их и окарикатурил, но и сам Герцен, который создал великолепный обвинительный документ в «Письмах старому товарищу» – возможно, самом ярком, пророческом, трезвом и волнующем эссе о перспективах человеческой свободы, какое только написано в XIX веке.
Отцы и дети: Тургенев и затруднения либералов[157]157
«Herzen and Bakunin on Individual Liberty» © President and Fellows of Harvard College, 1955.
[Закрыть]
Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Ее характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжелым гнетом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть еще жизнь и движение вперед. Вот почему звание писателя у нас так почтенно, почему у нас так легок литературный успех, даже при маленьком таланте. <…> вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта <…> публика <…> видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народности <…>
Виссарион Белинский (Письмо к Гоголю, 15 июля 1847 года)[158]158
Слова Белинского – самодержавие, православие и народность – перекликаются с официальной патриотической формулой, придуманной министром народного просвещения в ранний период правления Николая I. Последнее из этих слов – народность – очевидным образом воспринималось как русский эквивалент слова Volkstum; оно использовалось в этом контексте для противопоставления традиционных «нравов» обычных людей заимствованным, «искусственным» конструкциям «умников», появившимся под влиянием западного Просвещения. На практике оно означало официальный патриотизм, равно как и крепостное право, сословную иерархию и обязательство безоговорочно повиноваться императору и его правительству. Письмо Белинского – это резкое обвинение Гоголю в том, что он «искренне или неискренне» сыграл на руку мракобесию и реакции. Именно за чтение этого письма на тайном собрании подрывной организации был арестован и приговорен к смерти Достоевский.
[Закрыть]
9 октября 1883 года Ивана Тургенева похоронили, как он и завещал, в Санкт-Петербурге, рядом с могилой его любимого друга, критика Виссариона Белинского. Его тело перевезли из Парижа после краткой церемонии около Гар дю Нор, на которой с приличествующими речами выступили Эрнест Ренан и Эдмон Абу. Панихида проходила в присутствии представителей императорского правительства, интеллигенции и рабочих организаций; возможно, то был первый и последний случай в России, когда эти классы мирно встретились. Времена стояли тревожные. Волна террористических актов достигла кульминации во время убийства Александра II двумя годами ранее; главари заговорщиков были повешены или сосланы в Сибирь, но большие беспорядки продолжались, особенно среди студентов. Правительство опасалось, что похоронная процессия может превратиться в политическую демонстрацию. Пресса получила секретный циркуляр из Министерства внутренних дел с инструкцией печатать только официальную информацию о похоронах, не упоминая об этой инструкции. Ни городским властям Санкт-Петербурга, ни рабочим организациям не позволили называть себя в надписях на венках. Собрание писателей, на котором Толстой должен был говорить о своем друге и сопернике, отменило приказ правительства. Во время похоронной процессии распространялась революционная листовка, но официально ничего об этом сказано не было, и, судя по всему, обошлось без инцидентов. Однако эти предосторожности и та тяжелая атмосфера, в которой проходили похороны, могут удивить тех, кто видит Тургенева так, как его видели Генри Джеймс, Джордж Мур или Морис Беринг и как большинство его читателей, вероятно, по-прежнему видит его. Для них он – автор прекрасной лирической прозы, тоскующий по идиллиям сельской жизни, элегический поэт последнего очарованья увядающих усадеб и их нелепых, но необычайно привлекательных обитателей, несравненный рассказчик, великолепно передававший оттенки настроения и чувства, поэзию природы и любви, что и обеспечило ему место среди первых писателей его времени. Во французских мемуарах тех времен он – le doux géant[159]159
добрый великан (фр.).
[Закрыть], как его называл Эдмон де Гонкур, милый, очаровательный, бесконечно приятный, просто обворожительный собеседник, которого прозвали Сиреной некоторые русские друзья, лучший друг Флобера и Доде, Жорж Санд, Золя и Мопассана, самый желанный и приятный гость из всех habitués[160]160
завсегдатаев (фр.).
[Закрыть], посещавших salon ближайшей подруги всей его жизни, певицы Полины Виардо. Тем не менее у российского правительства были некоторые основания для беспокойства. Оно не приветствовало приезд Тургенева в Россию, а особенно его встречи со студентами двумя годами ранее и нашло способ недвусмысленно передать ему это. Смелость не была ему свойственна; он сократил свой визит и вернулся в Париж.
Нервозность правительства неудивительна, поскольку Тургенев был далеко не только тонким наблюдателем души и изысканным стилистом. Как практически каждый большой русский писатель его времени, он всю жизнь глубоко и болезненно переживал состояние и судьбу своей страны. Его романы дают великолепное представление о том, как социально и политически развивалась в те годы маленькая, но влиятельная элита либеральной и радикальной российской молодежи – и она сама, и ее критики. Его книги с точки зрения петербургских властей ни в коей мере не были безвредными. Однако, в отличие от своих великих современников, Толстого и Достоевского, он не был проповедником и не желал потрясти свое поколение. Ему было важно понять, вникнуть во взгляды, идеалы, нравы тех, кому он сочувствовал, и тех, кто приводил его в замешательство или даже отталкивал. Тургенев в весьма высоко развитой форме обладал тем, что Гердер называл Einfühlen, – он умел вникнуть в убеждения, чувства и позиции, чуждые, а то и противные ему; об этом его даре особо напомнил Ренан в надгробной речи[161]161
Текст Discours от 1 октября 1883 года см. в: Tourgueneff I. Oeuvres derniиres, 2nd ed. Paris, 1885. Р. 297–302.
[Закрыть]. Некоторые молодые русские революционеры с легкостью признавали, что их портреты, созданные им, точны и правильны. Большую часть жизни он был мучительно озабочен спорами на темы моральные и политические, социальные и личные, которые раздирали образованную Россию тех дней. Его глубоко трогали ожесточенные конфликты между националистами-славянофилами и поклонниками Запада, консерваторами и либералами, либералами и радикалами, умеренными и фанатиками, реалистами и мечтателями, а главное – между старыми и молодыми. Он старался оставаться в стороне и смотреть на все это объективно. Это ему не всегда удавалось. Но, поскольку он был тонким и восприимчивым наблюдателем, самокритичным и скромным как человек и как писатель и прежде всего поскольку он не стремился навязывать читателю свое мнение, проповедовать, обращать, он оказался лучшим пророком, чем оба эгоцентричных, сердитых литературных гиганта, с которыми его обычно сравнивают, и разглядел рождение социальных проблем, которые стали с тех пор общемировыми. Через много лет после смерти Тургенева радикальный писатель Владимир Короленко, который называл себя его «фанатичным» поклонником, отмечал, что Тургенев «раздражал <…> больно задевал самые живые струны тогдашних настроений»; что он вызывал страстную любовь, уважение – и яростную критику, а также «у него была ссора, но было и удовлетворение триумфа. Он понимал, и его тоже понимали»[162]162
Цит. по статье В.Г. Короленко «Гончаров и “молодое поколение”» // Полное собрание сочинений. Пг., 1914. Т. 9. С. 324; см.: Тургенев в русской критике. М., 1953. С. 527.
[Закрыть]. Именно этот относительно забытый аспект тургеневской прозы, который имеет непосредственное отношение к нашему времени, я и собираюсь рассмотреть.
I
По темпераменту Тургенев не был человеком, сосредоточенным на политике. Природа, человеческие отношения, оттенки чувства – вот что он понимал лучше всего и в жизни, и в искусстве. Никто и никогда не любил так глубоко искусство и красоту. Сознательное использование искусства для чуждых ему целей – идеологических, дидактических или утилитарных, а особенно как оружие в классовой борьбе (именно этого требовали радикалы в 1860-х годах) – было ему отвратительно. Его часто описывали как чистого эстета, верящего в искусство ради искусства, обвиняли в эскапизме и отсутствии гражданского мышления, что часть русского общественного мнения тогда, как и сейчас, воспринимала (и презирала) как безответственное сибаритство. Но эти определения не подходят к нему. То, что он писал, не так идейно и страстно, как у Достоевского после сибирской ссылки или у позднего Толстого, но он достаточно глубоко затрагивал общественные проблемы, чтобы дать возможность и революционерам, и их критикам, особенно либеральным, черпать из его романов средства нападения или защиты. Император Александр II, который когда-то восхищался ранними его книгами, в конце концов стал видеть в нем своего bête noire[163]163
врага, предмет особого ужаса (фр.).
[Закрыть].
В этом смысле Тургенев был типичным представителем своего времени и своего класса. Более чувствительный и щепетильный, менее одержимый и нетерпимый, чем великие страдальцы-моралисты его времени, он не менее резко, чем они, реагировал на ужасы российского самодержавия. В огромной и отсталой стране, где образованных людей было очень мало и от большинства соотечественников, которых с трудом можно назвать гражданами, живших в неописуемой бедности, угнетении и невежестве, их отделяла истинная пропасть; в такой стране, повторим, рано или поздно должен был возникнуть резкий кризис общественного сознания. Факты достаточно хорошо известны: Наполеоновские войны ввели Россию в Европу, а значит – в более прямой контакт с западным Просвещением, чем допускалось раньше. Армейские офицеры из помещичьей элиты в какой-то мере сблизились со своими крестьянами, поднятыми, как и все, общей волной патриотического чувства. Это на время прорвало жесткое расслоение российского общества. Характерны для этого общества были полуграмотная, подневольная, очень развращенная церковь; небольшая, плохо перенявшая западные влияния, довольно невежественная бюрократия, которая хотела непременно сохранить свою власть над огромным, примитивным, полусредневековым, социально и экономически неразвитым, но полным сил и трудно усмиряемым народом, который рвался из оков; почти всеобщее чувство неполноценности, и социальной, и интеллектуальной, по сравнению с западной цивилизацией. Словом, это было общество, исковерканное и своевольными окриками сверху, и тошнотворным подобострастием снизу, в котором люди мало-мальски независимые и своеобразные или сильные почти не могли нормально развиваться.
Наверно, этого достаточно, чтобы объяснить, почему в первой половине столетия зародилось то, что назвали «лишним человеком», – герой новой, мятежной литературы, член небольшого меньшинства образованных и нравственно чутких людей, который не может найти места в родной стране и, сосредоточенный на самом себе, вынужден либо спасаться среди фантазий и иллюзий, либо впасть в цинизм или отчаяние, а кончает он чаще всего саморазрушением или капитуляцией. Жалкая, выродившаяся система, в которой «людей», то есть крепостных, считали «крещеной собственностью», вызывала острый стыд или яростное возмущение, а ощущение, что ты бессилен перед господством несправедливости, глупости и продажности, направляло задавленное воображение и нравственность на те единственные пути, которые цензура не перекрыла полностью, – в литературу и другие искусства. Отсюда печально известный факт, что в России общественные и политические мыслители становились поэтами и романистами, а особенно неугомонные писатели – публицистами. Любой протест против государственных институтов, независимо от того, каковы его причина и цель, в атмосфере абсолютного деспотизма становился политическим актом. Тем самым литература стала полем битвы, на котором решались самые главные общественные и политические вопросы. Литературные и эстетические проблемы, которые на их родине – в Германии или во Франции – оставались уделом академических или артистических кружков, стали общественными и завладели умами всего поколения образованных молодых людей, поначалу не интересовавшихся литературой или искусствами. Например, спор между сторонниками «чистого искусства» и теми, кто верил, что у него есть общественное предназначение, – спор, который занимал довольно небольшую часть французской критической мысли при Июльской монархии, – в России стал нравственной и политической проблемой. Здесь противостояли друг другу прогресс и реакция, просвещение и мракобесие, нравственная чистоплотность, социальная ответственность, человеческие чувства – и самодержавие, ханжество, традиция, конформизм и подчинение властям.
Самый страстный и влиятельный голос тургеневского поколения принадлежал радикальному критику Виссариону Белинскому. Бедный, чахоточный, больной от рождения, получивший плохое образование, человек неподкупной искренности и большой силы духа, он стал Савонаролой своего поколения – пылким моралистом, который проповедовал единство теории и практики, литературы и жизни. Его талант критика и безотчетное понимание самой сути социальных и моральных проблем, которые стояли на пути новой радикальной молодежи, сами собой сделали его ее истинным лидером. Литературные эссе Белинского были для него и для его читателей непрерывной, мучительной, неотступной попыткой найти истинный ответ на вопросы: в чем цель жизни, во что верить, что делать? Страстная и цельная личность, Белинский прошел через мучительные перемены во взглядах, но каждое его суждение было выстрадано, и жил он согласно им со всей мощью своей горячей и нерасчетливой натуры, а они же подводили его, одно за другим, и вынуждали снова и снова начинать с начала, пока все это не закончилось его ранней смертью. Литература была для него не métier[164]164
делом, ремеслом (фр.).
[Закрыть], не профессией, но художественным выражением всеохватывающего мировоззрения, этической и метафизической доктрины, взгляда на историю и место человека в мире, который охватывал все факты и ценности. Прежде всего и в первую очередь Белинский искал справедливости и истины, и молодых радикалов он привлек и примером своей жизни, и своими наставлениями. Тургенев, чьи первые поэтические опыты Белинский поощрял, стал его преданным поклонником на всю жизнь. Образ Белинского, особенно после его смерти, стал истинным воплощением идейного литератора; после него ни один российский писатель не был полностью свободен от веры в то, что писать – это прежде всего свидетельствовать об истине, что писатель не имеет права отводить глаза от центральных проблем его времени и общества. Если художник – в частности, писатель – отдалялся от глубочайших забот своего народа, посвящал себя созданию прекрасных творений или преследовал собственные цели, его осуждали за себялюбие и легкомыслие, поскольку он предал свое призвание, а это могло лишь изувечить его и обездолить.
Мучительная честность и прямота Белинского – скорее даже тон, чем суть его слов, – проникли в нравственное сознание его соотечественников. Иногда их отвергали, но никогда не забывали. Тургенев был по натуре осторожен, рассудителен, опасался любых крайностей, в критические минуты мог уклониться от действий; его друг, поэт Яков Полонский, много лет спустя писал о нем одному реакционному деятелю: «добр и мягок как воск. Ничего не стоит <…> воспользоваться его <…> женской бесхарактерностью»[165]165
См.: Сборник Пушкинского Дома на 1923 год. Пг., 1922. С. 288–289 (письмо к К.П. Победоносцеву, 1881).
[Закрыть]. Может, это слишком, но он действительно был очень восприимчив и всю жизнь легко уступал более сильным личностям. Белинский умер в 1848 году, а его незримое присутствие Тургенев ощущал всю оставшуюся жизнь. Когда Тургенев – от слабости ли, от пристрастия ли к легким путям, от жажды ли тихой жизни или от истинной доброжелательности – чувствовал искушение оставить борьбу за свободу личности или общественное достоинство и помириться с врагом, тогда, скорее всего, именно суровый и волнующий образ Белинского, как икона, вставал у него на пути и звал его на выполнение священной миссии. «Записки охотника» были его первой и самой продолжительной данью памяти умирающего друга и наставника. Его читателям казалось и по-прежнему кажется, что это – прекрасное описание старой и меняющейся сельской России, жизни природы и крестьян, описание, превращенное в чистый образ искусства. Но Тургенев считал, что «Записки» – первое большое выступление против ненавистного крепостного права, крик возмущения, призванный впечататься в сознание правящего класса. Когда в 1879 году Тургенев на этом самом месте[166]166
Шелдонский театр в Оксфорде, в котором 12 ноября 1970 года была прочитана сокращенная версия этой лекции.
[Закрыть] получал диплом почетного доктора права Оксфордского университета, Джеймс Брайс, который представлял его, назвал его борцом за свободу. Это Тургеневу понравилось.
Белинский не был ни первым, ни последним из тех, кто повлиял на жизнь Тургенева. Первой была (и возможно, принесла больше всего вреда) его мать – вдова, женщина властная, истеричная, жестокая, горько разочаровавшаяся в жизни, которая любила сына и сломила его дух. Даже по не слишком взыскательным меркам гуманности, бытовавшим среди российских помещиков того времени, она была злобным чудовищем. Маленький Тургенев видел, каким отвратительным жестокостям и унижениям она подвергала своих крепостных и слуг; эпизод в рассказе «Бригадир», по-видимому, основан на том, что бабушка с материнской стороны убила при нем одного из мальчиков-крепостных: она ударила его в припадке гнева, он упал на пол, и она, раздраженная этим зрелищем, задушила его подушкой[167]167
Людвиг Питч описывает это событие, рассказанное ему Тургеневым. См.: Иностранная критика о Тургеневе. СПб., 1884. С. 147. На Питча ссылается Е.А. Соловьев (И.С. Тургенев. Его жизнь и литературная деятельность. Казань, 1922. С. 39–40), на которого в свою очередь ссылается Ж. Мурье. Последний, явно неверно истолковав Соловьева, считает, что это была мать Тургенева. См.: Мурье Ж. Ivan Serguéiévitch Tourguéneff à Spasskoе́. Spb., 1899. С. 28.
[Закрыть]. Воспоминания такого рода переполняют рассказы Тургенева, и ему стоило целой жизни избавиться от них.
Вот каков был детский опыт у тех людей, которых в школе и университете воспитывали в духе уважения к ценностям западной цивилизации, а ведь именно благодаря этому духу постоянные мысли о свободе и достоинстве личности и ненависть к пережиткам российского феодализма были с самого начала характерны для политических воззрений всей русской интеллигенции. Моральное смятение было велико. «…Наше время алчет убеждений, томится голодом истины, – написал Белинский в 1842 году, когда Тургеневу было двадцать четыре года и они близко сошлись, – наш век – весь вопрос, весь стремление, весь искание и тоска по истине…»[168]168
Белинский В.Г. Речь о критике // Полн. собр. соч. М., 1955. Т. 6. С. 267, 269.
[Закрыть] Тринадцать лет спустя Тургенев отозвался на это: «Бывают эпохи, где литература не может быть только художеством – а есть интересы высшие поэтических интересов»[169]169
Письмо к Василию Боткину, 29 июня 1855 // Тургенев И.С. Полное собрание сочинений и писем. М.; Л., 1960–1968. Письма. Т. 2. С. 282. Все цитаты из писем Тургенева взяты из данного издания, если не указано иначе.
[Закрыть]. Через три года Толстой, в то время преданный идеалам «чистого искусства», предложил ему выпускать периодическое издание, посвященное исключительно литературе, оторванное от отвратительной полемики на злобу дня. Тургенев ответил, что время требует не «лирического щебетанья» и не «птиц, распевающих на ветке»[170]170
Письмо Л.Н. Толстому, 29 января 1858.
[Закрыть]; «Политическая возня Вам противна; точно, дело грязное, пыльное, пошлое; – да ведь и на улицах грязь и пыль – а без городов нельзя же»[171]171
Письмо Л.Н. Толстому, 8 апреля 1858.
[Закрыть].
Общепринятый образ Тургенева как чистого художника, втянутого в политическую борьбу против своей воли, но остающегося полностью чуждым ей, раздираемого критиками справа и слева (особенно теми, кого раздражали его политические романы), обманчив. Его романы начиная с середины 1850-х годов глубоко проникнуты теми главными социальными и политическими вопросами, которые мучили тогда либералов. На его мировоззрение глубоко и постоянно влиял негодующий гуманизм Белинского, особенно гневные филиппики в адрес всего темного, продажного, жестокого, фальшивого[172]172
«Сомнения <…> мучили [Белинского], лишали его сна, пищи, неотступно грызли и жгли его; он не позволял себе забыться и не знал усталости <…> искренность его действовала на меня, его огонь сообщался и мне, важность предмета меня увлекала; но, поговорив часа два, три, я ослабевал, легкомыслие молодости брало свое, мне хотелось отдохнуть, я думал о прогулке, об обеде <…>». (Литературные и житейские воспоминания. Л., 1934. С. 79).
[Закрыть]. Двумя или тремя годами ранее в Берлинском университете он слушал гегельянские проповеди будущего анархиста Бакунина, своего однокашника, учился у того же великого немецкого философа и, как ранее Белинский, восторгался бакунинским мастерством диалектики. Пять лет спустя он встретился в Москве и вскоре сблизился с молодым радикальным публицистом Герценом и его друзьями. Он разделял их ненависть к любому порабощению, к любой несправедливости и жестокости, но, в отличие от некоторых из них, не чувствовал себя уютно внутри какой бы то ни было доктрины или идеологической системы. Все общее, абстрактное, абсолютное отталкивало его; его видение осталось тонким, острым, конкретным и неизлечимо реалистичным. Гегельянство правого и левого толка, которое он поглощал студентом в Берлине, материализм, социализм, позитивизм, о котором его друзья беспрестанно спорили, культ народа, соборность, русская сельская община, идеализированная теми российскими социалистами, кого горько разочаровал бесславный крах левых в Европе в 1848 года, – все это стало казаться ему лишь абстракциями, подменами реальности. Многие в них верили, некоторые даже старались жить доктринами, которым шершавая и неровная жизнь человека с его поведением и нравом могла легко сопротивляться и даже разбить их, если бы когда-нибудь он всерьез попытался применить их на практике. Бакунин был дорогим другом, отличным и веселым товарищем, но его фантазии, славянофильские или анархистские, не оставляли следа в мышлении Тургенева. С Герценом вышло иначе – это был резкий, ироничный мыслитель с богатым воображением, и в ранние годы у них было много общего. Тем не менее народнический социализм Герцена казался Тургеневу жалкой фантазией, мечтой человека, чьи ранние иллюзии убиты неудачей революции на Западе, но который не мог долго жить без веры. Когда его старые идеалы – социальная справедливость, равенство, либеральная демократия – оказались беспомощны перед силами реакции на Западе, он должен был найти себе нового кумира, и «золотой телец» (по слову Тургенева) жадного капитализма сменился «овчинным тулупом» российского крестьянина.
Тургенев понимал и сочувствовал культурному разочарованию друга. Как Карлейль и Флобер, Стендаль и Ницше, Ибсен и Вагнер, Герцен задыхался в мире, где все обесценено. Ему казалось, что все свободное, возвышенное, независимое и созидательное унесла волна буржуазного мещанства, жизнью завладели продажные и грубые торговцы товаром широкого потребления с их подлыми и наглыми лакеями, которые обслуживают громадные акционерные компании под названием Франция, Англия, Германия; даже Италия (писал он), «самая поэтическая страна в Европе», когда «толстенький, в очках, гениальный мещанин» Кавур предложил ей взять ее на содержание, оставила и пылкого любовника Мадзини, и могучего мужа Гарибальди и отдалась ему[173]173
Герцен А.И. Концы и начала. Первое письмо, 1862 // Собрание сочинений: В 30 т. М., 1954–1965. Т. 16. С. 138. Дальнейшие цитаты из сочинений Герцена приводятся по этому изданию.
[Закрыть]. Неужто на этот гниющий труп должна смотреть Россия как на образец для подражания? Время как раз созрело для какого-нибудь решительного преобразования – варварского завоевания с Востока, которое бы очистило воздух, как освежающая буря. Против этого, говорил Герцен, есть только один громоотвод – русская крестьянская община, свободная от заразы капитализма, от алчности, ужасов и бесчеловечности разрушительного себялюбия. На этом фундаменте еще можно построить новое общество свободных, самоуправляющихся людей.
Тургенев считал, что все это сильно преувеличено, сказано от отчаяния. Конечно, немцы напыщенны и смешны, а Луи-Наполеон и парижские спекулянты отвратительны, но западная цивилизация не обвалилась. Она – величайшее достижение человечества. Не русским бы смеяться над ней или держать ее подальше от своих ворот – они-то ведь не могут предложить ничего сопоставимого. Он обвинял Герцена в том, что тот – усталый и разочарованный человек, который после 1849 года искал новое божество и нашел его в простом русском крестьянине[174]174
Письмо к Герцену, 8 ноября 1862.
[Закрыть]. «…Так давай воздвигать алтарь этому новому неведомому богу, благо о нем почти ничего не известно – и <…> можно молиться, и верить, и ждать. Бог этот делает совсем не то, что вы от него ждете – это, по-вашему, временно, случайно, насильно привито ему внешней властью; – бог ваш любит до обожания то, что вы ненавидите – и ненавидит то, что вы любите, бог принимает именно то, что вы за него отвергаете – вы отворачиваете глаза, затыкаете уши»[175]175
Там же. На эту тему см.: Письма К.Д. Кавелина и И.С. Тургенева к А.И. Герцену, изд. М. Драгоманов (Женева, 1892), письма Тургенева 1862–1863.
[Закрыть]. «…Либо служи революции и европейским идеалам по-прежнему – либо, если уж дошел до убежденья в их несостоятельности, имей дух и смелость посмотреть черту в оба глаза, скажи guilty в лицо всему европейскому человечеству – и не делай явных или подразумеваемых исключений в пользу новодолженствующего прийти российского мессии» – а менее всего для русского крестьянина, который, по сути, и есть самый страшный консерватор из всех и которому нет никакого дела до либеральных идей[176]176
Письмо к Герцену, 8 ноября 1862.
[Закрыть]. Трезвый реализм Тургенева никогда не оставлял его; он отвечал на самые слабые колебания российской жизни; в частности, на разные выражения того, что он называл «быстро изменявшейся физиономией русских людей культурного слоя»[177]177
Вступление к собранию романов, 1880 // Полное собрание сочинений и писем. М.; Л., 1960–1968. Сочинения. Т. 12. С. 303. Дальнейшие цитаты из сочинений Тургенева даются по этому изданию, если не указано иное.
[Закрыть]. Он просто хотел запечатлевать то, что Шекспир назвал «внешностью и отпечатком» века, и честно описывал всех – мыслителей, идеалистов, борцов, трусов, реакционеров и радикалов – иногда, как в «Дыме», с едкой полемической иронией, но обычно так тщательно, с таким пониманием всех аспектов каждого вопроса, с таким невозмутимым терпением, лишь иногда тронутым неприкрытой иронией или сатирой (не щадящей и его нрава, и его взглядов), что наконец разозлил почти всех.