Текст книги "История свободы. Россия"
Автор книги: Исайя Берлин
Жанры:
Политика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Вслушиваясь в неистовый галдеж, вызванный романом, можно различить, по крайней мере, пять позиций[205]205
Для полного анализа непосредственной реакции на роман см.: З (Е.Ф. Зарин). Не в бровь, а в глаз // Библиотека для чтения. 1862. № 4. С. 21–55.
[Закрыть]. Одни – сердитое правое крыло – считали, что Базаров представляет собой апофеоз новых нигилистов и происходит от низкого желания подольститься к молодым. Другие радовались, что Тургенев удачно выявил варварство и подрывную деятельность. Третьи осуждали его за то, что он создал злую пародию на радикалов, снабдил реакционеров оружием, играл на руку полиции; они называли его ренегатом и изменником. Четвертые, как Дмитрий Писарев, гордо отстаивали идеи Базарова как свои собственные и благодарили Тургенева за его честность и симпатию ко всему самому живому и бесстрашному в растущей «партии будущего». Наконец, пятые считали: автор сам не полностью уверен, что он хотел сделать, его позиция неподдельно двойственна, он художник, а не памфлетист, он сказал истину, как он ее видел, без ясной политической цели.
Этот спор продолжался в полную силу после смерти Тургенева. О жизнеспособности его романа говорит тот факт, что дебаты не умерли даже в следующем веке, ни до, ни после русской революции. На самом деле, еще десять лет назад эта битва по-прежнему бушевала среди советских критиков. За нас Тургенев или против нас? Гамлет он, ослепленный пессимизмом угасающего класса, или, как Бальзак или Толстой, он видел дальше? Кто он, наконец, – предтеча преданного идее, воинствующего советского интеллектуала или злобная карикатура на отцов российского коммунизма? Полемика еще не окончена[206]206
Литература, в особенности полемическая, очень обширна. Среди самых характерных эссе можно назвать: знаменитое «Два нигилизма: Базаров и Санин» В.В. Воровского (1909) // Сочинения. М., Т. 2. С. 74–100; Кин В.П. Литература и марксизм. М., 1929. Т. 6. С. 71–116; Пумпянский Л.В. «Отцы и дети»: Историко-литературный очерк // Тургенев И.С. Сочинения. М.; Л., 1939. Т. 6. С. 167–186; Ипполит И.К. Ленин о Тургеневе. М., 1934; Векслер И.И. И.С. Тургенев и политическая борьба шестидесятых годов. М.; Л., 1935; Архипов В.А. // Русская литература. 1958. № 1. С. 132–162; Бялый Г.А. // Новый мир. 1958. № 8. С. 255–259; Батюто А.И. // И.С. Тургенев (1818–1883–1958): статьи и материалы. Орел, 1960. С. 77–95; Пустовойт П.Г. Роман И.С. Тургенева «Отцы и дети» и идейная борьба 60-х годов XIX века. М., 1960; Чернов Н. // Вопросы литературы. 1961. № 8. С. 188–193; Эгертон У. // Русская литература. 1967. № 1. С. 149–154.
Перед нами образец непрекращающегося спора, в котором едкое упоминание Ленина о схожести взглядов Тургенева со взглядами немецких социал-демократов правого крыла постоянно цитируется и в подкрепление, и в опровержение идеи, что Базаров – прототип большевистских активистов. Очень много написано о том, пытался ли и до какой степени Катков переубедить Тургенева, чтобы тот переделал текст в «умеренном» направлении, очернив Базарова. Нет сомнений, что Тургенев изменил текст в результате этих просьб; однако, возможно, он восстановил, по крайней мере, что-то из оригинального варианта, когда роман печатался в виде книги. Его отношения с Катковым быстро ухудшались; Тургенев стал считать его злобным реакционером и не подал ему руки на мемориальном банкете в честь Пушкина в 1880 году; одной из любимых привычек Тургенева было называть мучивший его артрит катковкой. По этому поводу см.: Гутьяр Н.М. Иван Сергеевич Тургенев. Юрьев, 1907; Базанов В.Г. Из литературной полемики 60-х годов. Петрозаводск, 1941. С. 46–48. Список «исправлений» в тексте, за которые несет ответственность Катков, воспроизводится практически в каждом исследовании тургеневских сочинений. См. также: Батюто А. Парижская рукопись романа И.С. Тургенева «Отцы и дети» // Русская литература. 1961. № 4. С. 57–78.
[Закрыть].
Тургенев был расстроен и озадачен такой реакцией на его книгу. Прежде чем посылать ее в типографию, он принял обычные меры предосторожности, бесконечно ища советов. Он читал рукопись друзьям в Париже, он менял, смягчал, пытался угодить всем. Базаров несколько раз менялся, двигаясь вверх и вниз по моральной шкале в соответствии с впечатлениями того или иного советчика. Нападки слева нанесли Тургеневу такие раны, которые мучили его весь остаток жизни. Много лет спустя он писал: «<…> меня уверяют, что на стороне «Отцов»… я, который в фигуре Павла Кирсанова даже погрешил против художественной правды и пересолил, довел до карикатуры его недостатки, сделал его смешным!»[207]207
Литературные и житейские воспоминания. С. 155.
[Закрыть] Что касается Базарова, он «честен, правдив и демократ до конца ногтей»[208]208
Письмо к К.К. Случевскому, 26 апреля 1862.
[Закрыть]. Много лет спустя Тургенев говорил анархисту Кропоткину, что он любил Базарова: «<…> сильно любил. <…> я покажу вам дневник, где записал, как я плакал, когда закончил повесть смертью Базарова»[209]209
И.С. Тургенев в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 441.
[Закрыть]. «Скажите по совести, – писал он одному из своих самых язвительных критиков, сатирику Салтыкову (который выражал недовольство тем, что реакционеры используют слово «нигилист» для осуждения всякого, кто им не нравится), – разве кому-нибудь может быть обидно сравнение его с Базаровым? Не сами ли Вы замечаете, что это самая симпатичная из всех моих фигур?»[210]210
Письмо к М.Е. Салтыкову-Щедрину, 15 января 1876.
[Закрыть] Что до «нигилизма», это, возможно, была ошибка. «…Я готов сознаться <…> что я не имел права давать нашей реакционной сволочи возможность ухватиться за кличку – за имя; писатель во мне должен был принести эту жертву гражданину <…> я признаю справедливым и отчуждение от меня молодежи, и всяческие нарекания… Возникший вопрос был поважнее художественной правды – и я должен был это знать наперед»[211]211
Там же.
[Закрыть]. Он претендовал на то, что разделяет почти все убеждения Базарова, кроме воззрений на художества[212]212
Литературные и житейские воспоминания. С. 155.
[Закрыть]. Одна знакомая дама сказала ему, что он ни за отцов, ни за детей, а сам нигилист; он думал, что она может быть права[213]213
Там же. С. 157.
[Закрыть]. Герцен сказал, что в них всех было что-то от Базарова, в нем самом, в Белинском, в Бакунине, во всех тех, кто в 1840-х обвинял российское царство тьмы перед лицом Запада, науки и цивилизации[214]214
Герцен А.И. Еще раз Базаров // Собр. соч. Т. 20. С. 335–350.
[Закрыть]. Тургенев и этого не отрицал. Он без сомнения принимал разный тон в письмах к разным корреспондентам. Когда радикальные русские студенты в Гейдельберге потребовали разъяснить его собственную позицию, он сказал им, что «если читатель не полюбит Базарова со всей его грубостью, бессердечностью, безжалостной сухостью и резкостью <…> я виноват и не достиг своей цели. Но “рассыропиться”, говоря его словами – я не хотел <…> Я не хотел накупаться на популярность такого рода уступками. Лучше проиграть сражение (и, кажется, я его проиграл) – чем выиграть его уловкой»[215]215
Письмо к К.К. Случевскому, 26 апреля 1862.
[Закрыть]. Тем не менее своему другу Фету, консервативному помещику, он писал, что сам не знает, любит он Базарова или ненавидит. Имел ли он в виду превознести или обругать его? Он не знает[216]216
Письмо от 18 апреля 1862.
[Закрыть]. И это повторилось восемь лет спустя: «<…> мои личные чувства [к Базарову] были смутного свойства (любил ли я его, ненавидел ли – Господь ведает!)»[217]217
Письмо к И.П. Борисову, 4 января 1870.
[Закрыть]. Либеральной мадам Философовой он написал: «Базаров, это мое любимое детище, из-за которого я рассорился с Катковым <…> Базаров, этот умница, этот герой – карикатура?!» И добавил, что это «бессмысленный упрек»[218]218
Письмо от 30 августа 1874.
[Закрыть].
Тургенев считал, что презрение молодых несправедливо до невыносимости. Он писал, что летом 1862 года «гнусные генералы меня хвалили – а молодежь ругала»[219]219
Письмо к Марко Вовчку (Мадам Маркович), 27 августа 1862.
[Закрыть]. Лидер социалистов Лавров сообщает, что Тургенев горько жаловался ему, как несправедливо, что радикалы изменили отношение к нему. Он возвращается к этому в одном из поздних «Стихотворений в прозе»: «<…> честные души гадливо отворачиваются от него; честные лица загораются негодованием при его имени»[220]220
Из стихотворения в прозе «Услышишь шум глупца». Цит. П. Лавровым в: И.С. Тургенев и развитие русского общества // Вестник народной воли. Женева, 1884. Т. 2. С. 119.
[Закрыть]. Это не просто уязвленная amour propre[221]221
самолюбие (фр.).
[Закрыть]. Тургенев страдал от глубинного ощущения, что он поставил себя в политически неверную позицию. Всю жизнь он хотел идти в ногу с прогрессивными людьми, с партией свободы и протеста, но не смог принять их жестокого презрения к искусству, цивилизованному поведению, всему, что для него было дорого в европейской культуре. Он ненавидел их догматизм, высокомерие, страсть к разрушению, ужасающее незнание жизни. Он уехал за границу, жил в Германии и Франции и возвращался в Россию только для мимолетных визитов. На Западе повсеместно восхваляли его и восторгались им. Но он-то ведь в конце концов хотел говорить именно для русских. Популярность его у русской публики в 1860-х и во все времена была очень велика, но больше всего он хотел угодить именно радикалам. Они же бранились или не реагировали.
В следующем романе «Дым», который он начал сразу после публикации «Отцов и детей», он пытался залечить раны, свести счеты со всеми оппонентами. Роман был опубликован пять лет спустя, в 1867 году, и содержал острую сатиру на два лагеря – на напыщенных, тупых, реакционных генералов и бюрократов и глупых, ограниченных, безответственных болтунов из левого крыла, которые в равной степени оторваны от реальности, в равной степени неспособны вылечить Россию. Это спровоцировало дальнейшую атаку на него. В этот раз он не удивился. «…Меня ругают все – и красные, и белые, и сверху, и снизу – и сбоку – особенно сбоку»[222]222
Письмо к Герцену, 4 июня 1867.
[Закрыть]. Польское восстание 1863 года, а через три года – покушение Каракозова на императора породили большой подъем патриотических чувств даже среди либеральной российской интеллигенции. Тургенев был списан со счетов российской критикой, и правой, и левой, как разочарованный эмигрант, который больше не видит своей страны из Баден-Бадена и Парижа. Достоевский называл его ренегатом и советовал ему достать себе телескоп, который бы помог ему лучше видеть Россию[223]223
См.: письмо Достоевского к поэту А.Н. Майкову от 28 августа 1867 (цит. в: Гутьяр Н.М. Указ. соч. С. 337–340).
[Закрыть].
В 1870-х Тургенев начал нервно, опасаясь оскорблений и унижений, восстанавливать отношения с левым крылом. К его удивлению и облегчению, его хорошо приняли в русских революционных кругах Парижа и Лондона; его ум, добрая воля, неиссякаемая ненависть к царизму, очевидная честность и беспристрастность, симпатия к отдельным революционерам, огромное обаяние подействовали на их лидеров. Более того, он выказал смелость робкого от природы человека, вознамерившегося побороть свои страхи: тайно давая деньги, он помогал публиковать нелегальные материалы, он открыто встречался с объявленными вне закона террористами, которых выслеживала полиция в Париже и Лондоне. Все это смягчило сопротивление. В 1876 году он опубликовал «Новь» (которую считал продолжением «Отцов и детей») – окончательную попытку объясниться перед негодующей молодежью. «Молодое поколение, – писал он на следующий год, – было до сих пор представлено в нашей литературе либо как сброд жуликов и мошенников <…> либо <…> возведено в идеал, что опять несправедливо – и, сверх того, вредно. Я решился выбрать среднюю дорогу – стать ближе к правде; взять молодых людей, большей частью хороших и честных – и показать, что, несмотря на их честность, самое дело их так ложно и нежизненно, что не может не привести их к полному фиаско. Насколько мне это удалось – не мне судить <…> во всяком случае <…> они <…> должны чувствовать ту симпатию, которая живет во мне – если не к их целям, то к их личностям»[224]224
Письмо к М.М. Стасюлевичу, 3 января 1877.
[Закрыть]. Герой «Нови» Нежданов, неудавшийся революционер, кончает жизнь самоубийством, в значительной степени потому, что его происхождение и характер не дают ему приспособиться ни к жесткой дисциплине революционной организации, ни к неторопливой и серьезной работе настоящего героя романа, практического реформатора Соломина, чьи негромкие, но неустанные труды внутри его собственной демократически организованной фабрики призваны создать более справедливый общественный порядок. Нежданов слишком цивилизован, слишком чувствителен, слишком слаб, а главное, слишком сложен, чтобы соответствовать строгому, монашескому новому порядку: он мучительно мечется, но в конце концов терпит поражение, потому что «не может опроститься»; равно как и сам Тургенев, и здесь корень проблемы, как указал Ирвинг Хау[225]225
См. блестящее эссе о Тургеневе в: Politics and the Novel. London, 1961.
[Закрыть]. Своему другу Якову Полонскому Тургенев писал: «<…> если за “Отцов и детей” меня били палками, за “Новь” меня будут лупить бревнами – и точно так же с обеих сторон»[226]226
Письмо от 23 ноября 1876.
[Закрыть]. Три года спустя газета Каткова опять обвинила его в том, что он «шут “этой молодежи”», <…> готов плясать на каком угодно канате только бы не лишаться благоволения этих “русских нигилистов”, в которых резюмируется для него все представление о современной “молодежи”»[227]227
См.: Маркевич Б. (под псевдонимом «Иногородный обыватель»). С берегов Невы // Московские ведомости. 1879. 9 дек.
[Закрыть]. Как всегда, он ответил сразу: он сказал, что не изменил своих взглядов ни на йоту за последние сорок лет. «Я всегда был и до сих пор остался «постепеновцем», либералом старого покроя в английском, династическом смысле, человеком, ожидающим реформ только свыше – принципиальным противником революций <…> Молодежь была права в своей оценке – и я почел бы недостойным и ее и самого себя представляться ей в другом свете»[228]228
Письмо в «Вестнике Европы» от 2 января 1880 года // Собрание сочинений. Т. 15. С. 185.
[Закрыть].
В конце 1870-х левые простили ему его недостатки. Моменты слабости, постоянные попытки оправдаться перед российскими властями, отказ признать отношения с изгнанниками в Лондоне и Париже – все эти грехи были, кажется, почти забыты[229]229
В 1863 году его вызвали обратно из Парижа, чтобы допросить в комиссии при Сенате в Санкт-Петербурге о его отношениях с Герценом и Бакуниным. Как мог он составлять заговор с этими людьми, – протестовал он, – он, который всю жизнь был монархистом, на которого вечно нападали «красные»? После «Отцов и детей», уверял он сенаторов, его отношения с Герценом, которые никогда не были очень близкими, «порваны». В этом была доля истины. Возможно, нет ничего удивительного в том, что Герцен (который не забыл отказ Тургенева подписать его и Огарева манифест, критикующий недостатки Указа об освобождении крепостных) имел право сослаться на «белокурую Магдалину мужского пола», которая не может спать ночью, потому что думает, что император не услышит ее раскаяния. Тургенев и Герцен виделись снова позже, но никогда больше не были в близком общении. В 1879 году Тургенев поспешил отречься и от любых связей с Лавровым и его товарищами-революционерами. Лавров тоже простил его. (По поводу отношений Тургенева с Лавровым и другими революционными эмигрантами см.: Лавров П.Л. И.С. Тургенев и развитие русского общества. С. 69–149; Delines Michel [M.O. Ashkinazy]. Tourguéneff inconnu. Paris, 1888. С. 53–75.
[Закрыть]. Его обаяние, симпатия к отдельным революционерам и их убеждениям, его правдивость как писателя завоевали большое расположение среди изгнанников, хотя они не питали никаких иллюзий, зная его крайнюю умеренность и закоренелую привычку прятаться, когда битва разгорится особенно сильно. Он продолжал рассказывать радикалам, что они ошибаются. Когда старое потеряло влияние, а новое плохо работает, нужно то, о чем он говорил в «Дворянском гнезде»: «действенное терпение не без ловкости и изобретательности». Когда нас поглощает кризис, «когда, – его словами, – несведующие сталкиваются с бессовестными», требуется практичный здравый смысл, не абсурдные ностальгичные идиллии Герцена и народников с их слепым, идолопоклонническим обожанием крестьянина, который из всех худший реакционер. Он снова и снова говорил, что не любит революцию, жестокость, варварство. Он верил в постепенный прогресс, какой под силу только меньшинствам, «если только они не уничтожат друг друга». Что до социализма, то это фантазия. Для русских характерно, говорит его герой и рупор Потугин в «Дыме», «поднять старый, стоптанный башмак, давным-давно свалившийся с ноги Сен-Симона или Фурие, и, почтительно возложив его на голову, носиться с ним, как со святыней». По поводу равенства Тургенев говорил революционеру Лопатину: «Ведь не будем же мы в самом деле ходить по Сен-Симону, все в одинаковых желтеньких курточках с пуговкой назади?»[230]230
См. воспоминания Германа Лопатина в: И.С. Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников. М.; Л., 1930. С. 124.
[Закрыть] Тем не менее они молоды, они – партия свободы и благородства, партия неимущих, больных или, по крайней мере, страждущих; он не откажет им в симпатии, помощи, любви, даже виновато поглядывая все время через плечо на друзей из правого крыла, для которых он опять и опять старался преуменьшить свое беспрестанное заигрывание с левыми. Иногда беседы проходили хорошо, в другие разы, особенно когда он пытался очаровать их воспоминаниями о 1840-х годах, студенты начинали скучать, глядели презрительно и обиженно. Впрочем, когда они выказывали ему приязнь или даже обожание, он чувствовал, что их разделяет пропасть – тех, кто хочет разрушить старый мир до основания, и тех, кто, как он, желает сохранить его, потому что в новом мире, созданном на фанатизме и жестокости, не для чего стало бы жить.
Его ирония, терпимость, скептицизм, отсутствие страсти, «бархатное прикосновение» и прежде всего его решимость избегать слишком определенных общественных или политических обязательств – все это отдалило от него оба крыла. Толстой и Достоевский, несмотря на открытую оппозицию «прогрессивным людям», воплощали непоколебимые принципы, оставались гордыми и уверенными в себе и потому никогда не становились мишенями для тех, кто бросал в него камни. Даже его дарования, умение подробно и внимательно наблюдать, увлеченность оттенками характеров и ситуаций, его беспристрастность, закоренелая привычка оценивать по достоинству цели, позиции и убеждения во всей их полноте и разнообразии – даже это казалось им нравственным самодовольством и политической безответственностью. Как и Монтескье, он был обвинен радикалами в том, что слишком много описывает и слишком мало критикует. Тургенев более всех русских писателей обладал тем, что Страхов назвал поэтическим и истинным талантом – он умел изобразить само разнообразие взаимопроникающих человеческих воззрений, которые незаметно переходят друг в друга, нюансы характера и поведения, мотивов и позиций, не искаженных моральным пафосом. Когда цивилизацию защищает избалованный, но умный Павел Кирсанов, это не карикатурно, в этом есть убежденность, а когда вроде бы те же ценности защищает никчемный Паншин из «Дворянского гнезда», в этом просто ничего нет. Славянофильство Лаврецкого трогательно и симпатично; народничество и радикалов и консерваторов в «Дыме» отталкивает, но в том и состоит авторский замысел. Это ясное, умеющее четко различать, слегка ироничное видение, совсем не похожее на одержимый гений Достоевского или Толстого, раздражало всех тех, кто тосковал по контрастным цветам, по определенности; тех, кто искал у писателей морального руководства и ничего не находил в тщательной, честной, но, на их взгляд, несколько самодовольной двойственности Тургенева. Ему, по-видимому, нравились собственные сомнения; он не был склонен глубоко копать. Оба его великих соперника находили это все более и более невыносимым. Достоевский, который поначалу восторженно любил Тургенева, стал считать его льстивым, поверхностным, космополитичным позером, бессердечно предающим Россию. Толстой считал его писателем, пусть одаренным и правдивым, но морально слабым и безнадежно слепым к глубочайшим и самым мучительным духовным проблемам человечества. Для Герцена он был милым старым другом, одаренным художником и хилым союзником, тростинкой, которая слишком легко гнется при каждой буре, вечным искателем компромиссов.
Тургенев не мог терпеть душевную боль молча. Он жаловался, оправдывался, протестовал. Он знал, что его обвиняют в отсутствии глубины, серьезности или смелости. То, как приняли «Отцов и детей», продолжало терзать его. «…Семнадцать лет прошло со времени появления “Отцов и детей”, – писал он в 1880 году, – а <…> взгляд критики все еще не установился – и не далее как в прошлом году я, по поводу Базарова, мог прочесть в одном журнале, что я не что иное, как “башибузук[231]231
жестокий турецкий наемник.
[Закрыть], добивающий не им раненных”»[232]232
Предисловие к изданию романов 1880 года // Собрание сочинений. Т. 12. С. 307–308.
[Закрыть]. Его симпатии, твердил он, всегда на стороне жертв, а не на стороне угнетателей; он сочувствует крестьянам, студентам, художникам, женщинам, цивилизованным меньшинствам, а не большим армиям. Как могли критики быть так слепы? Что касается Базарова, то в нем, конечно, много дурного, но он лучше, чем его хулители; можно было просто изобразить радикалов как людей с грубой внешностью и золотым сердцем; «Штука была <…> сделать Базарова волком и все-таки оправдать его»[233]233
Письмо к Герцену, 28 апреля 1862.
[Закрыть].
Единственное, что Тургенев отказался сделать – найти оправдание для доктрины «искусство ради искусства». Он не сказал, как легко бы мог: «Я художник, а не памфлетист. Я пишу художественные произведения, которые не следует судить по общественным или политическим критериям. Мои мнения – это мое личное дело; вы не тащите Скотта, Диккенса, Стендаля или даже Флобера на ваш идеологический трибунал – так оставьте же и меня в покое!» Он никогда не пытался отречься от общественной ответственности писателя; доктрина социальных обязательств была привита ему раз и навсегда обожаемым Белинским, и он никогда не отходил от нее полностью. Этот социальный интерес накладывает отпечаток даже на самые лиричные его произведения, и именно это тронуло революционеров, которых он встречал за границей. Они прекрасно знали, что Тургеневу хорошо только со старыми друзьями, принадлежащими к его классу, с людьми, взгляды которых невозможно назвать радикальными, – с культурными либералами или деревенскими помещиками, с которыми он, когда только мог, ходил стрелять уток. Тем не менее он нравился революционерам, ведь и они нравились ему, он сочувствовал их негодованию: «я понимаю, что не меня чествуют, а что мною, как бревном, бьют в правительство <…> (здесь, согласно революционеру-эмигранту Лопатину, который передает эту беседу, он сделал соответствующий жест). Ну и пусть и пусть, я очень рад»[234]234
Лопатин Г. Указ. соч. С. 126.
[Закрыть]. Прежде всего их влекло к нему, потому что они были для него личностями, а не просто представителями партий или мировоззрений. Это в каком-то смысле парадоксально, именно личных особенностей, и социальных, и нравственных, они старались в теории не замечать; они верили в объективный анализ, в социологическое суждение о людях на основании той роли, которую, независимо от сознательных мотивов, те играли (сами по себе или как представители социального класса), приближая или отдаляя желанные цели человечества – научное знание, эмансипацию женщин, экономический прогресс или революцию.
Именно это Тургеневу претило, именно этого он боялся в Базарове и в революционерах из «Нови». Тургенев и либералы вообще считали, что тенденции и политические позиции – функции людей, а не люди – функции общественных тенденций[235]235
Эту замечательную формулировку для различения либералов и радикалов см. в: Mathewson R.W. The Positive Hero in Russian Literature. New York, 1958.
[Закрыть]. Поступки, идеи, искусство, литература выражают человека, а не объективные силы, лишь воплощенные в деятелях или мыслителях. Сводить предназначение людей к тому, чтобы те были в первую очередь носителями или средствами для безличных сил, так же отвратительно для Тургенева, как и для Герцена или для почитаемого им Белинского в его поздний период. Русские революционеры, бежавшие за границу, не привыкли, чтобы им сочувствовали, их так понимали, даже любили, как людей, а не как выразителей идеологии: это было для них своего рода роскошью. Уже одно это отчасти объясняет, почему Степняк, Лопатин, Лавров, Кропоткин привечали такого понимающего, мало того – очаровательного и одаренного человека, как Тургенев. Он тайно снабжал их деньгами, но не шел ни на какие уступки в области мысли. Он верил – это был его «старомодный» либерализм в «английском, династическом [он имел в виду конституционном] смысле»[236]236
Письмо в «Вестник Европы». См. также письма к Стасюлевичу, к Герцену от 25 ноября 1862 года и статью Ф. Волконского «Иван Сергеевич Тургенев» (Free Russia. Vol. 9. № 4 (1898). Р. 26–29).
[Закрыть] – что только образование, только постепенные методы, «промышленность, терпение, самопожертвование, без блеска, без шума, гомеопатические вливания науки и культуры» могут наладить человеческую жизнь. Он был потрясен и разбит непрестанной критикой, под которую сам себя подставлял, но (в своей типичной извиняющейся манере) ни за что не хотел «опроститься». Он по-прежнему верил – может быть, то был пережиток его гегельянской юности, – что ни один вопрос не закрыт навсегда, что каждый тезис нужно сопоставить с антитезисом, что системы и абсолюты всех видов – общественные или политические ничуть не менее, чем религиозные, – форма опасного идолопоклонства[237]237
См. письма к графине Ламбер в 1864 году и к писателю М. А. Милютину в 1875 году, процитированные вместе с большим набором важных материалов в: Горбачева В.Н. Молодые годы Тургенева. Казань, 1926.
[Закрыть]; и главное, ни в коем случае не следует идти на войну, пока на карту не поставлено все, во что ты веришь, и пути назад действительно нет. Некоторые из фанатичных молодых людей отвечали ему искренним уважением, а то и глубоким восхищением. Один молодой радикал писал в 1883 году: «Тургенев умер; стоит теперь еще умереть Щедрину[238]238
Сатирик Салтыков-Щедрин.
[Закрыть], и тогда хоть живьем в гроб ложись! Везде эти люди заменяли нам и парламент, и сходки, и жизнь, и свободу!»[239]239
Литературное наследство. Т. 76. С. 332; И.С. Тургенев в воспоминаниях современников. Т. 1. Предисловие. С. 36.
[Закрыть]. Один член террористической организации, за которым охотились, в некрологе, незаконно опубликованном в день похорон Тургенева, написал: «Барин по рождению, аристократ по воспитанию и характеру, “постепеновец” по убеждениям, Тургенев, быть может бессознательно для самого себя <…> сочувствовал и даже служил русской революции»[240]240
Автором памфлета был П.Ф. Якубович (цит. по: Тургенев о русской критике. С. 401).
[Закрыть]. Особые полицейские предосторожности на похоронах Тургенева явно не были излишними.
III
Пора уже отцам-Сатурнам не закусывать своими детьми, но пора и детям не брать примера с тех камчадалов, которые убивали стариков[241]241
Герцен А.И. Собр. соч. Т. 10. С. 319.
[Закрыть].
Критические переломы в истории происходят обычно, как нам говорят, когда возрастает ощущение, что форма жизни и ее институты препятствуют самым энергичным и продуктивным силам в обществе – экономическим или общественным, художественным или интеллектуальным – и не имеют достаточно силы противостоять им. Против такого общественного порядка объединяются люди и группы самого разного склада, класса и положения. Переворот – революция – иногда добивается ограниченного успеха. Он достигает точки, в которой некоторые запросы или интересы его изначальных организаторов удовлетворены в той мере, что дальнейшая борьба становится невыгодной. Те останавливаются или сражаются неуверенно. Союз распадается. Самые страстные и целеустремленные, особенно среди тех, чьи цели или идеалы дальше всего от осуществления, хотят идти дальше. Остановка на полдороге кажется им предательством. Удовлетворенные, или менее мечтательные, или те, кто опасается, что на смену старому ярму придет даже более жестокое, ищут путь к отступлению. В итоге оказывается, что они атакованы с двух сторон. Консерваторы смотрят на них в лучшем случае как на прихрамывающих сторонников, в худшем – как на дезертиров и предателей. Радикалы смотрят на них как на малодушных союзников, а чаще – как на диверсантов и ренегатов.
Людям такого сорта нужен большой запас смелости, чтобы противостоять притяжению обоих полюсов и настаивать на умеренности, когда кругом хаос. Среди них есть те, кто видит вещи во всей их сложности, есть и те, кто понимает, что гуманная цель, осуществленная жестокими средствами, грозит обернуться своей противоположностью: свобода – притеснением, равенство – новой, воспроизводящей саму себя олигархией, правосудие – тиранией, сокрушающей всякое неподчинение, любовь к людям – ненавистью к тем, кто противостоит жестоким методам, будто бы к ней ведущим. Средняя линия весьма уязвима, опасна и неблагодарна. Сложную позицию тех, кто в пылу битвы хочет по-прежнему говорить с обеими сторонами, часто толкуют как мягкотелость, обман, оппортунизм, трусость. С некоторыми так оно и обстоит, но этого нельзя сказать об Эразме Роттердамском, Монтене, Спинозе, который согласился разговаривать с французами, захватившими Голландию, о лучших представителях Жиронды или некоторых из либералов, потерпевших поражение в 1848 году, или стойких представителях европейских левых, которые не встали на сторону Парижской коммуны в 1871 году. Не слабость и не трусость удержали меньшевиков от союза с Лениным в 1917 году или несчастных немецких социалистов от превращения в коммунистов в 1932-м.
Двойственность умеренных, которые не готовы изменять своим принципам или предавать дело, в которое они верят, стала общим явлением политической жизни после этой войны. Она восходит частично к исторической позиции либералов XIX века, для которых враг до сего времени всегда был справа – монархисты, клерикалы, аристократы, поддерживающие политическую или экономическую олигархию, чье правление вело к бедности, невежеству, несправедливости, эксплуатации и деградации людей или хотя бы всем этим пренебрегало. Либералы действительно склонялись и склоняются влево, к поборникам добра и человечности, ко всему, что разрушает барьеры между людьми. Даже после неизбежного раскола они все еще очень неохотно верят, что слева могут быть реальные враги. Их может нравственно коробить то, что некоторые из их союзников прибегают к грубой жестокости; и они протестуют, говоря, что такие методы исказят или уничтожат общую цель. Жирондисты пришли к такой позиции в 1792 году; такие либералы, как Гейне или Ламартин, – в 1848-м; Мадзини и довольно много социалистов, выдающимся представителем которых был Луи Блан, отшатнулись от методов Парижской коммуны. Эти кризисы прошли. Разрывы зажили. Возобновилась обычная политическая борьба. Надежды умеренных начали возрождаться. Безвыходные дилеммы, перед которыми они оказывались, можно было считать результатом внезапного помрачения, которое не продлится долго. Но в России с 1860-х годов до революции 1917-го это нелегкое чувство, особенно болезненное в периоды репрессий и ужаса, стало хронической, долгой, беспрерывной болезнью всей просвещенной части общества. Дилемма либералов была неразрешимой. Они хотели уничтожить режим, который казался им воплощением зла. Они верили в разум, отделение церкви от государства, права личности, свободу слова, свободу собраний, свободу мнения, свободу групп, племен и национальностей, большее социальное и экономическое равенство, и прежде всего – в торжество правосудия. Они восхищались самоотверженной преданностью, чистотой помыслов, мученичеством тех людей, пусть даже и экстремистов, кто положил жизнь на ниспровержение status quo. Но они опасались, что ущерб, вызванный террористическими или якобинскими методами, окажется невосполнимым, превзойдет любые доходы; их ужасал фанатизм и варварство крайне-левых, ужасало презрение к той единственной культуре, которую они знали, и слепая вера в то, что им, либералам, казалось утопическими фантазиями, анархистскими, народническими или марксистскими.
Эти русские верили в европейскую цивилизацию, как верят неофиты в новообретенную веру. Они не могли и не смели предположить, тем более – одобрить разрушение большей части того, что было бесконечно ценно и для них самих, и для всех людей прошлого, даже царского прошлого. Зажатые между двумя армиями, обвиняемые обеими, они повторяли свои мягкие и разумные слова без особой надежды на то, что их услышит любая из двух сторон. Они оставались упрямыми реформистами, нереволюционерами. Многие страдали от сложных форм вины: они искренне сочувствовали целям левых; но, отвергнутые радикалами, по своей самокритичности и непредвзятости они начинали ставить под вопрос основательность собственных позиций; они сомневались, они изумлялись, они время от времени чувствовали соблазн отбросить свои просвещенные принципы и обрести мир, обратившись в революционную веру, а прежде всего подчинившись господству фанатиков. Возможность растянуться на удобном ложе догмы спасла бы их от мук неуверенности, от ужасного подозрения, что простые решения крайне-левых могут оказаться такими же неразумными и репрессивными, как национализм, высокомерие или мистицизм правых. Мало того, несмотря на всё, им по-прежнему казалось, что левые придерживаются более человечной веры, чем застывшие, бюрократичные, бессердечные правые, хотя бы потому, что всегда лучше быть с преследуемым, чем с преследователем. Но было одно убеждение, от которого они не отреклись: они знали, что дурные средства уничтожают благую цель. Они знали, что, истребив существующие свободы, цивилизованные привычки, разумное поведение, отменив их, веря, что они, как феникс, восстанут в более чистой и прекрасной форме, можно попасть в ужасную ловушку. Герцен говорил своему старому другу, анархисту Бакунину, в 1869 году, что, приказывая разуму остановиться, на том основании что его плоды враг может использовать во вред, насильственно удерживая науку, изобретения, прогресс мысли, пока люди не очистятся огнем тотальной революции – пока «мы не освободимся», революционеры совершают самоубийственную ошибку. «Нельзя же остановить ум, – писал Герцен в своем последнем и великолепном эссе, – основываясь на том, что большинство не понимает, а меньшинство злоупотребляет пониманьем <…> Дикие призывы к тому, чтоб закрыть книгу, оставить науку и идти на какой-то бессмысленный бой разрушения, принадлежат к самой неистовой демагогии и к самой вредной. За ним так и следует разнуздание диких страстей <…> Нет, великие перевороты не делаются разнуздыванием дурных страстей <…> Я не верю в серьезность людей, предпочитающих ломку и грубую силу развитию и сделкам»[242]242
«К старому товарищу», письмо четвертое, 1869 // Собр. соч. Т. 20. С. 592–593.
[Закрыть], – и дальше следует фраза, которую слишком плохо помнят, – «…им надобно раскрыть глаза, а не вырвать их»[243]243
Там же. С. 593.
[Закрыть]. Бакунин как-то сказал, что надо сперва расчистить место – а там видно будет. Для Герцена это отдавало темными веками варварства; и он говорил об этом всему своему поколению в России. То же чувствовал и писал Тургенев последние двадцать лет жизни. Он заявлял, что он европеец; что западная культура – единственная культура, которую он знает; под ее знамя стал он с молодости, и ему не изменил[244]244
Письмо к Герцену от 25 ноября 1862.
[Закрыть]. Его мысли выражает Потугин из «Дыма», когда говорит: «…я предан Европе; то есть, говоря точнее, <…> цивилизации <…> это слово <…> чисто <…> и свято, а другие все, народность там, что ли, слава, кровью пахнут». Он безусловно осуждал политический мистицизм и иррационализм, народничество и славянофильство, консерваторов и анархистов.
Однако, если вычесть это, «люди сороковых годов» были мало в чем уверены: помощь левым со всеми их крайностями противоречила принципам цивилизованности; но пойти против них или даже остаться безразличными к их судьбе, оставить их на произвол реакционеров казалось еще более немыслимым. Умеренные надеялись, против всякой очевидности, что жестокое противление разуму, которое, как говорили Тургеневу либералы в России, распространялось среди молодежи, словно заразная болезнь, презрение к живописи, музыке, книгам, возрастающий политический терроризм – все это преходяще, все это крайности, вызванные незрелостью и невежеством; это плод длительного разрушения, и он исчезнет, когда будет устранен гнет, который его породил. Отсюда следовало, что либералы оправдывают жестокий язык и жестокие действия крайне-левых и продолжают поддерживать нелегкий союз с ними.