355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирвин Уильям » Дарвин и Гексли » Текст книги (страница 6)
Дарвин и Гексли
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:44

Текст книги "Дарвин и Гексли"


Автор книги: Ирвин Уильям



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

«Перед обедом нам пришлось какое-то время сидеть и дожидаться доктора Фиттона, что само по себе ужасно; к тому же, по-моему, одного мистера Ляйелла уже довольно, чтобы заморозить любое общество: он всегда разговаривает еле слышно, и другие, подлаживаясь к нему, тоже начинают шептаться. Мистер Броун, которого Гумбольдт называет „гордостью Великобритании“, до того застенчив, что как будто мечтает забраться поглубже в себя и совсем исчезнуть; впрочем, несмотря на два таких тяжких жернова – я имею в виду крупнейшего ботаника и крупнейшего геолога Европы, – все прошло гладко, без сучка и без задоринки. Миссис Генсло обладает отменным голосом, резким и пронзительным, что оказалось большим подспорьем, а миссис Ляйелл способна говорить почти без умолку. Мистер Генсло был очень рад встрече с мистером Броуном, у великих ботаников нашлось, о чем побеседовать. Чарлз, когда все кончилось, был в полном изнеможении и сегодня, как и следовало ожидать, чувствует себя неважно».

На Эмму, как и на Чарлза, очень нетрудно было нагнать скуку, и это свойство в сочетании с прямодушием, откровенностью и возрастающей год от года серьезностью производило внушительное впечатление. Раз, когда кто-то спросил, как ей нравится «Королева Мария» Теннисона[49]49
  Теннисон Альфред (1809–1892) – английский поэт. «Королева Мария» – драма-хроника Теннисона.


[Закрыть]
, она с убийственной небрежностью ответила:

– Ну хоть не такая тоска, как Шекспир.

Хотя в начале замужества Эмма давала себе слово интересоваться работой супруга, она скоро убедилась, что наука ей определенно и безнадежно скучна. Чарлза это не смущало, скорей забавляло, и он любил вспоминать, как на одном съезде Британской ассоциации жена в ответ на его слова: «Боюсь, что тебе это кажется очень нудным» – возразила:

– Не больше, чем все остальное.

У Эммы столь многое вызывало скуку, а у Чарлза – скуку или перевозбуждение, что вскоре они незаметно подчинили свою жизнь очень мирному и очень твердому распорядку – от той минуты, когда они сидели в креслах после завтрака и поглядывали на часы, и до той, когда праздно сидели в качалках после обеда (Чарлз в состоянии, близком к удару). Не слишком ли однообразен он был для Эммы? Чарлз порой задавал себе этот вопрос. Для себя-то он не мог желать ничего лучшего. При таком образе жизни, надежно охраняющем его покой, он даже к Лондону проникся приязнью. Здесь было «так славно», совсем не то, что в унылой сельской глуши.

Однако размеренное течение домашней жизни неизбежно нарушают бурные всплески. В 1839 году появился на свет Уильям Эразм Дарвин, в 1841-м – Энн Элизабет. Как часто теперь Чарлз сидел, в отчаянии укрощая строптивую фразу, а под боком на диване лежал укутанный заболевший малыш. В Мэр и Шрусбери летели тревожные письма о промоченных ножках и теплой одежде к зиме, а главное, о том, что маленький Уильям выговаривает не все звуки и, как с ним ни бейся, настойчиво утверждает, что его зовут «Вийи Дайвин». Однажды Эмма вместе с семейством Генсли Веджвуда решила устроить детям развлечение и повезла их в пантомиму.

«Сперва показывали нечто невыразимо кровопролитное и громоподобное, причем на подмостках стояла виселица, и я подумала, что дело плохо: Бро будут сниться страшные сны… Как только дело доходило до пальбы или на сцене появлялся главный комический герой – церковный сторож с багровой физиономией, – Эрни, которому этот сторож внушал не больше доверия, чем любой из злодеев, прятал, бедненький, голову ко мне в колени… Меня поразила бесконечная наивность их вопросов, даже Сноу был не лучше других:

– А их понарошку убили?

– А тот злой дядя, он правда плохой?..

Первая пьеска кончилась тем, что в крепость ворвалось неприятельское войско и чуть ли не поголовно всех героев перестреляло, к великому нашему облегчению».

Время шло, и становилось ясно, что Лондона, как ни крути, им не вынести. Особенно томилась по загородному покою Эмма. В те неспешные дни, когда люди и поезда еще не привыкли торопиться, искать его было недалеко. Тоненькими щупальцами железных дорог расползалась цивилизация XIX века по необъятной стоячей сельской тиши. После недолгих поисков Чарлз обнаружил в кентской деревушке Даун поместительный трехэтажный дом, сложенный из кирпича и оштукатуренный. Дом был квадратный, непритязательный, без затей, зато на первом этаже была гостиная и большая столовая с широкими, во всю стену, окнами на солнечную сторону, а за окнами по покатому косогору вольно раскинулся цветущий лужок, радуя глаз своими яркими красками. Места здесь были довольно унылые: «безводные, необитаемые долины, сумрачные холмы, изредка одинокий тис в живой изгороди; то тут, то там белые меловые карьеры». Зато природа вокруг отличалась замечательным разнообразием дикой растительности. От имения было четверть мили до деревни Даун, десять миль до железной дороги и при этом всего каких-нибудь шестнадцать миль до Лондона, который по временам дымным маревом вставал на горизонте. Чарлз видел, как удобно жить в таком месте, откуда можно в пятницу под вечер без долгих сборов нагрянуть к Эразму в Лондон – послушать каверзные витийства Карлейля, позавтракать у Ляйелла, побывать на заседаниях ученых обществ – и в понедельник вернуться в пасторальную благодать.

За дом и прилегающий к нему участок в восемнадцать акров владелец хотел две с половиной тысячи фунтов. Эмма была в нерешительности, но Чарлзу Даун очень пришелся по душе, тем более что другие имения стоили гораздо дороже. Своей сестре Сьюзен, которая никогда не уставала вникать в прозаические подробности его болезней и денежных дел, он писал письма, обильно уснащенные соображениями «за» и «против». И разумеется, при этом чувствовал себя виноватым. «Просто удивительно, как это вы с отцом проявляете столько интереса к Дауну, да еще охотно входите во все глупые мелочи, которые я вам сообщаю. Ваша участливость ко всему, чем можно порадовать других, всегда наполняет меня восхищением и завистью». «После стонов и воздыханий» он предложил за дом две тысячи двести фунтов, взяв деньги у отца. Владелец согласился, и поздней весной 1842 года Дарвины водворились на новом месте. Чарлзом на какое-то время овладела беззаботная веселость, омрачить ее не могли даже расходы на всяческие переделки. «Эмме как будто здесь нравится, – писал он, – а Додди (его сын Уильям) целых два дня пребывал на седьмом небе».

По мере того как росло семейство Дарвина, дому тоже предстояло вырасти до внушительных размеров. Отныне и навсегда все путешествия Чарлза совершались лишь в область познания и все – подле даунского камина. Что еще нужно человеку для полного счастья? Но, к сожалению, он был не из тех, кто умеет хранить покой, когда все спокойно. Вскоре его опять обуяли тревоги – о своем здоровье, о дороговизне перестроек, об обязанностях перед своей быстро увеличивающейся семьей и, вероятно, о том, что он не в состоянии будет зарабатывать деньги, если иссякнут его доходы. Когда Чарлз поведал своему отцу, что боится «погибели и разорения», то получил вместо сочувствия выразительное «вздор и чепуха»; в ответ на жалобу сына, что у него «ужасно немеют кончики пальцев», гороподобный оракул из Шрусбери тоже не проявил особой жалостливости, оборвав Чарлза суховатым:

– Хм, вот как… скажите… ну да, невралгия… совершенно верно, она самая.

Эмма так никогда не отвечала. У нее был свой подход ко всем, с кем она близко соприкасалась: успокаивать, потакать; иной раз это мягкосердечие заводило ее в такую даль от викторианских устоев, что она склоняла собственных чад на добрые дела подкупом. Во всяком случае, сетования Чардза всегда возбуждали в ней любовь и сострадание, а не осуждение или подозрение в мнительности. «Без тебя я в минуты нездоровья чувствую себя совсем несчастным… – писал Чарлз из Шрусбери. – Мне не терпится быть с тобой, под твоим попечением – тогда мне ничто не страшно». Так чувствовал не он один. «К Вашей матушке, – в глубокой старости писала Генриетта Гексли одной из дочерей Дарвина, – мне постоянно хотелось забраться под крылышко. Я не знаю другой женщины, которая умела бы так утешать». Доктор Хаббл тоже отмечает в Эмме «преданность к болящим, эту фамильную черту всех Веджвудов». Когда Эмма и Чарлз поженились, «идеальная сестра милосердия вышла замуж за идеального больного».

6
МОЛЛЮСКИ И БОГОХУЛЬСТВО

Почти сразу же после возвращения в Англию Чарлз стал готовить свой «Дневник» к печати. Пересмотрев разнообразные наблюдения, сделанные им во многих областях науки, он сильнее прежнего уверовал в преимущества гипотезы о превращении видов. Правда, ей противостояло великое множество седовласых авторитетов. И хоть работу над «Дневником» он закончил только в 1837 году, когда уже достаточно далеко продвинулся в своих раздумьях об эволюции, показательно, что здесь он о них не обмолвился ни словом, а лишь убрал наиболее откровенные свидетельства былой своей приверженности креационизму[50]50
  Креационизм (от латин. creatio – «создание») – идеалистическая теория, объяснявшая происхождение мира актом «божественного творения». Биологи-креационисты (Карл Линней, Жорж Кювье, Жак Агассис и др.) высказывали мысль о том, что все виды растений и животных созданы независимо друг от друга путем особых «актов творения», а не произошли естественным путем один от другого. Французский палеонтолог д'Орбиньи даже подсчитал, что на Земле было 27 таких «актов творения», сопровождавших такое же число геологических катастроф.


[Закрыть]
.

«Дневник» вышел в свет в 1839 году как приложение к двухтомным «Запискам» Фицроя. «Я – автор книги, – писал Дарвин Генсло. – Доживу до восьмидесяти лет, и все не перестану дивиться такому чуду». Еще больше он дивился тому, что книга имела несомненный успех. Спрос на нее не прекращался, и в 1845 году потребовалось второе издание. Благодаря своим обширным и красочным наблюдениям из жизни растений и животных, блестящему анализу геологии Южно-Американского континента и исчерпывающему изложению сформулированной Дарвином теории происхождения коралловых островов «Дневник» стал достойным преемником «Путевого дневника» Гумбольдта и, в свою очередь, вдохновлял потом других ученых-исследователей.

Несмотря на постоянные болезни, Дарвин в 1842 году подготовил к печати свои «Коралловые рифы», а в 1844-м – «Геологические наблюдения на вулканических островах». Обе работы были приняты восторженно, а дарвиновское толкование проблемы коралловых рифов считают самым верным и по сей день. Перечитав «Рифы» вновь через семь лет, Дарвин с подкупающей непосредственностью воскликнул:

– Поражаюсь собственной точности!

Все это время он много писал и для научных журналов. В 1846 году он опубликовал свои «Геологические наблюдения в Южной Америке, или третью часть изысканий по геологии, сделанных во время плавания на „Бигле“», и приступил к фундаментальному труду об усоногих рачках. На чилийском побережье ему попалась своеобразная их группа, которую пришлось выделить в особый подотряд. Вначале он не подозревал, что потратит на изучение усоногих восемь лет; но нового рачка нельзя было понять, не изучив досконально уже известных, а Дарвин с грустью убедился, что усоногих рачков до сих пор понимали очень превратно.

Может показаться, что при хроническом несварении желудка нетрудно найти себе более приятное дело, чем сидеть и терпеливо расчленять тысячи, мелких зловонных обитателей моря; а между тем с течением лет занятие это сделалось в семье Дарвина чем-то до такой степени привычным и неизбежным, что один из малышей, рожденный на свет, когда работа была в самом разгаре, спросил об одном из их соседей:

– А где он режет с рачков?

Новые познания уводили в дебри классификации, к бесплодным сложностям терминологии. Письма Дарвина дышат благородным негодованием, когда он корит за тщеславие ученых (в том числе и себя в молодые годы), которые называют какой-либо вид своим именем на том лишь основании, что сами его открыли.

Были у него и свои радости. «Просто наблюдать» уже доставляло наслаждение. Он пишет Фицрою, что «последние две недели изо дня в день напряженно работал, анатомируя существо родом с архипелага Чонос и размером с булавочную головку, и готов провести таким образом еще месяц, чтобы каждый день лицезреть все новые красоты строения». Были и странные факты, способные доставить радость человеку с пристрастием к странным фактам.

«На днях мне попался любопытный образчик, не гермафродит, а однополый: у самки – обычные для усоногих раков признаки, а в обеих створках ее раковины – два карманчика, и в каждом содержится по крохотному супругу; первый раз вижу такое, чтобы у особи женского пола непременно имелись два мужа».

Это был не просто любопытный факт. В другом письме Дарвин с понятным волнением человека, сделавшего открытие, объясняет:

«Мне никогда не постигнуть бы этого, если бы моя теория происхождения видов не убедила меня, что гермафродитный вид чередой едва заметных изменений должен переходить в вид двуполый, а тут как раз такой случай, ибо у гермафродитов мужские органы начинают отмирать и потому возникают готовенькие самцы».

Только стоят ли факты, пусть даже столь необычные, восьми лет жизни? «Не сомневаюсь, – с оттенком грусти пишет Дарвин, – что сэр Э. Булвер-Литтон[51]51
  Булвер-Литтон Эдвард Джордж (1803–1873) – английский писатель. Видный деятель либеральной, затем консервативной партии, в 1858-м – министр колоний, с 1866-го – член палаты лордов. Ранние романы – «Пелэм», «Поль Клиффорд», «Юджин Эрам». Лучший роман – «Кенелм Чиллингли». Из пьес наиболее известны исторические драмы «Герцогиня де ля Вальер», «Ришелье».


[Закрыть]
имел в виду не кого-нибудь, а меня, когда вывел в одном своем романе профессора Лонга, написавшего два толстенных тома о моллюсках-„блюдечках“». С годами он, пожалуй, стал понимать насмешника Литтона, но в то время, очевидно, считал, что рачки того стоят. Гексли, с присущим ему восторженным отношением к подвигам научного усердия, был согласен, что стоят.

«Дальновидный отец Ваш, – писал он спустя много лет Френсису Дарвину, – поступил как нельзя более мудро, когда обрек себя на годы терпеливого труда, какого стоила ему книга об усоногих раках…

Мне всегда представлялось замечательным проявлением его научной прозорливости и его мужества то, что он увидел, как необходимо приобрести такую выучку, и не побоялся положить на это столько труда».

Сэр Джозеф Гукер ему вторит: «В своей деятельности биолога Ваш отец различает три ступени: просто собиратель в Кембридже; собиратель и наблюдатель – на „Бигле“, зрелый естествоиспытатель – после и только после работы об усоногих раках».

Непрерывной чередой сменяли друг друга под микроскопом рачки, а сам наблюдатель тем временем сутулился и лысел, на его лице пролегли глубокие морщины. Родились еще три дочки – Мэри, Генриетта, Элизабет, – и еще два сына – Джордж и Френсис.

А там стало сдавать здоровье у старого доктора Дарвина. Непререкаемый медик и всегда-то отличался дородством, а в последние годы сделался до того тучен, что, потянув однажды на весах 336 фунтов, решил больше не взвешиваться никогда. Прошло еще несколько лет, и он без посторонней помощи уже с трудом поворачивался в постели с боку на бок. Облаченный в старомодные бриджи, в сюртук с широкими лацканами, он большей частью сидел в саду в своем кресле на колесах, печально глядя на кусты и фруктовые деревья, в которых, бывало, находил столько утехи. Кончилось время прочувствованных двухчасовых наставлений с разбором того, что произошло за день, отчасти потому, что теперь ничего не происходило. Он и не хотел, чтобы происходило. Все больше он ограждал себя от переживаний и воспоминаний, которые стали для него непосильны. Его память и его чувства не утратили своей остроты и держали его точно зубья капкана. Он не мог забыть ни одной даты и каждый год вновь переживал смерть каждого из своих старых друзей. Чарлз предложил было, чтобы он хотя бы выезжал ради моциона, раз не может ходить пешком.

– В Шрусбери нет дороги, с которой не связано у меня какое-нибудь тяжелое событие, – отвечал отец.

При всем том он еще бывал бодр и энергичен. Он еще мог выходить из себя. Свежи и нетленны остались в памяти пожилых его детей лютые бури отцовского гнева, хотя с Чарлзом доктор Дарвин за последние годы очень сблизился. Их объединял интерес к людям, общая склонность посудачить. Оба отличались наблюдательностью и мгновенным интуитивным восприятием, исключающим надобность рассудочного анализа. Доктор предрекал будущее старых своих пациентов. Чарлз сообщал последние новости из жизни лондонских научных обществ. Он был куда снисходительней, чем Гексли, к земным слабостям ученых олимпийцев и не без удовольствия рассказывал о страсти Бакленда[52]52
  Бакленд Уильям (1784–1856) – английский геолог.


[Закрыть]
к шумной известности, о вспыльчивости и резкости Фоконера и безудержном преклонении Мурчисона[53]53
  Мурчисон Родерик Импи (1792–1871) – английский геолог, представитель школы «катастрофистов». Совместно с русскими геологами создал обобщающий труд по геологии европейской части России и Урала.


[Закрыть]
перед чинами и званиями.

У самого Чарлза дела со здоровьем обстояли так худо, что, вероятно, сидя подле отца в Шрусбери, он не раз гадал, кому из них двоих суждено уйти первым. У доктора Дарвина оставалась одна надежда: что конец наступит сразу. Порой они подолгу сидели молча, и тогда Чарлз делал записи о своих усоногих рачках или читал мадам де Севинье[54]54
  Севинье Мари де Рабютен-Шанталь (1626–1696) – французская писательница. Знаменита своими письмами к дочери, в которых рассказывала о жизни в Париже и Версале, о политических событиях, о трудах философов, о театральной жизни. С большим остроумием критиковала режим абсолютной монархии, лицемерие двора, обременительные для государства войны. Превосходный стилист, довела до совершенства эпистолярное искусство.


[Закрыть]
, в которую, следуя вместе с братом Эразмом галантному обыкновению ценителей словесности, совершенно влюбился.

В октябре он виделся с отцом в последний раз. Престарелый доктор скончался в ноябре – внезапно, как и желал того. Печальную весть сообщила его дочь Кэтрин. «Пошли тебе бог утешение, Чарлз, голубчик, – писала она, – он тебя так любил». Дочь Чарлза Генриетта, которая была тогда совсем маленькой, вспоминает, как она «очень перепугалась и горько расплакалась» от жалости к отцу. Едва получив эту весть, Чарлз отправился в Шрусбери, но чувствовал себя так скверно, что не принимал участия в похоронах и отказался стать душеприказчиком отца и распорядиться немалым его состоянием.

За эти годы умственный кругозор Дарвина отнюдь не замкнулся в створках раковины усоногого рачка. Рачки, как легко заметить из всего сказанного, явились отчасти подготовкой к изучению гораздо более важной темы, отчасти же, возможно, способом от нее уйти. Темой этой была, конечно же, эволюция.

Никого не удивило бы, если б теорию эволюции изложил Гексли. Почти всех, кто знаком с фактами, несколько удивляет, что это сделал Дарвин, а иные умники, начиная с Сэмюэла Батлера[55]55
  Батлер Сэмюэл (1835–1902) – английский писатель, сын священника. По окончании университета принял духовный сан, но в дальнейшем отказался от карьеры священника. Религиозные сомнения привели его к разрыву с семьей. Занимался музыкой, живописью, переводил Гомера, писал по естественнонаучным и теологическим вопросам. Скептическое отношение Батлера к буржуазной морали проявилось в его сатире «Едгин» (анаграмма слова «Нигде»; «Erehwon» (1872) и в ее продолжении – «Возвращение в Едгин», написанных в традициях Свифта. Известность его имя получило после смерти писателя, когда был опубликован его роман «Путь всякой плоти».


[Закрыть]
и кончая Жаком Барзеном[56]56
  Барзен Жак (род. в 1907 г.) – американский литератор и университетский деятель, француз по происхождению. Автор сочинений «Французская раса» (1932), «Раса. Исследование современного предрассудка» (1937) и др.


[Закрыть]
, стараются доказать, что лучше было бы ему этого не делать. У Гексли талантов хватило бы на две жизни. Он мыслил, рисовал, говорил, писал, вдохновлял, возглавлял, вел переговоры и воевал на тысяче фронтов против сил земных и небесных – и все это с небрежной и профессиональной легкостью акробата, который держит на своих плечах сразу десять человек. Он все знал, и все делал, и был для своего времени целым направлением, целой эпохой. Он был, короче говоря, обильно наделен роскошными дарами гения. Дарвин едва располагал самым необходимым. Он медленно читал, особенно на иностранных языках. Не умел рисовать. У него были неловкие, неуклюжие руки, а интерес и доверие к эксперименту подчас сочетались в нем с непостижимой небрежностью и беспомощностью. Он придавал большое значение научным приборам, однако собственные его приборы были чаще всего грубо сработаны и ненадежны. Родные дети озадачили его, доказав, что один из его микрометров отличается от другого. Он был не способен выступить с речью и так боялся показываться на людях, что в 1871 году, когда венчалась его дочь, едва высидел в церкви. «Он любил говорить, – вспоминает она, – что ему не хватает находчивости, чтобы вести с кем бы то ни было споры», а его речь завлекала его в такие непролазные дебри вводных предложений, что он начинал спотыкаться и часто доходил до полной невразумительности и бессвязности. На бумаге он излагал свои мысли достаточно четко и своеобразно, но это удавалось ему лишь после мучительных и долгих исправлений, и, берясь за перо, он шутливо ворчал, что «из всех возможных способов построить фразу непременно изберет самый худший».

Как мог такой человек избежать самой заурядной неудачи и тем более достичь грандиозного успеха? Каким чудом он мог сделать такое первостепенной важности открытие, как принцип естественного отбора, и довести до завершения долгий труд об эволюции живой природы? Пожалуй, отчасти хотя бы, ему удалось дать объяснение эволюции по той милой сердцу англичанина причине, что искать объяснение эволюции было у Дарвинов семейной, традицией. Во всяком случае, – идея в нем созревала точно так, как складываются традиции: медленно, почти неотвратимо. Секрет свершенного им чуда в том, что оно, в конце концов, все-таки свершилось. Он верил фактам. Он видел проблему и чувствовал, что, если есть терпение и жажда истины, эту проблему можно решить.

В 1837 году он начал первую тетрадь записей по изменчивости видов. С той минуты он стал жить идеей – приличный, положительный человек стал жить вопиюще неприличной, ужасающей коварной идеей. А кончилось это тем, что тихий юноша из хорошей семьи, который жертвовал деньги на благотворительность, превратился в полуфанатика, полукрестоносца; что застенчивый, неуверенный в себе молодой человек обрел тайный источник твердости и сознание своей нравственной миссии; что открытая прямая натура, не утратив своего благодушия, обрела некую таинственность.

«Помню, – говорит Гексли, – как во время первой своей беседы с мистером Дарвином я со всею категоричностью молодых лет и неглубоких познаний высказал свою уверенность в том, что природные группы отделены друг от друга четкими разграничительными линиями и что промежуточных форм не существует. Откуда мне было знать в то время, что он уже многие годы размышляет над проблемой видов, и долго потом меня преследовала и дразнила непонятная усмешка, сопровождавшая мягкий его ответ, что у него несколько иной взгляд на вещи».

Сначала Дарвин никого не посвящал в свою тайну, хотя жена не могла ее не знать и, как предсказывал старый доктор Дарвин, трепетала, размышляя о спасении души своего мужа. Очень рано он открылся Ляйеллу, который выслушал его сочувственно, хотя понадобилось двадцать лет, чтобы обратить его в новую веру. В 1844 году с боязливой настороженностью заговорщика Дарвин поведал о своей ереси Джозефу Гукеру, недавно возвратившемуся из антарктической экспедиции на «Эребе».

«Я почти убежден… что виды (это похоже на признание в убийстве) не остаются неизменными. Упаси меня бог от Ламарковых бредней о „тенденции к прогрессивным изменениям“, о „приспособлениях, постепенно порожденных волеизъявлением животных“, и тому подобного!.. Я, кажется, нашел (какова самонадеянность!) простой способ, каким виды тончайшим образом приспосабливаются к тем или иным условиям жизни. Сейчас вы издадите стон и подумаете: „На что же я тратил время, кому писал“. Пять лет тому назад и я на Вашем месте подумал бы так же».

Гукер отмел в сторону такие соображения, как соблюдение приличий, и попытался оценить эволюцию по достоинству. Начав с враждебности, он становился понемногу все податливей и, всегда настроенный критически, неизменно приходил Дарвину на помощь то с ценными сведениями, то с конструктивными предложениями. Для Дарвина он, по-видимому, оказался тем единственным человеком, споры с которым рождали удовлетворение и ясность, а не бестолковое замешательство в разгар дебатов и бессонные раздумья по их окончании.

Подобно многим милым и обаятельным, но больным людям, Дарвин как будто без особых усилий умел привлечь к себе на помощь друзей. Старинному приятелю по колледжу Фоксу он поручил наблюдать за полосатостью в окраске лошадей. Гексли сообщал все, что требовалось, об эмбриологии рыб, Аза Грей – об альпийских растениях Северной Америки, Гукер – о новозеландской флоре и многом другом. В более поздние годы дети помогали Дарвину иллюстрировать его книги, Гукер и Ляйелл выступали как его ходатаи перед лицом научного мира, Гексли же сделался его «полномочным представителем» и защитником от враждебных когорт епископов и архидиаконов. Дарвин добросовестно старался давать так же много, как получал. Старался он и не требовать многого; но его увлеченность захватывала его самого и заражала его друзей. «Как я надеюсь, что на Борнео Вы полазаете по горам, – писал он Гукеру, своекорыстно помышляя о своей теории распределения альпийской растительности, – как много любопытного это даст!»

Несомненно, стольких одаренных и блистательных людей влекла к такому отшельнику в первую очередь не его личность, а идея, верней – совокупность идей, которым предстояло совершить переворот во всех областях биологической науки. С дарвиновским учением нельзя было не считаться. Больше того, даже потом, когда вышло в свет «Происхождение видов», это учение продолжал творить Дарвин. В том и кроется сильнейшее доказательство его величия: он сам – не Уоллес, не Гексли или еще кто-нибудь, а он – был средоточием дарвинизма. Несмотря на болезни, на все недостатки, в нем была та широта взглядов, здравость суждений, сосредоточенность ума, которая удержала за ним первенство в огромной области его исследований. Он предвидел конечные выводы своей теории, хоть никогда не делал их поспешно.

«Если мы позволим себе дать полную волю воображению, – писал он в своей первой тетради за 1837–38 годы, – может вдруг оказаться, что животные – наши братья по боли, болезням, смерти, страданиям и бедствиям, наши рабы в самой тяжелой работе, спутники в развлечениях – разделяют с нами происхождение от общего предка – и все мы слеплены из той же глины».

Может быть, Дарвин думал как раз столько, сколько надо великому мыслителю. Он часто повторял, что «нельзя стать хорошим наблюдателем, не будучи деятельным теоретиком», однако сам редко отходил далеко от фактов, сознавая, что если факты без идеи жалки и бесплодны, то идеи без фактов произвольны и недостоверны – своего рода безумство, зачастую вызванное причинами нравственного порядка. Он был занят скорее самой проблемой, чем ее решением, и потому мог спокойно пребывать среди фактов, покуда они сами волей-неволей не откроют ему свой смысл. «Терпение и труд» – этой мудрости он следовал так преданно, что подчас чувствовал себя обязанным приносить извинения за свою терпеливость.

Невольно чувствуешь соблазн усматривать в этих его свойствах лишнее свидетельство влияния отца – в его терпеливой настойчивости, в страстном желании снискать себе уважение и любовь, в неприязни к домыслам и тяге вновь и вновь обращаться за подтверждением к фактам, в ощущении непрочности, рожденном частыми и сокрушительными взрывами родительского гнева. Как знать, возможно, Дарвин оттого не обладал молниеносной сообразительностью и четкостью, присущей Гексли, что лишен был его уверенности в себе. У властных отцов сыновья обыкновенно поздней приходят к зрелости.

Не исключено, что Дарвин несколько преувеличивает, подчеркивая, с какой осторожностью он подходил к своей великой теме. «Я работал в истинно бэконовских правилах, – писал он, – никакой теории, просто набирал как можно больше фактов». На самом же деле все началось еще с наблюдений в Южной Америке, с вызванных ими серьезных подозрений. И с книг, в которых эволюция и естественный отбор были секретом полишинеля. Второй том «Начал» Ляйелла – это, в сущности, то же «Происхождение видов», только без дарвинизма, или, по крайней мере, без явного дарвинизма. Почти в той же последовательности, что и в «Происхождении», Ляйелл ставит те же проблемы: изменчивость, приспособление, повторение зародышем основных этапов эволюционного развития, важность географического распространения и данных геологии – все они тут, недостает лишь решений.

Мало того, Ляйелл тщательно рассмотрел теорию эволюции в том виде, как ее излагает Ламарк, но в конечном счете отверг, решив, что виды способны изменяться лишь в определенных, строго ограниченных пределах. Породы домашних животных, приспособившиеся при содействии человека к окружающим условиям самого разнообразного характера, в высшей степени изменчивы; виды диких животных, привязанных каждый к своему месту обитания и своей среде, изменяются очень мало. Сходство зародышевого развития означает просто подобие в строении и системе. Главным образом, однако, в неизменности видов Ляйелла убедило относительное бесплодие гибридов. Ему, вероятно, требовалось, чтобы виды изменялись прямо у него на глазах. Вообще похоже, что весь свой запас самобытности и прозорливости он истратил на геологию, так же как Дарвин, позже и в меньшей степени, почти израсходовал свой запас на проблему естественного отбора. Что виды нередко бывают плодовиты почти безгранично, что они ведут друг с другом борьбу, что увеличение численности одного может вести к сокращению численности другого – все это Ляйелл видел; но он был одержим идеей – в известном смысле богословской идеей – о предопределенном равновесии и устойчивости в природе. «Всякому растению… – утверждал он, повторяя слова Уилка, – придано надлежащее насекомое, дабы сдерживать его изобильность и не давать размножаться до полного вытеснения других».

Был, впрочем, один факт, которым он не мог пренебречь. Птица дронт[57]57
  Дронты (Raphidae) – вымершее в конце XVII века семейство голубиных птиц. Сейчас можно судить о них только по описаниям и рисункам, особенно по рисункам художника Р. Савери (1626), а также по сохранившимся скелетам.


[Закрыть]
вымерла раз и навсегда. Не признавая того, что вымирание подразумевает эволюцию, Ляйелл все же пытался объяснить его естественными причинами: виды, подобно отдельным особям, могут умирать от старости, либо, что более вероятно, могут исчезать в результате неблагоприятных изменений окружающей среды или же в борьбе с более удачливыми соперниками. (Можно представить себе, как заинтересовала Дарвина приведенная Ляйеллом цитата из швейцарского ботаника Альфонса Декандоля[58]58
  Декандоль Альфонс (1806–1893) – ботаник, сын Огюстена Пирама Декандоля, крупного швейцарского ботаника, продолжил и дополнил фундаментальный труд, начатый его отцом, по систематике растений (Prodromus systematis naturalis regni vegetabilis), составивший эпоху в науке.


[Закрыть]
: «Все растения данной местности… находятся в состоянии войны друг с другом. Те, что случайно первыми обосновались в определенной местности, имеют тенденцию, уже хотя бы по той причине, что пространство занято ими, вытеснять другие виды. Более крупные душат малых, долгожители сменяют тех, у которых век короче, более плодовитые постепенно становятся хозяевами местности, которой в противном случае завладели бы виды, размножающиеся медленней».)

Практические наблюдения в Южной Америке послужили для Дарвина катализатором, ускорившим со временем превращение повисших в воздухе фактов и мыслей Ляйелла в последовательную теорию. По тетрадям Чарлза видно, что он с большим вниманием читал второй том «Начал», особенно главу, посвященную вымиранию. Он рассмотрел соображение Ляйелла, что жизненный цикл видов, возможно, предопределен заранее, но, вероятно, понял, что такое объяснение ничего не объясняет, ибо вскоре оно исчезает из его записей. Должно быть, его также не оставила равнодушным мысль о борьбе за существование. Если организмы вымирают, не выдержав борьбы за существование, то какова же природа этой борьбы? Один вид может быть вытеснен неродственным ему видом, но может быть вытеснен и собственной, более совершенной разновидностью. Еще в Южной Америке Чарлз обратил внимание на то, что местный малорослый страус быстро исчезает в условиях, благоприятных для более крупного его соперника. Получается, таким образом, что вымершие виды могут приходиться родичами или прародителями существующим. И вымирание, следовательно, может означать процесс усовершенствования или превращения видов.

Возможно, что значение домашних животных для проблемы видов Дарвин также постиг, читая Ляйелла. Так, на их примере можно увидеть, отчего родственные виды, скажем свинья и тапир, иногда очень мало напоминают друг друга. Очевидно, что промежуточных форм уже нет на земле. У себя в тетради Дарвин написал: «Противники будут говорить – А вы их покажите. Я отвечу – хорошо, если вы покажете мне все переходные формы между бульдогом и борзой».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю