Текст книги "Дарвин и Гексли"
Автор книги: Ирвин Уильям
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Гексли был потрясен, увидев, как тесен, душен и зловонен утлый мирок, в котором он очутился. Первое впечатление от экипажа, как ни блистал он знатоками своего дела, было, что свет не видывал такого количества тупиц и невежд, собранных вместе. После скверного ремонта нижнюю палубу «Рэттлснейка» с начала и до конца плавания заливало водой. Самым современным из справочников, какими располагал Гексли, была Бюффонова «Suites»[21]21
Бюффоновы «Suites» – многотомное издание, выходившее после смерти Бюффона под названием «Suite a Buffon», по сути дела, не содержит ничего от Бюффона. Это сочинение по преимуществу систематическое: в нем приводятся новые по тому времени данные по систематике.
[Закрыть], лаборатория его ютилась где-то в углу штурманской рубки; спальней, чуланом и библиотекой служила каюта приблизительно таких же размеров, как камера пыток времен Людовика XI: в ней даже повернуться было не просто, а о том, чтобы выпрямиться во весь рост, не могло быть и речи. И что самое обидное, морские волки «Рэттлснейка» обращались с Гексли как с чудаком, которого не стоит принимать всерьез. Если ему приходилось на часок-другой отлучиться с палубы, можно было не сомневаться, что оставленные на рабочем месте образцы будут бестрепетной рукой выброшены за борт, как нечто несовместимое с флотскими понятиями о чистоте и порядке. Правда, каютка была целиком в его распоряжении. Правда, океан дарил ему свои просторы, а морской воздух – живительную бодрость. Мадейра, Рио и Маврикий были прекрасны; капитан Стэнли – отзывчив и всегда рад помочь. Гексли начинал корить себя за несправедливость. Да и морячки, в конце концов, очень неплохой народ. Кое-кто из офицеров прямо-таки внушал расположение…
По тщательно продуманному, им самим разработанному плану ему полагалось бы препарировать моллюсков и лучистых, изучать коралловых полипов, искать паразитов в глазах и жабрах рыб, собрать по предложению профессора Оуэна как можно больше образцов мозга рыб. А получилось так, что он ничего не собирал. Чтобы стать хорошим собирателем, ему в отличие от Дарвина недоставало терпения и присущей коллекционерам стяжательской жилки. Не было у него и дарвиновской всеобъемлющей и неустанной наблюдательности. Чтобы подхлестнуть его, возбудить его любознательность, требовались частные проблемы, а такие неизбежно оказывались в пределах его медицинских познаний. Вот почему он выполнял только анатомическую часть задуманных исследований, побуждаемый неизменной своей страстью к ясности и «тягой механика… постигнуть сущность конструкции».
Одним из главных достижений Гексли за время этого плавания было то, что он внес некоторый порядок в хаос зоологии беспозвоночных, особенно в систематику моллюсков, кишечно-полостных и оболочников. Под сверкающим покровом океана, скрытые, точно шапкой-невидимкой, своей прозрачностью, двигались и увертывались друг от друга эти в большинстве своем крошечные причудливые существа. Прозрачные, они были сущей находкой для ученого, лишенного тонких инструментов: часть их удавалось исследовать не препарируя. Немалой победой была классификация аппендикулярий – мелких и замысловатых океанских жителей, которые строят студенистые ловушки для микроскопических растений. В их тайну оказалось бессильным проникнуть даже зоркое око великого Иоганна Мюллера[22]22
Мюллер Иоганнес Петер (1801–1888) – немецкий естествоиспытатель. Известен трудами по анатомии, эмбриологии и гистологии.
[Закрыть]. Гексли представил веские доводы в пользу того, что аппендикулярий следует отнести к оболочникам, одна ветвь которых, как выяснилось впоследствии, самым неожиданным образом связана родством с позвоночными. Впрочем, в те преддарвиновские времена организмы во всем, что касалось их строения, не имели ни прошлого, ни будущего. Метод Гексли как нельзя лучше соответствовал четкому, теоретическому типу его мышления: он пытался сквозь густой лес частных приспособлений добраться до «архетипа», некой обобщенной структуры, которая была бы исходной для всех существующих видов данного класса. Излишне пояснять, что такой «архетип» не что иное, как эволюционный прототип, короче – вариант дарвиновской теории общего прародителя, только при статичном подходе.
Вот какие открытия были сделаны на борту корабля. А в Сиднее Гексли по чистой случайности открыл также, что на свете существуют балы, танцы и барышни. И в частности, он открыл мисс Генриетту Хисорн, свояченицу одного из видных коммерсантов города Сиднея – мистера Фаннинга. Гексли полюбил ее чуть ли не с первого взгляда, с тою решимостью и душевной силой, которые так подкупают нас в викторианцах. Мисс Хисорн оказалась особой не менее сильной духом, и очень кстати, потому что помолвка их длилась семь лет. Разумеется, они согласились бы ждать и вечно, причем их верность любви означала лишь верность здравому смыслу – до того они подходили друг к другу, схожие во многом, разные же лишь настолько, чтобы найти в другом силу, которой не хватает самому, и восхититься ею. Оба были умны, деятельны и образованны. Оба любили природу, искусство и книги. Оказалось даже, что Генриетта училась в немецкой школе, говорила на милом его сердцу немецком языке, знала его любимых немецких писателей. Он никак не мог определить, красива ли она, хоть и подозревал, – нисколько, впрочем, о том не печалясь, – что нет. Она была лучше чем красива: очень светлая блондинка, бледненькая, маленькая, хрупкая, словно созданная для того, чтобы ему, черноволосому, высокому, быть ей сильным и нежным покровителем. Он был честолюбив, неуравновешен, страдал приступами хандры, будто нарочно затем, чтобы ей быть всегда ровной и чуткой, ободрять, дарить сочувствие. Она существо тонкое, немножко наивна, неопытна, сентиментальна, зато он умудрен опытом, твердо стоит на земле, и любая трудность ему по плечу. Словом, сознательно или безотчетно, но, полюбив друг друга, они поступили так разумно, что самой Джейн Остин[23]23
Остин Джейн (1775–1817) – английская романистка.
[Закрыть] не нашлось бы к чему придраться.
Роман, подобный этому, возможен был только в эпоху, когда всевластен этикет, когда камелия или кружевной платочек красноречивей всяких слов. Генриетта запомнила все до мельчайших подробностей и уже в глубокой старости написала о некоторых лучших минутах живо и свежо – так юная девушка могла бы поверить своему дневнику то, что случилось сегодня. Их с Томом представили друг другу, когда бал подходил к концу. Он тут же пригласил ее на танец, но ее зять счел нужным вмешаться. Сестра Генриетты, с которой девушка приехала на бал, уже пошла за ее шалью.
– Ничего, – сказал мистер Гексли, – мы еще встретимся, и тогда не забудьте, что первый танец за мной.
Они действительно встретились, и Том танцевал с ней первый танец. С тех пор всякий раз, как он входил в зал, она думала: «А вот и этот чудесный доктор!»
«Что это был за волшебный вечер! – вспоминает она в старости о другом бале. – Когда я уезжала, он попросил красную камелию с моего корсажа, а когда мой ненаглядный скончался, я ее нашла, она хранилась среди его бумаг! С пометкой „Первая“».
Однако любовь пресна, когда не встречает невзгод. Увеселения, которыми сопровождалась стоянка «Рэттл-снейка» в порту, должны были увенчаться грандиозным праздником, устроенным самим экипажем: днем прогулка на один из островов, а вечером танцы на борту корабля. Вот наконец и чудесное событие, но чудесного доктора нет как нет. «Все твердили, что прелестно провели время, – писала годы спустя старая дама, – а я – я изнывала душой, мне все казалось постылым. Я стала думать, что ничего не было, что это только мое воображение или просто, может быть, так всегда поступают моряки».
На другой день у себя в спальне – Нетти только что кончила одеваться, уже позвонил гонг к завтраку – она услышала цокот копыт по мостовой. Неужели он?.. Ах, ее прическа! Ее туалет! Когда она довела свою наружность до требуемого совершенства и сошла вниз, завтракать уже кончили. В гостиной сидели семь человек, и – о диво! – среди них доктор Гексли. Сперва доктор Гексли избавился от четырех из ненужных шести: вызвался сопровождать Генриетту и еще двух девиц во время прогулки на соседнюю ферму. Затем он отделался и от двух девиц. «Поскольку трех рук в его распоряжении не было, а предложить двум по одной руке, оставив третью ни с чем… было бы вопиющей несправедливостью», он предложил лишь одну руку и предложил ее Генриетте.
По дороге его спутница поскользнулась, ступив на сломанный сук. Он убрал сук с дороги и прибавил:
– Вот так я желал бы устранять все препятствия с нашего жизненного пути.
«У него были поразительные глаза, – вспоминает она, – от сильного чувства они горели так ярко, что, казалось, обжигали огнем». Он сумел даже объяснить, отчего не явился на пикник. Ему было приказано участвовать в научной экскурсии, и он не успел вернуться вовремя.
Теперь, с точки зрения Гексли, дела обстояли просто и хорошо. Они помолвлены. Скоро он добудет себе состояние, и они поженятся. «Я говорю Нетти, чтобы она готовила себя к тому, что не сегодня-завтра станет Frau Professorin[24]24
Госпожой профессоршей (нем.).
[Закрыть], – писал он сестре, – а она свято верит, как верила бы, думаю, даже если бы я сказал, что буду премьер-министром». Пожалуй, он немало бы удивился, если бы узнал, какие мысли порой приходят на ум его Нетти – отчасти как раз потому, что он был исполнен такой гипнотической решимости и отваги. Как ни глубока была ее любовь, ее вера, минутами ее охватывали сомнение и страх, что она дает этому властному, своевольному существу поглотить себя без остатка. «Вы вытягиваете из меня сокровенные мысли и чувства – и самым деспотическим образом присваиваете их, – писала она ему впоследствии, – и между тем, быть может, именно за это я еще крепче Вас люблю. Да Вы и есть деспот, и, когда нельзя повлиять иначе, Вы покоряете силой». Больше того, вера ее в «госпожу профессоршу» тоже была отнюдь не так беззаветна, как он воображал. Она вовсе не была убеждена в безграничной практической целесообразности сочинения статей, посвященных медузам и сальпам. «Я очень смутно представляла себе… каким образом описание морской твари может принести ему славу или как-то помочь добиться положения, которое даст нам возможность жениться».
А потом, после трехмесячной стоянки в Сиднее, «Рэттлснейк» ушел к северу выполнять свое задание: наносить на карту внутренние воды Большого Барьерного рифа и искать проход в Индию через Торресов пролив. Короче говоря, на неповоротливом деревянном паруснике и с помощью посыльного суденышка проследить хитросплетения обширных, как видимых глазу, так и подводных, лабиринтов Кораллового моря. Нечто вроде попытки с завязанными глазами провести верблюда сквозь игольное ушко, да не одно, а великое их множество, причем кара за малейшую оплошность – смерть; воистину тяжкая пытка опасностями и скукой.
Нередко гребная лодчонка отправлялась обследовать какую-то бухту или небольшой залив и пропадала на несколько суток. Нередко исследователи высаживались на берег по нескольку человек и шли в глубь суши, как сделали это Гексли и судовой натуралист Макджилливрей на унылом острове Фаис. Каждая такая вылазка была долгим испытанием, требующим неусыпной бдительности – впрочем, на Фаисе дикари не появлялись. По большей же части «Рэттлснейк» томительно мотался взад-вперед под безоблачными и жаркими небесами или, никак не решаясь хотя бы спустить шлюпку, бесцельно торчал близ манящих, загадочных под темным покровом джунглей берегов, вечно немых и, говоря словами Конрада[25]25
Конрад Джозеф (настоящее имя – Юзеф Теодор Конрад Коженевский, 1857–1924) – английский писатель. Сын польского повстанца, сосланного в Вологду. Моряк, а затем капитан английского торгового флота, в дальнейшем посвящает себя целиком литературной деятельности. В русском переводе издавалось большинство его романов, в частности «Каприз Олмейера», «Негр с „Нарцисса“», «Рассказы о непокое», «Лорд Джим», «Ностромо», «Тайный агент», «Зеркало морей» и др. Здесь приводятся слова из его повести «Сердце тьмы».
[Закрыть], «будто бы шепчущих: приди и узнай».
В этом плавании, впрочем, Гексли некогда было разглядывать берега и предаваться томлению. Его заинтересовали медузы, а прибрежные воды восточной Австралии изобиловали этими созданиями. Случай был в своем роде единственный, так как наиболее нежные экземпляры через несколько часов становились непригодны для исследования, и важно было непрерывно пополнять их запасы. Теперь Гексли собирал материал для самой известной из работ, написанных им на «Рэттлснейке»: «О строении и родстве семейства медуз». В ней он показывает, что медузы родственны не лучистым вроде морских звезд или морских ежей, а группам, чрезвычайно с ними несхожим, таким, как полипы и сифонофоры, которые тоже развиваются из двух основных оболочек, внешней и внутренней. В конце статьи он чуть ли не вскользь замечает, что принцип строения архетипа у медузы тот же, что и у куриного эмбриона. Биологу в те дни просто нельзя было сделать открытие, чтоб не столкнуться вплотную с эволюцией. Но Гексли еще мыслил о фактах девятнадцатого века категориями восемнадцатого.
Пробыв месяца три в море, «Рэттлснейк» возвратился в Сидней. Том обосновался у Фаннингов, под одной крышей со своей Нетти. Это, однако, не помешало ему закончить работу о медузах, которую капитан Стэнли направил затем в Королевское общество.
Во втором плавании к северу «Рэттлснейк» находился девять месяцев, испробовал путь до берегов Новой Гвинеи и Луизиады, а оттуда сопровождал до Рокингемского залива барк «Тэм О'Шентер», с которого высадились тринадцать человек, чтобы обследовать северо-восточную часть Австралии вплоть до Кейп-Йорка. Начальник этой экспедиции Эдмунд Кеннеди успел довольно близко сойтись с Гексли и предложил ему отправиться с ним, что Гексли непременно и сделал бы, если б это не запрещалось правилами службы. Когда пришла пора снова поднять исследователей на борт, «Рэттлснейк» отрядил свое посыльное судно «Брэмбл» обменяться с Кеннеди условными сигналами. Но сигналов с берега не последовало. «Брэмбл» прождал десять дней и вместе с «Рэттлснейком» взял курс на Кейп-Йорк. Опять никаких вестей о Кеннеди. Так о его судьбе ничего и не знали вплоть до четвертого захода «Рэттлснейка» в Сидней. Лишь тогда стала известна страшная правда о том, как экспедиция продиралась сквозь практически непроходимые заросли. Провиант был на исходе, люди заболевали один за другим. И все-таки Кеннеди шел вперед. С ним шли еще трое, а под конец – всего один: его верный чернокожий слуга Джеки. И вот у самой цели, можно сказать, прямо на виду у поджидавшего их судна, Кеннеди закололи копьями туземцы. Джеки едва унес ноги. Из двенадцати белых спасли со временем только двух. Флотский устав, распоряжавшийся судьбою Томаса Гексли, на сей раз обернулся для него благом.
Третий поход к северу привел Гексли в самое сердце Кораллового моря. Здесь открывались ни с чем не сравнимые возможности для изучения кораллов, занимавшего видное место в составленной им программе исследований. Здесь на каждом шагу молчаливо манили к себе острова, увенчанные зеленью джунглей, окольцованные белой кипенью прибоя, – неведомая жизнь, дикие племена, первобытная культура, только наблюдай! А он то и дело оставался сидеть у себя в каюте, жалуясь на жару и отказываясь сойти на берег. Иногда ему хотелось заснуть и не просыпаться до конца плавания, в другие минуты он чувствовал себя «как тигр, которого только что изловили и заперли в клетку».
Несомненно, что он впал в затяжную депрессию. Сколько можно судить, за ним всю жизнь водилась такая странность: приливы рабочей горячки чередовались с приступами сонной подавленности. Вот и сейчас: сначала месяц или больше в Сиднее, упорная работа над статьей о медузах, все время приподнятое настроение, оттого что рядом, в этом же доме, живет Нетти. А потом, в разлуке, в одиночестве, наступила реакция. Скоро ему предстоит расстаться с Нетти, может быть, на несколько лет. Он просил ее руки, но когда-то еще он займет положение, которое даст ему возможность жениться? О научных работах, отосланных в Англию, пока ничего не слышно. Неужели они совсем не стоят внимания? Неужели ему не по плечу стать ученым? Там, на родине, большой мир Лондона, мир великого, истинно важного, – он ждет, его необходимо завоевать и не только ради собственных практических надобностей, но ради благоденствия чудесной, светловолосой девушки с правдивыми глазами, ради того, чтобы она могла им восхищаться… А тут сиди как в ловушке, жарься и парься посреди океана.
Чувство ответственности и досада, что планы рушатся, подогревали его честолюбие и вместе с тем пробуждали неуверенность в себе. Он жаждал доказать, на что способен, и в то же время побаивался соперничества. И, естественно, отдавал должную дань раздумьям о суетности людского тщеславия. Так, после одного из многодумных бдений на палубе под луной он писал:
«Это огромное море – Время, а мелкие волны – превратности и случайности жизни. Борта корабля – Тяготы, и лишь при столкновении с ними вспыхивают и лучатся светом малые водяные твари. Они – люди. При штиле они бы не светились. Взгляните, вон там один покрупней; он сияет, словно огненная рукавица. Это какой-то великий завоеватель. Он блестит целую минуту – вот вам Слава, – а затем, как и прочие, уступает темноте. Сколь же доблестен тот, кто не порывается стать великим!»
Научная работа напоминала об отосланных рукописях, которые, казалось, постигло забвение, и он спасался от этих мыслей, уходя в литературу, занимался итальянским, читал «Божественную комедию».
Океанское путешествие протекает в микрокосме и в макрокосме, на тесной посудине и на широком просторе; и часто бывает, что первая становится куда более чуждой тебе, чем второй. До сих пор Томаса Гексли в основном занимал макрокосм. Микрокосм воспринимался лишь как мелкая неприятность. Теперь же неприятность разрослась до таких размеров, что вызвала к жизни несколько красочных описаний:
«Сомневаюсь, чтобы ум человеческий способен был вообразить что-нибудь более унизительное и гнусное, чем такое положение, когда сто пятьдесят мужчин упрятаны в деревянный ящик, и их, как нас сейчас, шпарит горячей водой… Нижняя и средняя палубы совершенно не проветриваются; своеобразный раствор человечины в пару заполняет их без остатка и окружает иллюминаторы зловещим ореолом. Жара такая, что спать невозможно, и единственная моя забава – наблюдать за тараканами, кои изволят пребывать в состоянии чрезвычайного и радостного оживления».
Что всякий корабль – это маленькая плавучая деспотия, окруженная пустотой; что люди способны растворяться в пару, а едкая кислота их чудачеств язвит все сильней, и проявляются эти чудачества все резче, открывая целый сонм сложных и колючих индивидуальностей и наводя на любопытные умозаключения, – все это в долгих и мучительных раздумьях третьего похода Гексли понял достаточно ясно. То было, однако, умение видеть факт, но не его подоплеку; восприимчивость без проницательности. Да и что за надобность ему была понимать людей! Он руководил и распоряжался имя. Когда он был самим собою, он чувствовал себя и действительно был таким сильным, что не имел никаких причин ломать себе голову, завистливо доискиваясь, в чем источник силы других; к тому же, как ни молод, как ни удручен заботами он был в ту пору, им явно восхищались все достойные восхищения люди на судне.
После возвращения в Сидней и встречи с Нетти хандры у него в значительной мере поубавилось. А последнее плавание к северу рассеяло ее окончательно. На сей раз в качестве объекта исследования он предпочел медузе человека. При столкновениях путешественников с местными жителями нередко разыгрывались маленькие фарсы, довольно-таки забавные, а впрочем, достаточно напряженные и опасные. Так, однажды некий рослый детина, получив в обмен на груду бататов топорик, от восторга сгреб Гексли в охапку и, кружа словно в вальсе, прошелся с ним добрую четверть мили. Гексли норовил направить его поближе к деревне, чтобы как следует рассмотреть хижины. В другой раз толстяк матрос внезапно обнаружил, что со всех сторон окружен дикарями; он умудрился отвлечь их внимание, лишь когда роздал им все, во что был одет, и, рискуя испечься заживо на солнце, откалывал перед ними импровизированный танец, пока не подоспела подмога.
Самым своим плодотворным с познавательной точки зрения приключением, хотя бы отчасти, Гексли был обязан Макджилливрею, его осведомленности по части языков и представлений аборигенов. У коренных австралийцев считалось, что белые люди – это духи усопших в новом воплощении. Во время длительного пребывания вместе с Гексли у дружелюбных обитателей острова Маун-Эрнест Макджилливрей сумел убедить старика по имени Пауда в том, что он – дух его недавно скончавшегося тестя. Пауда тотчас исполнился откровенности и гостеприимства. Тогда Макджилливрей жалостно взмолился, чтобы ему дали повидаться с дочкой и с внучками – дело в том, что своих женщин островитяне куда-то упрятали и не показывали. После множества клятвенных заверений, что все останется тайной, старичок наконец повел двух белых к своему семейству, где их приняли нежно, хоть и не без примеси суеверного страха. Через сорок лет, ополчась против демонологии и анимизма в библии, Гексли пространно говорил об этом поучительном примере людской доверчивости.
В его путевых заметках нет систематического отчета о жизни туземцев. Чтобы составить такой отчет, ему недоставало выучки. Местных языков он не знал. Еще не был выработан единый метод классификации цвета кожи и обмера черепов. Гексли пытался стать антропологом до того, как была по-настоящему создана антропология. И все же он усердно и добросовестно делал что мог: рассказывал об отдельных эпизодах, описывал людей, их жилища, челноки, утварь, сопровождая изложение меткими, точными зарисовками – к этому у него был необычайный дар. Его схематический набросок челнока с выносными уключинами представляет собой настоящий образец достоверности в графике. Во всем прочем антропологические изыскания Гексли страдали тою же нехваткой душевной прозорливости, какая позже, хоть и в меньшей степени, отличала его критическую деятельность в области социальной и политической, – и невольно склоняешься к мысли, что дикари возбуждали в нем скорей чувство юмора, чем стремление по-человечески их понять. Впрочем, такой вывод был бы несправедлив. Пусть Гексли не слишком принимал их всерьез и, как многие другие викторианцы, считал их детьми, но он, по крайней мере, всегда видел в них человеческие существа. Отдельным проявлениям грубой силы и несдержанности папуасов нужно противопоставить «их неизменно ласковое отношение друг к другу, их доброту к своим женщинам, чистоплотность, их совершенство в полезных ремеслах, опрятность жилищ… а также упорство в труде и изысканность вкуса, о которых свидетельствуют их многочисленные резные изделия».
Во время четвертого похода перед путешественниками простер свои зеленые, окутанные дымкой берега громадный остров-континент Новая Гвинея, «отрезанный от общения с цивилизованным миром больше даже, чем Китай, – писал Гексли, – и столь же, если не более, богатый редкостями и диковинками». А в один прекрасный день низко стелющиеся туманы и густые облака внезапно расступились, и изумленным взорам мореходов представилась величественная цепь синих гор, доселе неведомая людям, а отныне названная именем капитана. Однако сам Оуэн Стэнли, правда, не менее их взволнованный и по-прежнему снедаемый жаждой стать великим исследователем, предпочитал отсиживаться в безопасности на борту корабля, а если и совершал вылазки, то робко и с оглядкой. Он был слишком исполнен сознания своей ответственности, чтобы зря подвергать риску подчиненных, и слишком гуманен, чтобы допустить пальбу по местным жителям, хотя бы в целях самозащиты.
На деле же мир Стэнли распался как карточный домик в тот самый миг, когда он готовился его открыть. Три года, пока он вел свой утлый и тесный деревянный ковчег сквозь парные воды и крутые лабиринты Кораллового моря, сделали честолюбивого молодого идеалиста-капитана запуганным, вечно раздраженным, хвастливым неврастеником-буквоедом. Вся обстановка на судне переменилась; главным занятием экипажа стало разбираться в загадках личности капитана. Приговор Гексли в то время был прост.
– Трусость, – объявил он после очередного проявления непомерной осмотрительности в отношениях с туземцами. – Чего он добивается, этот субъект? По-моему, нет другого способа убедить его, что его жалкие телеса находятся в безопасности, как только сложить все луки и стрелы на палубе, а всех людей – связанными на берегу.
Беда грянула, когда «Рэттлснейк» снова взял курс к югу, на Сидней. Капитана сразил полный упадок духа. Даже поправляясь, он был нетверд рассудком, бредил, без умолку говорил о величии славы, которая ждет ученого-исследователя. Он вынужден был вручить себя попечению доктора Томсона, и командование судном принял лейтенант Юль. В марте 1850 года, через месяц после прибытия в Сидней, капитан скончался. Он не взбирался на вершины горной цепи Оуэна Стэнли, зато, по крайней мере, выполнил свою задачу: открыл широкий и глубокий путь через Коралловое море и Торресов пролив.
Когда окончился наконец четвертый поход, Гексли сделал заключительную запись в своем дневнике:
«Если бы кто-то взялся написать историю моей души за это время <пока я путешествовал>, она оказалась бы куда больше насыщена переменами и борьбой, чем история внешних событий, да только кто возьмется? Я сам, единственный подходящий летописец, слишком тесно в ней замешан…
К тому же я лишен таланта писать о подобных предметах… Я не склонен к самоизучению, и если не даю своим мыслям пищи вполне осязаемой, они разбредаются куда попало».
Да, открыть самого себя ему удалось не более чем капитану Стэнли – открыть реки Новой Гвинеи. Он обозрел раздольные пространства очевидного, но ни на шаг не продвинулся вверх по течению.
7 мая 1849 года Нетти Хисорн записала поздно вечером в дневнике:
«Нынче утром я проснулась в печали. Никак не верилось, что дорогого Хэла здесь больше нет, однако горечь вчерашнего расставания еще слишком была жива, чтобы оставить место для сомнений. Я силилась подавить свое горе и, когда он уехал, испугалась, что не выказала при разлуке довольно чувства, зато… после его отъезда… оно прорвалось со всем неистовством отчаяния – такая невыразимая мука пронзила меня…
В ушах еще шелестят прощальные милые слова: „Храни тебя бог, родная“. Я чувствую, как меня обвила его рука, другою он потрепал бедняжку Снэпа, попросил ради него обходиться с собачкой поласковей – последний бесценный поцелуй – и вот он вскочил на коня и (ах, как скоро!) скрылся из виду».