355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирвин Уильям » Дарвин и Гексли » Текст книги (страница 5)
Дарвин и Гексли
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:44

Текст книги "Дарвин и Гексли"


Автор книги: Ирвин Уильям



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)

Но шли месяцы, и благолепное видение это незаметно менялось. Вначале стерлись охота и рыбная ловля, и на их место явились научные занятия. Когда-то первая в охотничьем сезоне куропатка была таким событием, что он из-за дрожи в пальцах едва ухитрялся перезарядить ружье. Теперь же первый день охоты не шел «ни в какое сравнение с находкой превосходных костей ископаемых, которые почти что человечьими словами повествуют о минувшем». А пробродив от зари дотемна на холодном ветру по высокогорным тропам Анд, он почти «всю ночь не смыкал глаз», размышляя о геологических исследованиях, которые произвел за день. Удивительной своей одержимости он предавался с мальчишеским восторгом и непосредственностью, и это сообщало ей, по крайней мере в его глазах, налет некой предосудительности. Он пытался оправдать геологию перед самим собой и перед своим отцом – застенчиво, как некогда оправдывал охоту на бекасов. И неудивительно! Геология, как он признавался своему другу Фоксу в письме из Рио, «сродни азартным играм. Как только придешь, сразу прикидываешь: „А ну-ка, что за камушки?“ И восклицаешь про себя: „Три против одного, что не первозданные, а третичные“; да вот пока что я все проигрываю». В зрелые годы ему казалось забавным черпать сведения об изменчивости видов из разговоров с голубятниками в деревенских пивнушках.

Месяцы слагались в годы, и тихий домик священника стал уже терять четкость очертаний. И заслонили его не пальмовые рощи, а груды совсем не библейских костей. Постепенно Дарвин научился умерять свой пыл по отношению к Тридцати девяти догматам. Он уходил в плавание, цитируя священное писание, а возвращался, мягко оспаривая его в беседах с набожным капитаном Фицроем. Неприметные сдвиги в его представлениях о видах таинственным образом сопровождались неприметными сдвигами в представлениях о христианстве. Размышлять об эволюции – значило задумываться о сотворении мира и его неизменности. Задумываться об этике, религии, о библии, природе и боге. И о том, что подумают положительные, серьезные ученые, а также его отец и дядя Джозайя о нем самом.

И странная штука: выяснялось, что это его замечательное времяпрепровождение – настоящая и ценная работа. Генсло на все лады расхваливал его письма и коллекции. Седжвик и того пуще: побывал у его отца и предсказал Чарлзу будущность незаурядного учёного. Прочитав письмо, в котором сообщалась эта новость, Чарлз, по собственным его словам, «пустился еще усерднее лазить по горам острова Вознесения, оглашая вулканические склоны стуком геологического молотка». Быть может, в конце концов он и правда станет таким человеком, что отец сможет гордиться им. И честолюбие, и чувство вины были, как подчеркивает доктор Дуглас Хаббл, в какой-то мере вызваны у него отношением к отцу, и, несомненно, честолюбие смягчало вину, она, в свою очередь, подогревала честолюбие, а то и другое вместе широким, плавно изогнутым мостом пролегло от покаянного охотника на бекасов до великого гения биологии.

Однажды на Сант-Ягу, спасаясь от безжалостного солнца, Чарлз укрылся в тени уступа и предавался раздумью о геологическом строении острова, выразительном и таком понятном, и тут его трепетом восторга пронзила мысль, что можно ведь и написать о геологии тех мест, где он побывал. Вот и готовая книга! А потом Фицрой упросил его почитать вслух из своего «Дневника» и объявил, что это стоит напечатать. Вот и вторая книга! Уединенный домик священника отодвигался все дальше в будущее.

Однако пятилетнее плавание редко слагается из одних вдохновенных порывов и открытий. В такой безмерности времени и пространства не обходится без однообразия, бездеятельности, одиночества и даже лишений. «В Америке повсюду такой размах, – писал Чарлз Фоксу, – одни и те же образования простираются от пяти до шестисот миль без малейших изменений – для эдакой геологии надобны семимильные сапоги». Ему случалось по десяти часов кряду не слезать с седла; случалось, когда провиант бывал на исходе, курить самодельные сигары, как какому-нибудь гаучо, чтобы не так сосало под ложечкой. Все реже приходили письма – разве что от близкой родни. А друзья по колледжу тем временам находили себе место в жизни. Фокс вот женился. «Я совсем состарюсь к тому времени, как приеду, – писал Чарлз, – куда уж будет такому старцу подыскивать себе женушку».

Уже и паруса прохудились до дыр, и размочалился такелаж, и Чарлза с друзьями все сильней одолевали мечты о доме. Разлука с Англией была подобна смерти, медлительной и долгой. «Я ненавижу каждую волну в океане, – писал он Фоксу, – ненавижу люто; а впрочем, вам, видевшим лишь прибрежные зеленые воды, этого не понять вовек». Жизнь моряка – нелепый парадокс. Моряк уходит в море, чтобы потом, возле уютного камина, рассказывать невероятные истории, а когда эти невероятные истории с ним разыгрываются, он только и говорит об уютном камине.


Путь, пройденный «Биглем».

Возвратившись в 1836 году в Англию, Дарвин убедился, что пророчество Седжвика уже сбывается. О нем были наслышаны и относились к нему, серьезно разные обремененные делами, занятые люди. Конечно, объявив, что его коллекциям нет цены, они поначалу были слишком уж обременены делами и заняты, чтобы внимательно ознакомиться с этими коллекциями, но прошло немного времени, и он уже работал над костями ископаемых и заспиртованными насекомыми совместно с некоторыми из виднейших ученых Англии. Он был принят в Королевские общества, геологическое и зоологическое, и вскоре сделался членом совета первого и секретарем второго. Через много лет, вспоминая о годах, проведенных в Кембридже, он писал: «Помню, один из моих друзей, тоже завзятый охотник, Тернер, увидел, как я занимаюсь своими жуками, и сказал, что в один прекрасный день меня примут в члены Королевского общества, – и какой же несуразицей показалась мне такая мысль». Внезапно поняв, в каком он долгу перед капитаном «Бигля», Дарвин написал Фицрою, что их путешествие определило всю его судьбу.

Доктор Дарвин ни единым словом не помянул блекнущий домик священника. То ли по собственной доброй воле, то ли по воле обстоятельств он изменил своим прежним намерениям, объясняя это тревогой о здоровье сына. В Южной Америке Чарлз перенес затяжное и жестокое заболевание, диагноз которого доктор Дарвин, как ни изучал симптомы и последствия, не мог поставить. Тем не менее он объявил, что по состоянию здоровья Чарлзу не следует поступать на постоянную службу. Постепенно Чарлзу становилось все хуже, так что, в сущности, целых сорок лет его терзали «слабость, быстрая утомляемость, головные боли, бессонница, обморочные ощущения и дурнота». Со временем малейший отход от привычного распорядка жизни стал грозить несчастьем. Получасовой разговор с незнакомым человеком мог повлечь за собой бессонную ночь. Один час в церкви мог вызвать головокружение и тошноту. Большую часть жизни он проводил на диване, восстанавливая силы после коротких промежутков, когда он работал или двигался. В минуты утомления ему даже книжку удержать в руках становилось не под силу. И хуже всего, что внешне он выглядел крепышом. «Все твердят, что у меня чудесный, цветущий вид, – с обидой писал он Гукеру в 1849 году, – почти все думают, что я притворяюсь, – правда, Вы к таким не принадлежали никогда».

Доктор Дуглас Хаббл убежден, что он притворялся или, во всяком случае, что это недомогание объяснялось причинами психического характера, было вызвано особенностями окружающей обстановки и, по милой иронии, главным образом как раз самим эскулапом-родителем, озадаченным болезнью сына. Холодное, угрюмое тиранство доктора Роберта Дарвина привело к тому, что у него в гнезде выросли «хмурые, неудовлетворенные дочери и неврастеники сыновья». В своем старшем сыне Эразме он до такой степени подавил всякую волю, что тот оказался ни на что не способен, кроме безропотного прозябания в холостяцком одиночестве, а у Чарлза на всю жизнь осталась болезненная потребность в ласке и нежности, которая побуждала его жену окружать его чрезмерной заботой, а его самого превратила в неизлечимого ипохондрика. Биографы Дарвина единодушно сочувствовали его многолетним страданиям и дивились, как это он мог провести столь обширные исследования, работая лишь по два часа в день. И при всем том, прочитав дарвиновскую переписку, невольно ощущаешь, что для его занятий нездоровье было очень кстати; оно давало ему возможность сосредоточиться, ни с чем не считаясь, избегать всего, что могло отвлечь внимание, начиная от официальных обедов и кончая чтением философских и религиозных книг. Уже на склоне лет он объяснял одному священнику, как из-за физической слабости все время чувствовал, что ему «непосильны глубокие раздумья о самом сокровенном, чем может быть полна душа человеческая». Доктор Хаббл полагает, что недуги Дарвина были не только злом, но и определенно приносили пользу: «Неспокойными бессонными ночами деятельный мозг его мог без помех вынашивать обобщение, а наутро за два часа наблюдений и записей гипотеза подвергалась трезвой проверке и работа за день была завершена».

Доктор Хаббл допускает, что до некоторой степени болезнь Дарвина могла объясняться и наследственным предрасположением. Автор другого тонкого диагноза, доктор Уолтер С. Альварес, особо подчеркивает именно этот фактор, находя у Дарвина астению, или «физиологическую неполноценность». Нервное напряжение подчас проявляется в виде нарушений внутреннего характера и, если верить доктору Альваресу, может быть следствием неустойчивости нервной системы, близкой к психическому заболеванию. Обыкновенно это наблюдается в семьях, где есть случаи сумасшествия или других серьезных психических расстройств. У Чарлза дед по отцовской линии, Эразм, «сильно заикался и имел другие странности». Его дядя, тоже Эразм, кончил жизнь самоубийством; отец заикался и страдал повышенной возбудимостью; брат – подчаc с юмором – жаловался на умственное переутомление, слабость и провалы памяти. Со стороны матери две тетки отличались чудачествами, а дядя, Томас Веджвуд, страдал приступами депрессии, «почти неотличимыми от безумия».

Вскоре по приезде в Англию Чарлз навестил своего кумира. Чарлзу Ляйеллу было тогда лет сорок. Состоятельный сельский дворянин, ставший ученым, красивый, осанистый, он любопытным образом сочетал в себе шотландскую расчетливость с щедрой увлеченностью и бескорыстной преданностью науке, хрестоматийную рассеянность и отрешенность ученого с приветливостью и открытым, общительным нравом. Он удивил Чарлза своим неподдельным интересом не только к его странствиям, но и к его взглядам. Зашла речь о коралловых островах. Ляйелл уже дал им объяснение: он считал, что это кратеры потухших вулканов. Беда только, что во многих случаях не удавалось обнаружить никаких свидетельств вулканической деятельности, и, кроме того, коралловые отложения уходили на такую глубину, где живые кораллы существовать не могут. Чарлз несмело изложил собственные соображения. Да, разумеется, при жизни кораллы находились на мелководье, но по мере того, как отложения росли вверх, дно океана очень медленно опускалось.

Ляйелл был весь внимание. Он задавал осторожные вопросы. Доказательства Чарлза были убедительны, как и сама его теория. Неожиданно Ляйелл вскочил со стула и, восторженно пофыркивая, принялся расхаживать по комнате. Какая чудесная простота! Совершенно правильное объяснение, куда убедительней его кратеров! И к тому же – возможность истолковать природу возвышений и впадин по всему Тихому океану. И снова Чарлз простодушно удивился. Он и не подозревал, что сделал такое важное открытие. И еще он заметил, что Ляйелл относится к биологической эволюции гораздо терпимей, чем можно было предположить по его «Началам геологии». Герои науки редко выдерживали в глазах Чарлза испытание личным знакомством. Великий ботаник Роберт Броун[44]44
  Броун Роберт (1773–1858) – выдающийся английский ботаник, систематик и морфолог. Первый описал ядро растительной клетки (1831). Ему принадлежит открытие броуновского движения частиц, взвешенных в жидкости или газе.


[Закрыть]
, с которым он познакомился как раз перед отплытием «Бигля», до смешного боялся сказать лишнее слово о своих открытиях. Гумбольдт – Чарлз встретился с ним на званом завтраке после, возвращения в Англию – был совсем не по-геройски оживлен и болтлив. А вот Ляйелл – тот успешно выстоял на своем пьедестале много лет, хоть и ему не раз грозила опасность потерять равновесие и рухнуть вниз. Чарлз надолго сохранил благодарную память о том, сколько дали ему «Начала геологии». Он находил все больше причин ценить практическую умудренность Ляйелла и потом, когда дарвинизм начал превращаться в целое государство в мире науки, с обширными и независимыми деловыми связями, любовно величал его своим «министром финансов». Однако Чарлз с его наметанным глазом наблюдателя никогда не был большим поклонником шотландских и общежитейских добродетелей. «Ляйелл слишком ценил положение человека в свете, и это представлялось мне самым уязвимым его местом. Он имел привычку как вопрос, первостепенной важности обсуждать с леди Ляйелл, стоит ли принять то или иное приглашение». Возможно, Чарльзу казалось отчасти нелепым, что Ляйелл, строго ограничив себя всего тремя приглашениями в неделю, заранее, «словно великую награду, предвкушал, что в преклонном возрасте позволит себе чаще выезжать по вечерам».

Как молодой человек из хорошей фамилии и достаточно значительный, к нескончаемому своему удивлению, сам по себе, Чарлз сталкивался со многими видными людьми своего времени: литераторами, политическими деятелями, учеными. Перед дарованиями Дарвин благоговел редко, чаще огорчался, когда могучее дарование сочеталось с серьезными недостатками. Он больше ценил таланты в людях, которые были к тому же и джентльменами, людьми свободомыслящими, человеколюбцами. И потому Маколею отдавал явное предпочтение перед Карлейлем. Маколей говорил не так много, зато всегда здраво и по существу. Славным, без затей, человеком был Джордж Грот[45]45
  Грот Джордж (1794–1871) – английский историк античности, автор 12-томной «Истории Греции». Исследовал преимущественно политическую историю Древней Греции (с древнейших времен до 301 г. до н. э.), крайне идеализируя афинскую демократию.


[Закрыть]
, и Чарлза покоробило, когда Карлейль однажды назвал «Историю Греции» Грота «зловонной трясиной без единого всплеска одухотворенности». Правда, в тот раз он решил, что Карлейль отпускает свои издевательские шуточки больше ради красного словца.

И напротив, он питал свойственный англичанину вкус к беззлобным чудачествам. Любил, к примеру, графа Стенхоупа[46]46
  Граф Стенхоуп – отец известного государственного деятеля и историка Стенхоупа Филиппа Генри, виконта Мэхона.


[Закрыть]
, добродушного, прямолинейного старика, всегда одетого в коричневое, под цвет лица, и твердо верящего в то, что все прочие считали совершенно неправдоподобным.

– Что вы возитесь с геологиями да зоологиями? – спросил он как-то раз у Чарлза, – Бросьте вы эту чушь, займитесь-ка лучше оккультными науками.

Чарлз потом берег в памяти эту жемчужину целых сорок лет.

5
ПРЕДНАМЕРЕННЫЙ РОМАН

12 ноября 1838 года Чарлз признался Ляйеллу: «Пишу, движимый необоримым желанием первым сообщить Вам с миссис Ляйелл благую и еще недавно совсем неожиданную весть о том, что я имею счастье в скором времени вступить в брак». Если на мысль об эволюции Дарвин напал случайно, то к мысли о женитьбе его привела логика. Более чем за год до этого события и, казалось бы, при полном отсутствии в поле зрения подходящей особы он набросал некоторые соображения по сему далекому от науки предмету. Среди преимуществ женатого человека перечислены: «…дети (если даст бог), постоянная спутница (и друг на старости лет), услады музыки и женского щебетания». Среди недостатков – «ужасающая потеря времени; если детей будет много, необходимость добывать хлеб насущный; стычки из-за уединенного образа жизни». Но, рассуждает он, «что за смысл работать, не зная сочувствия близких и дорогих друзей? А кто нам в старости близок и дорог, как не наши родные?» И заключает: «Боже мой, подумать страшно: проведешь всю жизнь как рабочая пчела; работа, работа – и в конце концов ничего. Нет-нет, это не годится. Вообразить, что до конца будешь влачить дни свои в закоптелом, нечистом лондонском доме… Только представить себе: на диване милая, ласковая жена, жаркий огонь в камине, книги, быть может, когда-то и музыка – сравнить эту картину с тоскливой действительностью Гр. Марлборо-стрит.

Жениться, жениться жениться. Q. E. D»[47]47
  Quod erat demonstramdum – что и требовалось доказать (латин.).


[Закрыть]
.

Жену Чарлзу так или иначе предстояло взять из Веджвудов. В их семье исстари так повелось. Вот и его сестра Каролина, невзирая на родительское неудовольствие, в 1837 году уступила давнишнему и ненавязчивому ухаживанию Джозайи Веджвуда-младшего и вышла за него замуж. Ему было сорок два года, ей – тридцать семь. Его мать мечтала, чтобы это произошло еще тринадцать лет назад. Женитьбой на девице из семьи Веджвудов Чарлз мог проявить свое уважение и любовь к дяде Джозу, нежность к тетушке Бесси, а кстати, и остаться верным своей привязанности к имению Мэр, где прошли самые его светлые дни, где жили так весело и широко, не то что в сумрачном и нелюдимом Шрусбери. Что могло быть логичней, чем перенести частицу Мэра в свое ученое затворничество? Задумывался ли он о наследственности, возможной у потомков одного из Дарвинов и одной из Веджвудов, судить трудно. Несколько лет спустя он высказывал опасения насчет «наследственной хилости» у своих детей, но, может статься, имел в виду лишь своих собственных родичей.

Оставался всего один вопрос: какая из подходящих ему по возрасту барышень Веджвуд свободна? К счастью, свободна была всего одна: Эмма, тридцати лет от роду и, стало быть, на год старше его. С детских лет Веджвуды и Аллены, люди сдержанные, скупые на похвалу, отзывались о ней лестно: «миленькая», «хорошенькая» и, что важней всего, «с чудесным характером». Жизнь ее была «полна событий» в том лишь смысле, какой вкладывает в эти слова Уайлд, говоря о Сесили Кардью[48]48
  Сесили Кардью – героиня пьесы Оскара Уайльда «Как важно быть серьезным».


[Закрыть]
. В пять лет она ошеломила всех тем, что прочла от корки до корки «Потерянный рай». В десять перенесла коклюш и поднялась с постели «еще более ровной и незлобивой, чем прежде». В двенадцать ее прозвали «мисс Кое-как» за равнодушие к нарядам и способность устраивать вокруг себя «ералаш», и в этом качестве она пребывала даже после замужества, так что Чарлз, для которого стараниями взыскательного отца порядок сделался едва ли не органической потребностью), был вынужден мириться с хаосом за пределами своего кабинета.

В восемнадцать лет Эмма стала красивой девушкой среднего роста с величавой, грациозной осанкой. Ее серые большие глаза смотрели спокойно, доброжелательно, твердо. У нее были чудесные каштановые волосы, прямой носик, свежий цвет лица, а высокий лоб и волевой подбородок выдавали ум и характер. С молодыми людьми она держалась непринужденно и открыто, но уверенный, решительный тон, какой ощущается в ее письмах, должен был среди салонной галантной болтовни производить слегка пугающее впечатление. Как раз в то время тетя Джесси со своим мужем, историком Сисмонди, повезла Эмму и ее сестру Фанни в Женеву, а вместе с ними – их молодого дальнего родственника Эдварда Дрю в тайной надежде, что он окажется подходящей для Эммы партией. Немногословные упоминания о молодом человеке в письмах Эммы ровны и бесстрастны, как заметки вивисектора о поведении кролика под ножом. К брезгливому и комическому ее отчаянию, Сисмонди, чья чуждая англичанам неуемность приводила в изумление все семейство, вздумал наставлять ее в искусстве завлекать мужчин. Прошло месяца три, и Эдвард влюбился в девицу франко-швейцарского происхождения, которая была на несколько лет старше Эммы и куда менее привлекательна.

В Англии жизнь Эммы вошла в обычную для девушки ее круга колею: балы, театры, концерты. Развлекалась она от души, хоть и достаточно своеобразно. Время от времени замужние сестры делали отчаянные, но безуспешные намеки насчет ее туалетов и украшений. По-видимому, о том, как надо одеваться, Эмма твердо знала лишь то, что ничего об этом не знает. «Если тебе случится зайти в галантерейную лавку, – писала она одной из сестер, – сделай одолжение, возьми три ярда не особенно красивой ленты на перелицованную соломенную шляпку. Какой цвет, совершенно все равно, лишь бы не соломенный». Шли годы. Появлялись маленькие племянники и племянницы, слегла мать. Эмма, реже стала выезжать на балы, смирила свой живой нрав, погрузившись в прозаические заботы сиделки и домоправительницы.

В этот критический миг – а он словно нарочно совпал с приездом в Англию Чарлза – судьба в образе доброго десятка заговорщиков из рода Веджвудов и из рода Дарвинов круто повернула ее жизнь. «Этот брак старались за нас устроить буквально все, – признавалась потом Эмма своей любимой тетке Джесси, – так что мы ничего не могли бы поделать, даже если бы сами вовсе не желали пожениться». Хорошо, что оба давно и серьезно нравились друг другу. Пожалуй, несмотря на сугубо теоретический подход Чарлза к сердечным делам, на картине, которая мерещилась ему за стволами пальмовой рощи, была и Эмма; в ее же письмах с возвращением Чарлза из южноамериканского небытия определенно появились нотки, каких не мог вызвать ни один из других молодых людей. Почти в одно и то же время к ней должны были нагрянуть ветряная оспа и Чарлз; к болезни Эмма готовилась с отличающими ее спокойствием и невозмутимостью, к прибытию Чарлза – с волнением, которое не так-то легко удавалось скрыть.

Разумеется, не обошлось без трудностей. Чарлза пугало, что он отталкивающе некрасив, что слишком эгоистически предан своим отшельническим привычкам; Эмма, со своей стороны, тревожилась, поладят ли они насчет театра, который она обожала, а он терпеть не мог. Кроме того, от него, конечно, не могло укрыться, что при всем своем уме она была явно равнодушна к сокровенным загадкам природы. Ей не внушали поэтического чувства ни редкостные жуки, ни страусы, ни мегатерии. Ее, прямо скажем, интересовали не диковинные животные, а самые обыкновенные, и по причинам тоже обыкновенным. К счастью, этот ненаучный интерес Чарлз разделял, а кроме того, был неравнодушен к музыке, и в особенности к игре на рояле – первому наслаждению по-настоящему талантливой пианистки Эммы. Когда у людей уже так много общего, можно смело надеяться, что потом будет еще больше. А главное, они любили. «Такого искреннего, прозрачного как стекло человека я еще не встречала, – писала Эмма тете Джесси. – Всякое слово его – это действительно то, что он думает. Он на удивление ласков, очень мил со своим батюшкой и сестрами и нрава самого прелестного».

В ноябре 1838 года, отбросив в одно прекрасное воскресенье обычные страхи, Чарлз приехал в Мэр и сделал Эмме предложение. Это была «…полная неожиданность, – с приличной для девицы скромностью пишет Эмма, – я-то думала, нынешняя наша дружба так и будет тянуться год за годом и кончится скорее всего ничем».

Ее согласие было для него такой же неожиданностью, как для нее – его предложение, и день прошел в радостном изумлении. Старый Джозайя, когда ему сказали, прослезился. Отцы обменялись письмами, полными чувствительных поздравлений и трезвых подробностей денежного свойства. А тетка, Джесси Сисмонди, прислала Эмме письмо с тактичными советами все на ту же старую тему:

«Будь всегда одета со вкусом, даже если это повлечет за собой известные расходы; не пренебрегай маленькими ухищрениями, оттого что вышла за человека, который якобы стоит выше таких пустяков, как приятная внешность, и не обращает на них внимания. Нет мужчины, который не обращал бы на них внимания… Я могу сказать это даже про своего подслеповатого мужа. Во всем, что касается до убора и украшений, вкус у мужчин почти неизменно хорош. Сами они подчас о том не догадываются, потому что их редко призывают в судьи, но предоставь им выбор, и они всегда укажут что-то простое и красивое».

Давно уже нагадав Эмме по руке, что ей суждено быть за Дарвином, тетка Джесси радовалась, что этот суженый – Чарлз, а не Эразм, чьи странности так усилились, что стали у Дарвинов притчей во языцех. «Видя, что Чарлз никак не сдвинется с места, хотя мы с Фэн строили об этом предположения и надежды всякий раз, как приходило письмо из Мэра, – пишет она, – я начала побаиваться, как бы его не опередил Эразм».

Чарлз и Эмма решили поселиться в Лондоне. Поэтические изъявления взаимной благодарности и уверения в в том, что один недостоин другого, сменяются в их письмах прозаическими заботами и беспокойством, что не удастся подыскать себе дом. Усердней Чарлза вел поиски Эразм, но под конец и он с шутливым отчаянием признал себя бессильным, предложив брату подписывать все письма Эмме словами «твой навеки безутешный». И повел Чарлза в гости к Карлейлям. Как-то при случае великий Томас весьма лестно отозвался об Эмме, и потому на сей раз все колкости его Чарлз нашел уморительными, а вот его Дженни, которая из-за истерического хихиканья не могла внятно произнести двух слов, показалась ему ломакой с дурными манерами. Узнав, что предстоит встреча с Ляйеллом, Эмма стала серьезно подумывать, не взяться ли ей за «Основные начала геологии». Чарлз искренне уговаривал ее не пускаться на такую крайность. «Уверяю тебя, геологии ты в будущем хлебнешь предостаточно».

Он и так не раз уже задумывался о том, как подействует на душу Эммы столкновение с новой наукой. Она незыблемо веровала в апокалипсис. Признаться ли ей в своих сомнениях? Он обратился к отцу, который слыл в округе врачевателем недугов не только телесных, но и душевных, в особенности когда души бывали женские.

«Отец, – писал он после многих лет супружеской жизни, – советовал мне тщательно скрывать мои сомнения, ибо знавал, по его словам, случаи, когда подобные вещи оборачивались очень плачевно для супругов. Все идет хорошо, покуда у жены или мужа не расстроится здоровье, а там женщина порой начинает терзаться страхами о спасении души супруга, причиняя этим страдания ему самому».

Очевидно, он послушался родительского совета. Правда, спустя несколько лет он был принужден во имя науки время от времени делать тайное достаточно явным.

Занятый по горло своими коллекциями, «Дневником», хлопотами о доме и устройством житейских дел, Чарлз обнаружил, что ни о чем, кроме Эммы, долго думать не способен, но даже это ему по разным причинам делать не удавалось. «Что может сказать человек, который целое утро сидит и строчит про сов и ястребов, потом выскакивает из дому и, как потерянный, блуждает по улицам, высматривая заветные слова „Сдается внаем“? А затем, когда стало ясно, что сказать он может очень немало и уже не одна страница изведена на то, чтобы это сказать, умиротворенно заключает: „Как досадно тесна бумага, душенька моя Эмма“».

Эмма хвасталась тетке Джесси, какое у нее богатое приданое, и уверяла дядю Сисмонди, что будет часто привозить Чарлза в Швейцарию, но это после, а сейчас он слишком занят. Вышло так, что он всегда был слишком занят или нездоров – он так и не доехал до Швейцарии.

Но вот, наконец, на Гауэр-стрит им попался такой дом, что лучше не придумаешь. Снаружи довольно неказистый, внутри же такого выдающегося безобразия, что даже Эмма мягко обмолвилась об этом в одном из своих писем. Чарлз его окрестил «Коттедж Попугайчик» за гамму красок в гостиной и часто потом посмеивался, вспоминая, с каким бестрепетным и блаженным равнодушием они с Эммой на заре супружеской жизни созерцали нагромождение скверной мебели на фоне чудовищных обоев.

Дом был снят еще до свадьбы и некоторое время пустовал. Чарлз не выдержал искушения. Уложив камни и кости в неимоверно тяжелые ящики и чемоданы, он переехал один и стал коротать дни, работая над записями по геологии, храбро высиживая по вечерам в гостиной и мечтая о том времени, когда рядом будет жена, а в камине – пылающий огонь. Между тем ему уже, пришлось столкнуться с таинствами семейных трапез, материализованными в свадебных подношениях. «Старый добрый мой друг Герберт, – писал он Эмме, – прислал… тяжеловесное орудие из серебра, каковое именует Форфикулою (что по-латыни значит ухотвертка); я думал, им выуживают из воды морских языков и камбалу, но Эразм утверждает, будто оно предназначено для спаржи».

Он много раздумывал о своих будущих обязанностях, то принимая серьезные решения исправиться, то весело предрекая себе упадок и разложение.

«Сегодня по пути из церкви ко мне заходили Ляйеллы, – писал он Эмме, – ибо Ляйелла распирало от геологии и он чувствовал потребность излить душу… Мне было просто совестно за себя… полчаса чистой геологии, и здесь же изваянием долготерпения сидит бедняжка миссис Ляйелл. Мне положительно недостает навыков бессердечного обращения с женским полом. Никаких свидетельств раскаяния в Ляйелле я не углядел; надеюсь, что со временем и во мне очерствеет совесть: кажется, большинству мужей это дается без труда».

И под конец с беспокойством, но и с оттенком удовлетворения отмечает, что уродство гостиной стало меньше бросаться ему в глаза.

Венчание состоялось 29 января 1839 года в Мэре. Достигнуть счастья можно было, лишь пройдя сквозь устрашающие врата церковного обряда. С приближением часа экзекуции у Чарлза обнаружились обычные недуги. «Последние два дня в Лондоне, когда я особенно жаждал покоя, – писал он Эмме, – мне очень досаждала жестокая головная боль, которая не прекращалась два дня и две ночи, так что я уже усомнился, соизволит ли она вообще меня отпустить и дать мне жениться».

Впрочем, Чарлз, конечно, не думал сдаваться на милость победителя – и головная боль утихла, словно убоявшись яростной тряски в вагоне. Новобрачные сразу укатили на Гауэр-стрит, где Эмма на другой же день «утвердилась в своих правах», не дрогнув перед стряпухой и отчитав ее за недоваренную картошку. Чарлз, наоборот, несколько медленней осваивался с повседневными мелочами только что обретенного семейного счастья. Однажды утром, рассеянно просматривая почту, он повертел в руках письмо и с недоумением осведомился, кто такая миссис Чарлз Дарвин. Ревностно блюдя верность своим возвышенным обетам, он, несмотря на частые болезни, исправно бывал в концертах и театрах и даже делал вид, будто получает удовольствие от выездов за покупками.

А меж тем в отдалении глубокомысленно судили и рядили о будущности Эмминого замужества многочисленные ее тетки. Все сходились на том, что у нее, уж во всяком случае, хватит выдержки и здравого смысла, чтобы быть счастливой. «Душевному здоровью ее можно позавидовать, радость и горе переживаются ею в должных пропорциях, и ничто не может лишить ее способности радоваться тому, что естественно доставляет нам радость». Интересно, размышляла Фанни Веджвуд, какой эффект произведет Эмма в лондонском обществе, если это слово «уместно в применении к подобной простоте и безыскусственности».

Конечно, ни Эмма, ни Чарлз вовсе не тщились блистать в свете, и все же, имея в авангарде весьма представительного дворецкого, а в тылу вполне сносную кухарку, они отважились дать несколько обедов для родственников и для ученых коллег Чарлза. Если Эмма в подобных случаях и испытывала какие-то тревоги, то отнюдь не за свою родню. Далекие звезды научной галактики при ближайшем рассмотрении оказывались прискорбно тускловаты. Как-то вечером к ним были званы Фиттон, Генсло, Ляйелл и Роберт Броун.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю