Текст книги "Дарвин и Гексли"
Автор книги: Ирвин Уильям
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Лекция «О естественной истории» представляет собой любопытное сочетание осмотрительного здравомыслия и безудержного романтизма. Гексли трезво поддерживает то направление индуктивной логики, которое опровергает доктрину Кювье о возможности восстановить целый скелет по одной косточке, и тут же очертя голову попирает всякую логику ради эстетического чувства. Он до небес превозносит духовную благотворность науки, а вслед за этим холодно предостерегает, что можно накликать Немезиду, если появится чересчур много мыслителей с одним набором нравственных устоев для науки и другим – для повседневной жизни.
Не исключено, что, делая эту мудрую оговорку, Гексли имел в виду своего прославленного современника сэра Ричарда Оуэна, занимавшего в то время пост директора Хантеровского музея и широко известного как «английский Кювье». На первых порах сэр Ричард был сама доброта, способствовал награждению молодого судового врача разными знаками отличия, не раз писал в Адмиралтейство, отстаивая его интересы. И все-таки Гексли, повинуясь внутреннему чутью, держался настороже. Английский Кювье был так ужасающе вежлив! Он улыбался такой ужасающе натянутой улыбкой! К тому же о нем шла дурная слава в научных кулуарах. Похоже, что этот человек был охотник до экспериментов над своими собратьями-учеными, и притом с наклонностью к садизму и мистификациям.
В 1852 году Гексли по совету Форбса обратился к Оуэну за рекомендательным письмом.
«Я… не получил никакого ответа – был, разумеется, изрядно взбешен… Мы встретились – я собирался пройти мимо, но он меня остановил и самым елейным и милостивым голосом произнес:
– Я получил вашу записку – так уж и быть, письмо вы получите.
Эта фраза и скрытая в ней снисходительность были предельно „трогательны“ – я почувствовал, что еще минута, и я его поколочу, – поэтому я только поклонился и пошел дальше. Кончилось все тем, что я получил „самую горячую и убедительную рекомендацию, какую только можно дать“. …Отныне и навсегда отказываюсь от всяких попыток постигнуть этого человека».
Ясно, что в Оуэне сочетались черты тирана и примадонны: он обожал власть и славу. Он помогал подающим надежды молодым людям, пока они не начинали подавать слишком уж много надежд, и приветствовал новые идеи, пока они не расходились с его собственными. Гексли в короткий срок стал подавать непомерно большие надежды, а к 1856 году и идеи у него стали неподходящие. Еще в 1852 году он писал своей сестре, что, если его статья о морфологии моллюсков попадет в руки одного «сугубого благожелателя», она никогда не увидит света. «Необходимость этих мелких тактических уловок мне отвратительна до крайности, – прибавляет он. – …Как я мечтаю о том, чтобы можно было доверять людям без оглядки». Гексли слегка смахивал на блестящего боевого генерала, который терпеть не может войны.
Война же, конечно, была неотвратима. В последних своих работах Гексли ожесточенно нападал на Кювье, этого бога-покровителя сравнительных анатомов, и возбудил повсюду немало священного ужаса – не столько самими нападками, сколько их ожесточенностью. Он допустил чудовищную, непростительную ошибку, тягчайший по викторианским понятиям проступок – он погрешил против хорошего тона. Сам Дарвин, который вот уже много лет занимался тем, что чинно и благопристойно подрывал основы вселенной по Кювье, счел должным написать своему молодому другу кроткое, но укоризненное письмо. Оуэн во всеобщей шумихе участия не принимал, но, как главный наследник Кювье, по всей вероятности, решил, что все деяния Гексли – от лукавого. Ведь он уже провинился однажды, отрекшись от Кювье и отстаивая бога. Скоро ему предстояло совершить еще более вопиющую провинность: отречься от бога и отстаивать Дарвина.
В 1856 году сэр Ричард Оуэн перешел из Хантеровского в Британский музей. Вскоре после этого, получив разрешение пользоваться лекторием Горного училища, он стал именовать себя профессором палеонтологии этого учебного заведения. Это был прямой удар по Гексли, который, хоть и не проявлял вначале особого интереса к ископаемым, постепенно, в связи со своей преподавательской деятельностью и работой в Геологическом управлении, все больше становился палеонтологом. Горное училище попросило Оуэна дать объяснение своему поступку. Когда тот никаких вразумительных доводов привести не смог, Гексли порвал с ним всякие личные отношения.
И тут Оуэн сам предал себя в руки неприятеля, став жертвой собственной плутоватой ортодоксальности. Дело в том, что костям в те времена придавалась богословская значимость, они как бы олицетворяли собой последний бастион на пути долгого отступления. В XVII веке было признано, что Земля – не центр материального мира. Неужели в XIX придется признать, что человек, с точки зрения анатомии, не уникален? Где человеку обрести уверенность в существовании бога, если бог не снабдил его никакими вещественными доказательствами предпочтительного к нему расположения? Гёте оказал религии дурную услугу, обнаружив в человеческом лицевом скелете общую с обезьянами межчелюстную кость. Оуэн, судя по всему, надеялся спасти души людей, обнаружив в человеческом черепе большие участки костного покрова, не существующие ни у одного другого животного. Действительно ли он верил, что их открыл, или только притворялся в назидание прочим смертным, – остается неясным, ибо работа, представленная им в 1857 году Линнеевскому обществу, не только по своему благочестию, но и по своей двусмысленности вполне могла потягаться с тридцатью девятью догматами англиканской церкви[35]35
Тридцать девять догматов – основные догматы англиканской церкви.
[Закрыть]. В одном месте он подчеркивал, что человек и обезьяна, вплоть до последнего сухожилия и плюсны, поразительно сходны. В другом месте утверждал, что человек так не похож на обезьяну и вообще ни на кого, что его следует выделить в особый подкласс класса млекопитающих. В своем рвении Оуэн дошел до «грубейших элементарных ошибок в анатомии человеческого мозга», но его огромный престиж заставил умолкнуть инакомыслящих.
Заставил, но ненадолго. Если сэр Ричард оказался не способен взглянуть в лицо им же установленным фактам, за него был вполне готов это сделать Гексли. Он успел раскусить этого человека. Оуэн обладал громадными познаниями, был силен в мелочах, но умел «работать лишь в пределах конкретного, от одной кости к другой». Во всем, что касалось широких обобщений, он был сентиментален, напыщен и недалек – слишком хилый Голиаф, чтобы противостоять столь грозному Давиду. Гексли владел всеми честными видами оружия в арсенале полемики. У Оуэна же мало что было за душой, кроме двуличия, уверток, злобного нрава, отличного умения разбираться в подробностях и непомерного авторитета – сомнительные преимущества б борьбе не на живот, а на смерть.
– Пусть он остережется! – заключил Гексли.
Исподволь пробив очередью коротких статей несколько дыр и трещин в оуэновской репутации, Гексли в своей лекции «О теории черепа позвоночных», прочитанной в Королевском обществе в 1358 году, предпринял массированное наступление по всему фронту – с тщательно обдуманной жестокостью – в тот самый день, когда председательское место самолично занимал английский Кювье. Гексли показал глубочайшие несообразности и нелепости излюбленного утверждения Оуэна, что череп у позвоночных является продолжением позвоночника, и потом сформулировал более веские выводы, основанные на эмбриологических исследованиях. Сравнительные анатомы приняли их почти сразу же. Гексли в этом случае избрал тот самый путь, который потом дал ему возможность не только разбить наголову Оуэна, но и открыть новую эпоху в науке своим знаменитым произведением «Место человека в природе». Борьба с оуэновской богословской анатомией увела его от Карлейля и готовила к приятию Дарвина. А времени для приготовлений оставалось немного.
4
СКАЗКА ПРО ПРИНЦА-НЕДОТЕПУ
Признаться, поражение Оуэна было бы, наверно, воспринято куда острей, если бы сразу вслед за ним не произошло еще более захватывающего события. 18 июня 1858 года, на другой день после того, как Гексли прочел свою блистательную лекцию, Чарлзу Дарвину, затворнику и автору ряда основательных и трудоемких книг и статей, пришло с Малайского архипелага письмо чрезвычайной важности. Оно было написано Альфредом Расселом Уоллесом и содержало краткое изложение теории, объясняющей происхождение видов и их приспособление к условиям внешней среды посредством естественного отбора.
«Никогда не приходилось мне видеть совпадения более разительного, – писал Дарвин своему другу сэру Чарлзу Ляйеллу. – Будь у Уоллеса мой рукописный черновик, относящийся к 1842 году, он и тогда не мог бы составить лучшего извлечения! Даже термины его и те сейчас стоят у меня как названия глав… Итак, все мое первенство, к чему бы оно ни сводилось, разлетится в пух и в прах, хотя книга моя, если она вообще будет чего-то стоить, от того не обесценится».
Слова по обыкновению далеко не выражали того, что он чувствовал. И слава богу! Не хватало еще, чтобы кто-нибудь заметил, как болезненно он принял то, что его опередили. Ляйелл, кстати, предупреждал, что так может случиться. «Я воображал, что обладаю слишком возвышеннной душой, чтобы это могло меня задеть, – писал Дарвин Джозефу Гукеру, – но оказалось, что я ошибался и вот теперь наказан».
Пожалуй, всерьез Дарвин никогда не допускал мысли о такой возможности. Он был так поглощен своей работой, так медленно продвигался вперед. Столько времени отнимала у него слабость и вялость, он так легко огорчался, заболевал. Он так медленно читал, так медленно писал, даже думал так медленно! Он все время чувствовал, что отчаянно отстает, как черепаха, когда, вкладывая все силы в каждый последующий шаг, она неистово поспешает ползком к недосягаемым горизонтам. Откуда у такого человека найдется время на то, чтобы подумать об окружающем мире? Да и много ли приятного в таких мыслях! Дарвин был джентльмен и потому боялся обращать на себя внимание; он был человек больной и потому сторонился праздного любопытства толпы. Как можно выступить перед целой страной с теориями, не только скандальными с точки зрения традиционной биологии, но кощунственными с точки зрения религии и викторианских приличий?
Он знал, как все это будет, – ведь его воззрения отчасти уже просочились наружу.
– Вы принесете больше вреда, чем десяток естествоиспытателей пользы, – ворча л его старый друг Фоконер[36]36
Фоконер Хью (1809–1865) – английский палеонтолог и ботаник, известен своими исследованиями третичной фауны млекопитающих из Сиваликских холмов в Индии.
[Закрыть]. – Вы уж, я вижу, и Гукера успели сбить с пути и изрядно испортить.
Постепенно, как с чем-то должным, он свыкся с мыслью о том, что его ждет неодобрение, даже презрение со стороны далекой от естественных наук родни, у которой до сих пор он почитался любимцем.
По ряду причин он укрылся от внешнего мира и почти забыл о нем. Его уже опережали в малозначащих открытиях, не слишком этим трогая. «Это теория Э. Форбса, – писал он Аза Грею[37]37
Грей Аза (1810–1888) – крупный американский ботаник, профессор Гарвардского колледжа в Нью-Кембридже. Написал несколько работ по флоре Северной Америки.
[Закрыть] в конце геологической дискуссии, – которую, смею, впрочем, прибавить, за четыре года до того, как ее опубликовал он, изложил я». И он продолжал медленно, но верно делать свое дело, проверяя каждое обобщение бессчетным множеством фактов. И не было в мире человека, который так наслаждался бы фактами: «Вчера несколько часов пробыл в Лондоне с Фоконером, он прочел мне великолепную лекцию о возрасте человечества… У него есть в распоряжении отменные факты; чего стоит хотя бы крупный коренной зуб триасового периода». Факты были его утехой и развлечением, но серьезным делом и постоянной заботой были для него идеи об эволюции, которые за эти двадцать с лишним лет развили его самого, быть может, не меньше, чем он развил их. Можно было подумать, что идеи растили вокруг себя мозг…
– Ба, да у него форма головы стала совсем другая, – заметил его отец, впервые увидев его после плавания на «Бигле».
Отец у него был мастер замечать подобные вещи.
Чарлзу не раз суждено было открывать золотые россыпи в поисках песчинки; с оглядкой шел он, повинуясь своему чутью, и натыкался на самые невообразимые и диковинные чудеса. Самой обычной его реакцией на пережитое было благовоспитанно-изумленное восклицание. Самые обычные выражения в его письмах такие: «я был озадачен» и «я был в совершенном недоумении». Короче говоря, как истый англичанин, Дарвин набрел на гениальность и величие ненароком.
Его молодые годы протекали вполне обыденно и благополучно, совсем как в народной сказочке про принца-недотепу. В роли короля, его родителя, выступал доктор Роберт Дарвин, мужчина исполинских размеров, деятельный и внушительный. Он царил в любом обществе, как гора царит среди равнины, и почти неизменно запершая труды дневные двухчасовой речью, обращенной к своим оробевшим в благоговении чадам. Не мудрено, что четверо его детей постоянно чувствовали на себе всевидящее око своего могучего наставника.
Дед Чарлза Дарвина Эразм (справа) играет в шахматы с сыном.
Сыну он не был склонен давать поблажки, чем довел его до состояния незлобивой и ласковой, но постоянной виноватости. Каролина, старшая сестра Чарлза, которая стала присматривать за ним после безвременной смерти их матери, принялась за его воспитание «слишком уж ретиво». «Столько лет прошло, а я все ясно помню, как, входя к ней в комнату, спрашивал себя: „Интересно, за что она сейчас мне будет выговаривать?“» Бойкая и хорошенькая Каролина, как видно, считала своим долгом остаться старой девой, дабы принять на себя заботы по отцовскому дому.
Среди такого избытка нравственной строгости Чарлз рос застенчивым, несколько даже отсталым ребенком, склонным к взрывам безотчетного непокорства. Он мог ловко воровать фрукты из отцовского сада и иногда отдавал их мальчишкам постарше за то, что они преклонялись перед его умением быстро бегать. Он любил собак, с самых ранних лет глубоко чувствовал прелесть живой природы и был одержим страстью собирать всякую всячину, от монет и печаток до тритонов и жуков.
В годы учения он, чтя семейные традиции, старался не ударить в грязь лицом, ибо невежество и праздность у них в роду при всем достатке и всей изысканности не жаловали. В школе он учился на совесть, но без особого рвения. Студентом-медиком в Эдинбурге не утруждал себя серьезными занятиями, уверенный, что отец так или иначе оставит ему порядочное состояние. Правда, он недолюбливал медицину. Болезненно впечатлительный, он не мог заставить себя присутствовать на операции. К тому же он находил эдинбургских менторов людьми до крайности скучными. Отчаявшись, отец подал ему мысль поступить в Кембридж и посвятить себя духовной карьере. Испросив совета у чуткой, а впрочем, послушливо-ортодоксальной совести, Чарлз согласился, предвкушая такую будущность не без гордости, хотя, возможно, и не без тайного протеста. Терпеливо и благодушно воскрешал он для себя из мертвых греческий язык, а от подробной, убедительной аргументации «Оснований» Пейли[38]38
Пейли Уильям (1743–1805) – английский теолог, сочинения которого долго служили основными учебниками теологии в английских университетах. Способствовал распространению в Англии так называемой «натуральной философии», которая исходит из того, что целесообразность в строении организмов и их приспособленность к среде есть выражение премудрости божьей.
[Закрыть] получил подлинное удовольствие. Впрочем, охотиться на бекасов и собирать жуков было все-таки не в пример приятней.
– Тебя ничто не занимает, – раздраженно бросил ему отец. – Все охота, да собаки, да все бы крыс ловить – сам оскандалишься и семью опозоришь.
Доктор Роберт Дарвин, отец Чарлза.
А между тем добродушный молодой истребитель бекасов обращал на себя внимание. Каким-то непостижимым образом он сумел расположить к себе своего дядюшку, немногословного и делового Джозайю Веджвуда, потомственного владельца фарфоровой фабрики; сам великий сэр Джеймс Макинтош[39]39
Макинтош Джеймс (1765–1832) – английский государственный деятель и историк.
[Закрыть] соблаговолил его отметить:
– Что-то в нем есть, в этом юноше, чем-то он мне любопытен.
Правда, Чарлз жадно внимал речам великого человека, но недаром же сэр Джеймс слыл одним из первых краснобаев Англии. В умении скучать Чарлзу свойственна была та же избирательность, что и в умении проявлять интерес. В этом смысле его горькие жалобы на эдинбургских преподавателей, у которых эрудиция совсем вытеснила рассудок, звучали многообещающе. Да он и в других отношениях обещал многое. Он был, например, замечательно меткий стрелок. Физически неловкий, он обладал даром вдохновенной сосредоточенности, помогавшей ему преодолевать природные недостатки. В разгар увлечения охотой он имел привычку тренироваться дома перед зеркалом, чтобы увериться, что всегда держит ружье в правильном положении. Кроме того, он питал ненасытную страсть к таблицам, выкладкам и прочим непритязательным атрибутам достоверности. Стрельба без точного учета всех попаданий и промахов превращалась в сущую муку. Собирание жуков, начатое без намека на интеллектуальную пытливость, понемногу развивало наблюдательность, обогащало практическими сведениями. Благодаря этому увлечению он стал со временем неразлучным спутником Дж. С. Генсло[40]40
Генсло Джон Стивенc (1796–1861) – английский натуралист, ботаник по преимуществу.
[Закрыть], кембриджского профессора ботаники, так что преподаватели обыкновенно называли его «этот, который ходит хвостом за Генсло». Так, шагая в науку по веселой тропинке дружбы, он попутно накапливал знания по зоологии, ботанике, геологии.
Ему и в голову не приходило, что наука может каким-то образом оказаться не в ладах с его верой. У знакомых ему ученых в этом смысле все обстояло вполне благополучно. Так, Генсло – не только профессор ботаники, но и священнослужитель – был непогрешимо правоверен и однажды признался Чарлзу, что очень горевал бы, если б в Тридцати девяти догматах изменили хоть единое слово. Седжвик[41]41
Седжвик Адам (1785–1873) – английский геолог, профессор Кембриджского университета.
[Закрыть], профессор геологии, без устали, трудился также на духовной ниве, славясь здравомыслием и изощренностью в умении примирять несовместимые стороны своей деятельности. У Чарлза не было причин сомневаться в церковных догмах. Он сомневался только в себе.
«У нас был откровенный разговор о посвящении в духовный сан, – писал его однокашник Дж. М. Герберт, – мы коснулись вопроса, который задает при рукоположении епископ. Веруешь ли, что ты движим духом святым, и т. д. И он, помнится, спросил, могу ли я ответить утвердительно, а когда я сказал, что нет, заключил: „Вот и я – нет, стало быть, мне нельзя в священники“».
Сомнения эти – отклик чуткой совести на недостаток религиозного рвения и приверженности к церкви – никогда не принимали достаточно острой формы, чтобы толкнуть его на прямые действия. Чарлз стрелял бекасов, собирал жуков, постукивал молотком по камням и верил в бога. Но преимущественно стрелял бекасов. «В ту пору, – писал он через много лет, – я счел бы чистым безумием пропустить ради геологии или иной науки первые дни охоты на куропаток».
В 1831 году он благополучно получил свою степень в Кембридже. О посвящении в духовный сан ни он, ни его отец больше не заикались. Дело в том, что Чарлз прочел «Путешествие» Гумбольдта и теперь мечтал о тропических лесах и о поездке хотя бы на Канарские острова. И надо же было случиться, чтобы именно в это время Генсло рекомендовал его как естествоиспытателя на английский бриг «Бигль» – скорлупку водоизмещением в 242 тонны, которая на пять лет уходила в плавание в основном для того, чтобы обследовать берега Южной Америки. Вот оно, приключение, достойное Гумбольдта, – Канарские острова, сущий рай! Правда, сначала его не отпускал отец. А капитану Фицрою чем-то не понравилась форма его носа. Но даже эти препятствия были устранены. Дядя Джозайя по собственному почину прислал его отцу письмо, советуя отпустить племянника. Чарлз, немало преуспевший в мотовстве за годы жизни в Кембридже, попытался утешить отца:
– Надобно редкое искусство, чтобы на «Бигле» расходовать более того, что получаешь.
Доктор Дарвин усмехнулся.
– Что же, ты у нас, говорят, большой искусник.
И дал свое согласие.
По приезде в Плимут Чарлз должен был два месяца дожидаться «Бигля». И как раз тогда впервые серьезно занемог.
«Я был подавлен сознанием, что на столь продолжительный срок покидаю родных и друзей, к тому же и погода стояла невыразимо унылая. Меня мучило сердцебиение и боль в сердце, и я не первым среди юных невежд, оснащенных лишь зачатками медицинских познаний, был уверен, что у меня сердечная болезнь. Врачу я не показывался, боясь услышать, что не гожусь для путешествия, а я был намерен ехать во что бы то ни стало».
Можно смело сказать, что в те дни у него скорей всего никаких неладов с сердцем не было, потому что за время плавания оказалось, что он обладает необыкновенной физической выносливостью.
Когда 27 декабря 1831 года «Бигль» вышел в море, Чарлз Дарвин был на борту.
«Бигль» в разрезе. Цифрой I обозначено место Дарвина в капитанской каюте.
Плавание Дарвина, бесспорно самое знаменитое из великих путешествий первооткрывателей, было во многих отношениях наименее героическим. Ничего особенного, если взглянуть со стороны: морская болезнь, тоска по дому – и тихий симпатичный молодой человек, по всей видимости задавшийся целью упрятать в склянки весь Южно-Американский континент. Однако внутренне он переживал нечто небывалое, потрясающее, грандиозное, как создание палаты общин или развитие кабинетной системы правления. Тем более что успех его был тоже счастливым итогом союза меж талантом и случайностью. Дарвин выгадал даже от своего невежества, так как оно, по крайней мере, было глубоким и всеобъемлющим. Над ним в отличие от Гексли не тяготело бремя основательной медицинской подготовки, ограничивающей поле его исследований медузами и сальпами. Он откапывал великанов-мегатериев так же храбро, как вскрывал морских червей. Он размышлял о континентах так же непринужденно, как о мелких кристаллах. А время приспело как раз такое, когда требовалось мыслить широко. Главное же, он был не слишком сведущ в богословской, доляйелловской геологии катаклизмов. Генсло напоследок посоветовал ему купить книжную новинку, первый том «Основных начал геологии» Ляйелла, внимательно прочесть и ни в коем случае не верить. Чарлз купил, прочел и поверил. Он вовсе не собирался верить, но первый же клочок земли, который он увидел, – Сант-Ягу в архипелаге Зеленого Мыса – неопровержимо подтвердил, что Ляйелл прав. Чарлз сошел на берег и открыл новую геологию.
В длинной, тонкой, непрочной цепи, ведущей к «Происхождению видов», «Начала», может быть, самое важное звено. Ляйелл научил Дарвина не только мыслить в области геологии, но и мыслить вообще. От него Чарлз научился наблюдательности в высшем смысле слова – мышлению, создающему и проверяющему гипотезы. И еще он узнал, как нужно строить гипотезы. Другими словами, он стал видеть природу логичной, последовательной, внутренне обусловленной. Лишь по самым важным и торжественным случаям ее следует, по выражению кардинала Ньюмена, «сводить к заданной схеме». В прочих случаях ее всегда следует «выводить из первоначальных физических причин». И наконец, он усвоил генетическую, или эволюционную, точку зрения, ибо из всех естественных наук исторический метод тогда шире всего применялся в геологии.
Высшие прозрения его южноамериканского путешествия почти все связаны с геологией. Поднимаясь по долине реки Санта-Крус, где весь западный горизонт загромоздили убеленные снегами Анды, Дарвин был ошеломлен догадкой, что лава, венчающая могучие утесы, была, вероятней всего, извергнута вулканами из глубин моря. А ведь горы служат олицетворением вечности! О более молодой и высокой горной цепи Кордильер он пишет прямо-таки со снисходительностью. Время – вот что по-настоящему поразило его воображение; время, зримо указанное медлительными часами геологии, песком и камнем. А время для викторианского мышления было то же, что святой дух для средневекового богословия: невидимое присутствие, которое делает возможными любые чудеса. Пусть только невозможное совершается постепенно, упорядоченно, в достаточной мере объективно – и оно становится вполне вероятным.
Какое же это «невозможное» так взволновало Дарвина? У него в голове, надо сказать, тоже совершалось нечто вроде геологического процесса, так как он обладал мышлением, которое Уолтер Бейджот[42]42
Бейджот Уолтер (1826–1877) – английский экономист и публицист; с 1859 года редактор еженедельника «Экономист». Автор исследований «Английская конституция». В книге «Природа и политика» применил теорию Дарвина к происхождению политических организаций.
[Закрыть] в своем очерке «Сэр Роберт Пил» назвал «наносным». В таком мозгу мысль созревает до того медленно, что поначалу чудится, будто ее почти и нет, а потом начинает казаться, что она была там всегда. За время долгого путешествия на «Бигле» крохотные песчинки, фактов мало-помалу откладывались на дне дарвиновского сознания, образуя весьма тревожные напластования мысли.
Создание этих отложений можно широко проследить по его письмам, записным книжкам, а также первому и второму изданию «Дневника», который он вел во время плавания. В путь он отправлялся, вероятно, без каких-либо твердых, заранее сложившихся воззрений относительно видов. Второй том «Начал» Ляйелла – Чарлз получил его в Монтевидео в 1832 году – отрицал эволюцию ввиду разрозненности и противоречивости геологических данных. Останки позвоночных встречаются уже в древнейших горных породах. С другой стороны, книга изобиловала указаниями на естественный отбор и приспособление к окружающей среде. Больше того, автор изложил тщательно разработанную, доказательную теорию геологической эволюции. Но если горы и долины могут эволюционировать, то отчего не могут растения и животные? В дарвиновской библиотечке на «Бигле» имелся и Кювье, допускавший определенную преемственность растений и животных на протяжении земной истории и пытавшийся объяснить эту преемственность чередованием многократных сотворений мира и светопреставлений в соответствии с законами науки. Каждая геологическая эпоха знаменуется катаклизмом, сметающим все существующие формы жизни, и новым «творческим актом», поставляющим свеженький их комплект, но по улучшенным образцам.
Теория эта была всеми чтимой доктриной, эволюция же – сомнительным домыслом, потому что первую отстаивал Кювье, а вторую – Ламарк. Кювье во всем был таков, каким надлежит быть ученому; Ламарк – каким ему быть не надлежит. Ламаркова химия была анахронизмом, его физиология – музейной диковинкой, его общая теория за исключением нескольких вдохновенных идей – чем-то средним между поэзией и пророчеством. Химия Кювье была строго современна; палеонтология была его личным детищем, но вместе с тем серьезно обоснованной наукой; его общая теория при своей очевидной мелодраматичности была осторожным видоизменением Аристотеля в свете новых данных об отложениях в бассейне Сены и в Альпах. И между прочим, она допускала туманный, но душеспасительный компромисс с пророком Моисеем. Кювье взял стародавнюю идею и разработал ее в духе современности и скептицизма; Ламарк выдвинул современную идею и разработал ее в духе старомодной наивности. Словом, не так уж удивительно, что в первом издании дарвиновского «Дневника» о биологических вопросах говорится преимущественно языком Кювье.
И все-таки похоже, что он принимал Кювье на особых условиях. Образцом критического духа ему служил Ляйелл. Кювье, по-видимому, был просто непререкаемый авторитет как в научной, так и в богословской области. А Дарвин был слишком консервативен, чтобы решительно стряхнуть с себя любое устаревшее влияние, и поэтому на «Происхождение видов» так или иначе наложили свой отпечаток не только Ляйелл, но Кювье, Ламарк, Книга Бытия и даже Пейли.
Факты тем временем подспудно, незаметно складывались в идею. Вскоре после высадки на землю Южной Америки он обнаружил неподалеку от Байи окаменелые кости гигантского мегатерия. Кости этого вымершего животного были перемешаны с морскими раковинами, «тождественными тем, какие существуют ныне», как он писал Генсло. Но тогда, значит, катастрофы Кювье сметают не все дочиста. Они не вяжутся с фактами. Путешествуя по континенту, Чарлз замечал, что в сходных условиях соседствуют родственные виды. По теории Кювье это не означало ничего, зато по теории эволюции получалось, что единый тип распространился по большому пространству и с течением времени изменился, приноровляясь к различным условиям окружающей среды. Кроме того, Дарвин обратил внимание на то, что по западную и по восточную стороны Анд растительность существенно несхожа, хотя почва и климат приблизительно одинаковы. С чего бы создателю вводить столь резкие различия по ту и другую сторону горной преграды? И еще Дарвина глубоко поразило близкое сходство между видами существующими и видами, принадлежащими к предыдущей геологической эпохе; и он уже теперь предположил, что вымирание может означать гибель в борьбе за существование.
Самые поучительные уроки преподал ему Галапагосский архипелаг. Это было как бы путешествие в биологическое прошлое. «Окруженные черными лавами, безлистные кустарники и гигантские кактусы», огромные ящерицы и черепахи, вытеснившие колоссов-млекопитающих, казались подлинными обитателями минувшего мира. Ландшафт наводил на мысли об эволюции, а факты – те просто требовали ее. Особенности распространения видов в здешних местах делали теорию «творческих актов» смехотворной. Каждый из островов изобиловал видами и разновидностями, присущими именно ему, но родственные виды и разновидности как на архипелаге, так и по соседству, на материке, отличались друг от друга в зависимости от величины разделяющих их естественных преград. Можно, конечно, допустить наличие некой «созидающей силы» с безудержным пристрастием к соблюдению местных особенностей или необъяснимой тягой к ненужной работе, но разве не основательней было предположить, что при географическом разъединении у потомков общего прародителя различия усугубляются путем эволюции? Еще не покинув островов, Дарвин заметил, что его данные «подрывают идею устойчивости видов». Отныне этот вопрос уже «преследовал его неотвязно».
Многие считают, что вывод напрашивался сам собой, потому что с ересью, проповедующей биологическую эволюцию, Чарлз Дарвин был знаком еще с тех пор, как подростком прочел дедову «Зоономию»[43]43
Эразм Дарвин (1731–1803) – английский врач, натуралист, поэт. Развивал натурфилософское представление об эволюции жизни. В своем труде «Зоономия или законы органической жизни» во многом предвосхищает учение Ламарка, а отчасти и Дарвина.
[Закрыть]. Но ведь в те времена вывод об эволюции напрашивался сам собой решительно во всем. А Чарлзу и помимо этого было над чем подумать. Долгое плавание на «Бигле» стало для него порой творчества, уходом пророка в пустыню, ученого – в свою лабораторию. В это напряженное время возникли, пусть хотя бы в зародыше, все важные идеи, какие он выдвинул за свою жизнь. Развить их все он попросту не успел. Главные его достижения относились к области геологии: смелая, принципиально новая история Южно-Американского континента и не менее смелая теория роста коралловых рифов и островов.
Во всяком случае, Дарвин был не такой человек, чтобы из-за ереси обречь себя на скандальную известность; по крайней мере, до тех пор, пока неспешно, мало-помалу не проникся убеждением, что скандальная известность, равно как и сама ересь, совершенно неизбежна. В начале путешествия он еще искренне верил в бога и на потеху моряков обыкновенно разрешал все вопросы нравственного порядка цитатами из библии. И цветок примулы на речном бережку отнюдь не воспринимался им просто как латинское название совокупности растительных клеток. После, когда он уж давным-давно вернулся из тропиков и успел убедиться, что природа кровожадна, зубаста и клыкаста, он по-прежнему мыслил о создателе в категориях идиллических прелестей сельской Англии. Мало того, мечты его тоже с прежней покорностью текли по руслу отчих наставлений. «В далеком будущем, – писал он своей сестре Каролине, – я неизменно вижу уединенный домик сельского священника, он чудится мне даже за стволами пальмовой рощи».