Текст книги "Вечер в Византии"
Автор книги: Ирвин Шоу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Можно сказать и так. Да.
– Чей он? – недоверчиво спросил Мэрфи. – Если какая-то студия уже отклонила его, то не связывайся. Пустая трата времени. Информацию нынче на лазерных лучах передают.
– Этот сценарий никем еще не отклонялся. И никто его, кроме меня, не читал.
– Автор кто?
– Один парень. Ты его не знаешь. И никто не знает.
– Как его зовут?
– Пока не скажу.
– Даже мне?
– Тебе в особенности. Ты тут же растрезвонишь. Сам это знаешь. Я не хочу никого к нему подпускать.
– Ну, что ж, – с сожалением согласился Мэрфи. – В этом есть резон. Он тебе принадлежит? Я имею в виду сценарий.
– Я приобрел на него права. На шесть месяцев.
– Сколько ты за него заплатил?
– Пустяки.
– Его герои – моложе тридцати и много откровенных сцен?
– Нет.
Мэрфи тяжело вздохнул.
– О господи. Уже два очка не в твою пользу. Ну ладно, дай мне почитать, потом подумаем, что можно сделать.
– Подожди несколько дней, – сказал Крейг. – Хочу еще раз пройтись по тексту, чтобы уж подготовить его как следует.
Мэрфи долго смотрел на него, не говоря ни слова, и Крейг был убежден, что он ему не верит.
– Хорошо, – сказал наконец Мэрфи. – Когда я тебе понадоблюсь, я тут. А пока, если у тебя есть на плечах голова, поговори с этой девчонкой. Подробнее. И вообще – не упускай ни одного газетчика. Пусть люди знают, что ты жив еще, черт побери. – Он прикончил свой «мартини». – А теперь пошли обедать.
Ленч им привезли к пляжному домику. Холодные омары оказались весьма удачными. Мэрфи заказал две бутылки белого вина, большую часть которого сам же и выпил. Говорил он тоже больше всех. Грубовато, но добродушно – по крайней мере вначале – подшучивал над Гейл Маккиннон: «Я хочу выяснить, чего добивается это чертово молодое поколение, пока оно еще не перерезало мне горло».
Гейл Маккиннон отвечала на его вопросы прямо, без обиняков. Уж в чем, в чем, а в застенчивости упрекнуть ее было нельзя. Выросла она в Филадельфии. Ее отец живет по-прежнему там. Она – единственный ребенок в семье. Родители в разводе. Отец женат вторично. Он адвокат. Она училась в Брин-Море, но ушла со второго курса. Пошла работать на филадельфийское радио и вот уже полтора года в Европе. Их корреспондентский пункт – в Лондоне, но условия работы позволяют ей много путешествовать. В Европе ей нравится, но она все равно будет жить в Штатах. Предпочтительно в Нью-Йорке.
Такая же, как сотни других американских девушек, встречавшихся Крейгу в Европе, – полных надежд, энтузиазма и обреченных на неудачу.
– А мальчик у вас есть? – спросил Мэрфи.
– Настоящего – нет, – ответила она.
– Любовники?
Девушка засмеялась.
– Мэрф, – укоризненно сказала Соня.
– Не я же изобрел общество вседозволенности, а они, – сказал Мэрфи. – Молоды, черт их дери. – Он снова повернулся к девушке: – А мужики все к вам пристают, когда вы их интервьюируете?
– Не все, – с улыбкой ответила она. – Забавнее всех был старый раввин из Кливленда, он летел через Лондон в Иерусалим. Я едва от него отбилась в отеле «Беркли». К счастью, через час у него улетал самолет. Борода у него была шелковистая.
Слушая этот разговор, Крейг испытывал неловкость. Слишком напоминала эта девушка его дочь Энн. Ему претила мысль, что и Энн может вот так разговаривать со взрослыми мужчинами, когда его нет рядом.
Мэрфи заговорил об упадке кинопромышленности.
– Возьмите, к примеру, фирму «Уорнер». Знаете, кто ее купил? Похоронная компания. Как вам нравится черный креп на эмблеме? А уж эта возрастная проблема! Болтают о революциях, которые пожирают молодых. А у нас там – тоже революция, только она пожирает старых. Вы-то, конечно, считаете это правильным, – мисс Умница. – От вина он делался агрессивным.
– Отчасти, – спокойно сказала Гейл Маккиннон.
– Едите моего омара и говорите «отчасти».
– Смотрите, до чего довели нас старшие, – сказала она. – Хуже того, что они сделали, молодым не сделать.
– Знаю я эту песню, – сказал Мэрфи. – У меня-то, слава Богу, нет детей, а вот у моих друзей есть, и я послушал, что они говорят. Молодым нас не переплюнуть? Если хотите знать, умница Гейл, переплюнут. Да еще как. Включайте магнитофон, я хочу сказать про это.
– Да ешь ты, Мэрф, – вмешалась Соня. – Бедная девочка и так уже наслушалась твоей болтовни.
– Я замолкаю, – проворчал Мэрфи. – Присутствую, но молчу. Таков мой девиз. Теперь они все решают. Рушатся основы.
Когда ленч закончился, Крейг облегченно вздохнул.
– Ну, что ж, – сказал он вставая. – Спасибо за угощение. Мне надо ехать.
– Джесс, ты не можешь подвезти мисс Маккиннон в Канн? – спросила Соня. – Если она у нас побудет еще немного, то Мэрф договорится до того, что иммиграционные власти не пустят его, когда он надумает вернуться в Соединенные Штаты.
Гейл Маккиннон смотрела на Крейга угрюмо, и ему вспомнились собственные дочери. Они вот так же ждали, когда он повезет их после детского утренника домой.
– А как вы сюда добирались? – невежливо спросил он.
– Один знакомый подбросил. Если вы против, я такси возьму.
– Такси ужасно дорого. Грешно тратить такие деньги, когда можно доехать с Джессом. Пойдите оденьтесь, дитя мое, – решительно сказала Соня. – Джесс подождет.
Гейл Маккиннон вопросительно взглянула на Крейга.
– Разумеется, подожду, – сказал он. Она встала.
– Я быстро, – сказала она и пошла в домик переодеваться.
– Умная девочка, – сказал Мэрфи, выливая остатки вина в стакан. – Нравится она мне. Я ей не доверяю, но она мне нравится.
– Говори тише, Мзрф, – прошептала Соня.
– Пусть знают; что я чувствую. – сказал Мэрфи, – Пусть все знают, на чем стою. – Он допил вино. – Дай мне почитать этот сценарий, Джесс. Чем скорее, тем лучше. Если он годится, я тебе все устрою. Один-другой телефонный звонок – и дело в шляпе.
«Один-другой телефонный звонок», – подумал Крейг. Несмотря на все его рассуждения, после ленча и двух бутылок вина Мэрф забыл, что сейчас уже не I960 год и что Брайан Мэрфи не тот Брайан Мэрфи, а Джесс Крейг не тот Джесс Крейг. Он с опаской посмотрел на тонкую деревянную дверь домика, за которой одевалась девушка.
– Возможно, дня через два, Мэрф, – сказал он. – До этого никому ничего не говори, прошу тебя.
– Могила, дружок. Фирма «Уорнер». – Мэрфи засмеялся, шутка показалась ему удачной. – Сегодня я хорошо провел время. Старые друзья, новые девушки, омар на ленч и голубое Средиземное море. Неужели богатые живут лучше нас, Джесс?
– Да, лучше, – ответил Крейг.
Гейл Маккиннон вышла, на плече у нее висела сумка. На ней были белые, сидящие низко на бедрах джинсы и синяя спортивная рубашка. Бюстгальтера она не носила, и Крейг отметил ее небольшие круглые груди, упруго выпиравшие под синей бумажной тканью. Очки она сняла; свежая, чистая и неопасная – будто вышла из пены морской. Она скромно и вежливо поблагодарила хозяев и хотела было поднять с земли магнитофон, но Крейг опередил.
– Это понесу я, – сказал он.
Они пошли вверх по дорожке к бассейну и стоянке автомобилей, а Мэрфи растянулся в шезлонге – время сиесты. Толстуха, мимо которой Крейг и Мэрфи проходили по дороге в бар, все еще лежала на животе под палящим солнцем, широко и зазывно раскинув ноги. Но вот она тяжело, страдальчески вздохнула, перевернулась на спину и уставилась с кислым видом на Крейга и девушку, нарушивших ее уединение. Лицо у нее было толстое, грубое, по нему стекала синяя тушь, смешиваясь с потом. Женщина была уже немолода, черты ее лица были отмечены эгоизмом, похотью, алчностью, развращенной суетностью и разительно контрастировали со здоровой крестьянской полнотой ее тела. Крейгу стало противно, и он отвел от нее глаза. Заговори она сейчас, он бы не выдержал.
Он пропустил Гейл Маккиннон вперед и пошел сзади, как бы охраняя ее. Она бесшумно ступала по гладким камням. Ее длинные чистые волосы развевались на морском ветру. Теперь он понял, что встревожило его в патио у Мэрфи, когда он увидел ее на берегу в лучах солнца. Она напомнила ему его жену Пенелопу – такой же юной и розовой он увидел ее однажды июньским днем на Лонг-Айленде во время прилива, когда она стояла на дюне, вырисовываясь четким силуэтом на фоне набегающих волн.
Мать-датчанка читала у бассейна, привалившись спиной к скале, девочка сидела рядом, прислонив к ее плечу белокурую головку.
Опасный континент.
Послушайся совета старика. Выясни.
Подходя к машине, Гейл Маккиннон опять надела свои нелепые темные очки.
5
Выехав за ворота отеля, он повернул не в сторону Жюан-ле-Пена и Канна, а по старой памяти в сторону Антиба. На следующий год после женитьбы он снимал летом виллу на берегу моря между мысом и городом, и привычка поворачивать в ту сторону, с грустью отметил он про себя, сохранилась до сих пор.
– Надеюсь, вы никуда не торопитесь, – сказал он. – Я хочу поехать длинным путем.
– Сегодня у меня нет лучшего занятия, чем ехать длинным путем с Джессом Крейгом, – сказала Гейл Маккиннон.
– В этих местах я жил когда-то. Тогда здесь было лучше.
– Здесь и сейчас хорошо.
– Да, пожалуй. Только домов прибавилось.
Он ехал медленно. Дорога вилась по самому берегу моря. Вдали, на голубой воде, поблескивали паруса регаты. У берега среди камней стоял старик в полосатой рубашке и удил рыбу. Над головой пролетела, снижаясь для посадки в Ницце, «каравелла».
– В каком году вы здесь были? – спросила Гейл Маккиннон.
– Я был здесь не один раз. Впервые – еще в сорок четвертом году, во время войны…
– Что вы тогда здесь делали? – с удивлением спросила она.
– Вы же сказали, что хорошо подготовились, – поддразнил он. – Я думал, что мое прошлое для вас – открытая книга.
– Ну, не совсем.
– Я ездил тогда на джипе в группе военных кинооператоров. Седьмая армия высадилась на юге Франции, и нас послали сюда из Парижа снять небольшой документальный фильм. Линия фронта проходила близ Ментоны, всего в нескольких милях отсюда. С той стороны Ниццы была слышна орудийная пальба…
«Разболтался, старый солдат», – подумал он и замолчал. Древняя история. Цезарь приказал разбить лагерь на холмах, возвышающихся над рекой. Боевые порядки гельветов расположились на другом берегу. Для девушки, сидевшей рядом с ним, линия фронта молодых американцев под Ментоной так же терялась во мгле веков, как и линия фронта Цезаря. Да и обучают ли их теперь латыни? Он искоса посмотрел на нее. Его раздражали ее очки – сквозь них она могла разглядывать его, а он ее нет. Раздражала ее молодость. Раздражало ее простодушное невежество, причиной которого была все та же молодость. Слишком уже много на ее стороне преимуществ.
– Зачем вы носите эту дурацкую штуку? – спросил он.
– Вы имеете в виду защитные стекла?
– Да. Очки.
– Они вам не нравятся?
– Нет.
Она сорвала очки, выбросила их в окно и улыбнулась.
– Так лучше?
– Намного.
Они засмеялись. Он уже не жалел, что Соня Мэрфи заставила его взять эту девушку с собой в Канн.
– А зачем вам понадобилась вчера эта ужасная рубашка? – спросил он.
– Для эксперимента. Я нарочно меняю обличья.
– Какое же обличье вам хотелось принять сегодня? – Разговор этот начал его забавлять.
– Я хотела казаться привлекательной, умытой, невинно-кокетливой в духе современной эмансипированности, – ответила она. – Все это предназначалось для мистера Мэрфи и его жены. – Она раскинула руки, точно хотела обнять и море, и скалы, и сосны, затеняющие дорогу, и весь чудесный средиземноморский простор. – Я никогда в этих местах не была, но мне кажется, что я знаю их с детства. – Она взобралась на сиденье с ногами и повернулась к нему лицом. – Я буду приезжать сюда много-много раз, пока не стану старухой в большой широкополой шляпе и с тростью в руке. Думали вы во время войны, что когда-нибудь вернетесь сюда?
– Когда я был здесь во время войны, то думал лишь о том, как бы живым вернуться домой.
– Вы знали тогда, что будете работать в театре и в кино?
– По правде говоря, не помню. – Он попробовал восстановить в памяти тот давний сентябрьский день, когда четыре солдата в касках, гремя кинокамерами и карабинами, мчались в джипе на звуки орудийных выстрелов по живописному безлюдному берегу, которого ни один из них прежде не видел, мимо взорванных досов [9]9
ДОС – долговременное огневое сооружение.
[Закрыть]и замаскированных вилл. Как звали трех солдат, что ехали с ним в джипе? Фамилия водителя была Харт. Это он помнил. Малколм Харт. Его убили два месяца спустя в Люксембурге. Имена двух других он не мог вспомнить. Их не убили.
– Кажется, – сказал он, – у меня действительно была мысль после войны пойти работать в кино. Тем более что у меня в руках уже была кинокамера. В армии меня научили снимать. В войсках связи было полно людей, которые до этого работали в Голливуде. Но оператор я был не бог весть какой. Просто меня им сделали на время войны. Я знал, что после войны уже не смогу этим заниматься. – С чувством сладкой грусти ворошил он в памяти далекое прошлое, когда он был молодым человеком в американской военной форме, которому не угрожала пуля – по крайней мере не угрожала в тот день. – В сущности, – продолжал он, – в театр я попал случайно. Возвращаясь на военком транспорте из Газра в Штаты, я познакомился с Эдвардом Бреннером – играли в покер. Мы подружились, и он сказал мне, что, пока их часть готовили в Реймсе к отправке на родину, сочинил пьесу. Благодаря отцу, который водил меня на спектакли с девятилетнего возраста, я смыслил кое-что в театре и попросил Бреннера дать мне почитать ее.
– Та партия в покер оказалась счастливой, – сказала девушка.
– Пожалуй, да, – ответил Крейг.
Но по-настоящему они подружились не во время покера, а потом, когда встретились в один из солнечных дней на палубе. Крейг нашел местечко, защищенное от ветра, и сел читать сборник «Лучшие американские пьесы 1944 года», который прислал ему отец. (Какой был у него номер полевой почты? Когда-то Крейг думал, что этот номер останется у него в голове на всю жизнь.) Бреннер дважды прошел мимо Крейга, косясь на книгу в его руках, наконец остановился, присел перед ним по-крестьянски на корточки и спросил:
– Нравятся? Пьесы, я имею в виду.
– Так себе, – ответил Крейг.
Они разговорились. Выяснилось, что Бреннер родом из Питтсбурга, где до призыва в армию – он был старше, чем выглядел, – учился в Технологическом институте Карнеги и, прослушав курс истории драмы, заинтересовался театром. На следующий день он показал Крейгу свою пьесу.
Бреннер был неказист – худой, болезненный с виду парень с печальными темными глазами. Говорил он сдержанно, слегка заикаясь. В толпе ликующих горластых людей, возвращавшихся на родину, ему было не по себе, плохо пригнанная форма придавала ему вид невоенный и какой-то неуверенный, словно он удивлялся, как это ему посчастливилось уцелеть после трех кампаний, и, уж конечно, твердо знал, что он уцелел бы после четвертой. Крейг брался за чтение пьесы не без опаски, он наперед придумывал смягчающие слова, которые не задели бы самолюбие Бреннера. Он никак н думал, что в первом драматическом произведении рядового пехотинца обнаружит столько эмоциональной силы при полном отсутствии всякой сентиментальности такую композиционную строгость. Хотя сам он не бы причастен к театральному искусству, не посмотрел своей жизни достаточно спектаклей, чтобы возомнить себя, как это свойственно молодым людям, обладателе тонкого художественного вкуса. Делясь с Бреннером своими впечатлениями, он не скупился на похвалы; к тому времени, как их транспорт миновал статую Свобод они сделались близкими друзьями, и Крейг обещал Бреннеру через отца познакомить с пьесой нью-йоркских продюсеров. Бреннер должен был ехать в Пенсильванию, что демобилизоваться и возобновить занятия в Технологическом институте Карнеги, Крейг же остался в Нью Йорке и делал вид, что ищет работу. Связь с Бреннером он поддерживал только по почте. Сообщать особенно было нечего. Отец Крейга добросовестно обошел в знакомых продюсеров, но ни один из них пьесу не верил: «Никто, говорят они, и слышать не хочет о войне писал Крейг в Питтсбург. – Все они идиоты. Не отчаивайся. Так или иначе пьеса пойдет».
В конце концов Крейг оказался прав. Когда умер отец, оставив ему в наследство двадцать пять долларов, он написал Бреннеру: «Я знаю, что это безнадежная затея. Я ничего не смыслю в театральном деле думаю, что в пьесах разбираюсь лучше, чем те болваны которые отклонили “Пехотинца”. А его-то я изучил теперь досконально. Если ты готов поставить на кон свой талант, то я готов поставить свои деньги».
Через два дня Бреннер приехал в Нью-Йорк – и остался. Не имея ни гроша, он поселился у Kpeйга в номере гостиницы «Линкольн», так что в течение месяцев, пока ставилась пьеса, они были неразлучны. После года переписки, в процессе которой Крейг и Бреннер постоянно возвращались к рукописи, выверяли и взвешивали каждую строчку, пьеса стала их общим достоянием, поэтому оба удивлялись, когда в ходе работы над спектаклем их мнения изредка в чем-то совпадали.
Режиссер, молодой человек по фамилии Баранис, имевший некоторый опыт работы в театре и рассчитывавший на уважительное отношение со стороны этих новичков, как-то воскликнул: «Господи, да вы, наверно, и сны одни и те же видите!» Они в тот день без предварительного обсуждения спокойно отвергли какое-то его мелкое замечание.
Но однажды они все же поспорили серьезно, причем любопытно отметить, что предметом их спора явилась Пенелопа Грегори, впоследствии ставшая Пенелопой Крейг. Один агент-посредник рекомендовал ее для исполнения маленькой роли, и она произвела на Бараниса и Крейга хорошее впечатление: красивая, мягкий грудной голос. Но Бреннер был непреклонен. «Верно, она красива, – соглашался он. – Верно, у нее сильный голос. Но есть в ней что-то не внушающее доверия. А что – я не знаю».
Они попросили Пенелопу снова прочесть текст, но Бреннер стоял на своем, и в конце концов им пришлось взять девушку попроще.
На репетициях Бреннер так волновался, что терял аппетит, поэтому Крейгу приходилось не только пререкаться с художником, вести переговоры с профсоюзом рабочих сцены и следить, чтобы исполнитель главной роли не запил, но еще заманивать Бреннера в рестораны и запихивать в него какую-то еду, иначе он не дотянул бы до премьеры.
В день, когда у входа в театр расклеили афиши, Крейг увидел Бреннера на тротуаре. В грязном плаще – пальто у него не было – он стоял и с удивлением смотрел на надпись: Эдвард Бреннер «Пехотинец», и дрожал, как в приступе малярии. Увидев Крейга, он дико захохотал. «Слушай, это невероятно! Просто невероятно! Мне кажется, что кто-то вот-вот тронет меня за плечо и я проснусь и опять окажусь в Питтсбурге».
Не переставая дрожать, он позволил Крейгу увести себя в ближайшую закусочную и заказать молочный коктейль. «У меня раздвоение личности, – признался он, стоя со стаканом в руке. – Жду не дождусь премьеры и в то же время не хочу ее. И не только потому, что боюсь провала. Мне просто жаль, что ничего этого уже не будет. – Он сделал неопределенный жест в сторону автомата с газированной водой. – Ни репетиций. Ни номера в гостинице “Линкольн”. Ни Бараниса. Не услышу я больше твоего храпа в четыре часа утра. Все это никогда уже не вернется. Ты меня понимаешь?» – «Вроде бы, – ответил Крейг. – Допивай свой коктейль».
Когда вечером после премьеры по телефону стали сообщать первые отклики прессы, Бреннера начало рвать. Он испачкал в номере весь пол, потом извинился и сказал: «Я буду любить тебя до самой смерти». Он выпил восемь порций виски и погрузился в небытие. Крейг разбудил его, только когда принесли вечерние газеты.
– Какой он был тогда? – спросила Гейл Маккиннон. – Когда вы впервые встретились с ним.
– Обыкновенный солдат, переживший тяжелую войну, – ответил Крейг. Он сбавил газ и показал налево, на стоявшую среди сосен белую виллу. – Вот где я жил. Летом сорок девятого года.
Девушка внимательно посмотрела на широкое низкое здание с террасой под оранжевым навесом, защищавшим садовую мебель от яркого солнца.
– Сколько лет вам тогда было?
– Двадцать семь.
– Неплохо пожить в таком доме в двадцать семь лет, – сказала она.
– Да, – сказал Крейг. – Неплохо.
Что осталось у него в памяти от того лета? Только отдельные эпизоды.
…Пенелопа на водных лыжах в заливе Ла-Гаруп – тонкая, загорелая, с развевающимися волосами, подчеркнуто грациозная в своем черном купальном костюме – мчится в кильватере быстроходного катера. В катере рядом с ним – Бреннер, он снимает Пенелопу любительской камерой, а та отважно дурачится, выделывая антраша, и машет рукой кинокамере.
…Бреннер пытается научиться воднолыжному спорту, упрямо снова и снова встает на лыжи, но все падает, видны лишь его худой, некрасивый, из одних костей и сухожилий торс, длинный унылый нос и исхудалые, чуть не до мяса опаленные солнцем плечи; в конце концов его, порядком нахлебавшегося воды, втаскивают на борт, и он говорит: «Ни на что я, проклятый интеллигент, не годен». Пенелопа смеется, покачиваясь вместе с катером, и наводит на него кинокамеру, будто огнестрельное оружие.
…Бархатный вечер на открытой площадке города О-де-Кань, обнесенного крепостной стеной, под дребезжащую французскую музыку танцуют пары, двигаясь то в полумраке, то при свете фонарей, висящих вдоль старых каменных стен; Пенелопа, маленькая, стройная, невесомая в его руках, целует его ниже уха – от нее пахнет морем и жасмином – и шепчет: «Давай останемся здесь навсегда» А Бреннер сидит за столиком, он стесняется танцевать, наливает в бокал вино и пытается объясниться с некрасивой француженкой, которую подцепил накануне вечером в казино Жюан-ле-Пена, с трудом выговаривая одну из десяти заученных после приезда фраз. «Je suis un fameux ecrivain a New York». [10]10
Я известный в Нью-Йорке писатель (франц.)
[Закрыть]
…Предрассветная зеленая мгла, они едут в маленькой машине с открытым верхом домой из Монте-Карло, где вместе выиграли в рулетку сто тысяч франков (доллар стоил 650 франков). Крейг за рулем, с ним рядом Пенелопа, она между двумя мужчинами, ее голова на плече Крейга. Бреннер выкрикивает своим каркающим голосом навстречу ветру: «Вот и мы, Скотт!» [11]11
Очевидно, имеется в виду Скотт Фицджеральд, живший во Франции в 20-е годы.
[Закрыть]Потом они вместе пробуют спеть песню «Опавшие листья», впервые услышанную накануне вечером.
…Ленч на террасе белой виллы под огромным оранжевым навесом, все трое только что освежились утренним купанием, нарядная Пенелопа в белых бумажных брюках и ярко-синей трикотажной блузке с мокрыми, зачесанными кверху волосами, нежная и неотразимо чувственная, перебирает цветы в вазе на столе, накрытом для ленча, ее мягкие загорелые руки прикасаются к бутылке в ведерке со льдом, проверяя, охладилось ли вино, а в это время старуха, постоянно работающая при доме кухаркой, входит, шаркая ногами, с холодной рыбой и салатом на большом глиняном блюде, купленном по соседству в Валлорисе. Как звали эту старуху? Элeн? Всегда в черном в знак траура по десяти поколениям родных, умерших в стенах Антиба, она любовно о них заботилась и называла «Mes trois beaux jeunes Americains», [12]12
Трое моих молодых американских красавцев (франц.)
[Закрыть]а из них никто никогда прежде не имел прислуги, и Четвертого июля и в день взятия Бастилии украсила их стол красными, белыми и синими цветами.
…Острый, крепкий запах разморенного солнцем соснового бора.
…Послеполуденные сиесты, Пенелопа в его объятиях на огромной кровати в полутемной спальне с высоким потолком, исчерченной там и сям узкими полосками от жалюзи, опущенных, чтобы не проникал зной. Ежедневные любовные утехи; неудержимые, страстные, нежные, – два сплетенных благодарных молодых тела, чистых и просоленных, радость взаимного обладания, фруктовый аромат вина на губах в поцелуе, тихие смешки и перешептывание в благоуханном сумраке спальни, коварное, возбуждающее прикосновение длинных ногтей Пенелопы, когда она поглаживает рукой по его упругому животу.
…Августовским вечером после ужина они сидели с Пенелопой на террасе, внизу – спокойное, освещенное луной море, сзади – притихший сосновый бор, Бреннера не было, он ушел куда-то с одной из своих девушек, и Пенелопа сказала ему, Крейгу, что она беременна.
– Рад или огорчен? – спросила она низким встревоженным голосом. Он нагнулся, поцеловал ее. – Я принимаю это как ответ, – сказала она.
Он пошел на кухню, взял со льда бутылку шампанского, они выпили в лунном свете и решили, вернувшись в Нью-Йорк, купить дом: после прибавления семейства им уже будет тесно в их теперешней квартире в Гринич-Вилледже. [13]13
Гринич-Вилледж – район Нью-Йорка, где обычно живут люди искусства.
[Закрыть]
– Только ты Эду не говори, – попросила она.
– Почему? – Он завидовать будет– Никому не говори. Все будут завидовать.
…Обычный распорядок дня: после завтрака они с Бреннером усаживаются в плавках на солнце, раскладывают на столе рукопись новой пьесы Бреннера, и тот говорит: – А что, если так: в начале второго акта, когда поднимается занавес, на сцене темно. Она входит, направляется к бару – мы видим только ее силуэт, – наливает себе виски, всхлипывает, потом залпом выпивает…
Они щурятся на яркое море, представляя себе актрису на темной сцене перед притихшим полным залом в холодный зимний вечер в приветливом городе за океаном… Они перерабатывали тогда вторую пьесу Бреннера, премьеру которой Крейг уже объявил на ноябрь.
После «Пехотинца» Крейг поставил еще два спектакля, и оба имели успех. Один из них все еще не сходил со сцены, так что он решил наградить себя курортным сезоном во Франции – пусть это будет для него и Пенелопы запоздалым медовым месяцем. Бреннер уже истратил большую часть своего гонорара за «Пехотинца» – гонорар оказался скромнее, чем ожидалось, – и опять сидел без гроша, но они возлагали много надежд на новую пьесу. Впрочем, в тот год у Крейга было достаточно денег на всех троих, и он понемногу начинал привыкать к роскоши.
Из дома доносится приглушенный голос Пенелопы, которая для практики говорит по-французски с кухаркой, и время от времени – телефонные звонки друзей или очередной подружки Бреннера; Пенелопа неизменно отвечает: мужчины работают, им нельзя мешать. Удивительно, как много друзей узнало, где они проводят лето, и скольким девицам известен телефон Бреннера.
В полдень выходит в купальном костюме Пенелопа и объявляет:
– Пора купаться.
Они купаются, ныряя со скал перед домом, в глубокой прохладной прозрачной воде, обдают друг друга брызгами; Пенелопа и Крейг, отличные пловцы, держатся ближе к Бреннеру, который однажды совсем было начал тонуть: он вскидывал руки и отчаянно отфыркивался, делая вид, что дурачится, хотя, в сущности, его надо было спасать. Когда они вытащили его, розового и скользкого, на берег, он полежал немного на камнях, потом сказал:
– Это вы, аристократы, все умеете и никогда не утонете.
Приятные картины.
Разумеется, память, если дать ей волю, обманчива. Никакой отрезок времени – даже месяц или неделя, о которой вспоминаешь потом как о самом счастливом периоде своей жизни, – не может состоять из одних лишь удовольствий.
Была, например, ссора с Пенелопой поздним вечером недели через две-три после того, как они поселились в вилле. Из-за Бреннера. Они сидели в своей спальне с опущенными жалюзи и говорили шепотом, боясь, как бы Бреннер их не услышал, хотя комната его находилась по другую сторону холла, и стены были толстые.
– Он когда-нибудь от нас уедет? – спросила Пенелопа. – Надоело мне это длинное унылое лицо. Все время он торчит рядом с тобой.
– Тише, прошу тебя.
– Все тише да тише. Почему мы должны шептаться? – Она сидела нагая на краю кровати и расчесывала свои белокурые волосы. – Словно я не у себя дома.
– А я думал, он тебе нравится, – удивленно сказал Крейг. Он почти спал уже и только ждал, когда она кончит возиться с волосами и, погасив свет, ляжет рядом. – Думал, вы с ним друзья.
– Он мне нравится. – Пенелопа яростно расчесывала щеткой волосы. – И я его друг. Но не круглые сутки. Я замужняя женщина, и никто не предупреждал меня, что я выхожу за целую команду.
– Ну, какие там круглые сутки, – возразил Крейг, но тут же понял, что сказал глупость. – Во всяком случае, он, вероятно, уедет, как только будет готова пьеса.
– Эта пьеса не будет готова до истечения срока аренды, – в сердцах сказала она. – Я все вижу.
– Не очень-то дружески ты к нему относишься, Пенни.
– Да и не такой уж он мне друг. Думаешь, я не знаю, по чьей вине мне не дали тогда роль в его пьесе? – Тогда он даже не был с тобой знаком.
– Ну так теперь знаком. – Пенелопа продолжала энергично работать щеткой. – Но не станешь же ты утверждать, что теперь он считает меня величайшей актрисой в Нью-Йорке после Этель Бэрримор.
– На эту тему мы с ним не говорили, – смущенно сказал он. – Только не надо так кричать.
– Разумеется, не говорили. Вы много о чем не говорили. И вообще вы игнорируете меня, когда разговариваете о чем-нибудь серьезном. Будто меня тут и нет.
– Неправда, Пенни.
– Нет, правда, и ты это знаешь. Два великих ума сливаются воедино и решают судьбы мира, и что будет с планом Маршалла, с очередными выборами, с атомной бомбой и с системой Станиславского… – Щетка замелькала в руке Пенелопы, как поршень в цилиндре. – А когда я заговариваю, то слушают меня снисходительно, точно слабоумного ребенка…
– Ты совершенно иррациональна, Пенни.
– Я иррационально рациональна, Джесс Крейг, и ты это знаешь.
Он невольно рассмеялся, она – тоже. Он сказал:
– Да брось ты эту чертову щетку и ложись наконец.
Она моментально подчинилась, выключила свет и легла.
– Не заставляй меня ревновать, Джесс, – прошептала она, прижимаясь к нему. – Не отстраняй от своих дел. Ни от каких.
Дни, как и прежде, шли своей чередой, словно и не было того ночного разговора в спальне. Пенелопа по-прежнему относилась к Бреннеру нежно, как сестра, заставляла его есть, «чтобы кости обросли мясом», вела себя тихо и скромно, не вмешиваясь в разговоры мужчин, незаметно вытряхивала пепельницы, подливала в стаканы, осторожно подшучивала над Бреннером и его девицами, которые навещали его и иногда оставались ночевать, а наутро выходили к завтраку и просили одолжить им купальный костюм, чтобы выкупаться перед отъездом в город.
– Что поделать, любят меня женщины Лазурного берега, – смущенно говорил Бреннер, польщенный подшучиванием. – Не то что в Пенсильвании или в форте Брэгг – там они на меня и не смотрели.
Потом – неприятный вечер в конце августа, когда Крейг складывал вещи и собирался отправиться ночным поездом в Париж, где ему предстояло встретиться с руководителем киностудии и договориться об условиях продажи прав на пьесу, которая все еще шла в нью-йоркском театре. Пенелопа, только что из ванной, куталась в халат, ее карие глаза, обычно добрые, сделались вдруг жесткими и угрожающими. Она смотрела, как он бросает в чемодан рубашки.
– Надолго уезжаешь?
– Дня на три, не больше.
– Возьми этого сукина сына с собой.
– О чем ты говоришь?
– Знаешь, о чем. О ком.