Текст книги "Побеждённые (Часть 1)"
Автор книги: Ирина Головкина (Римская-Корсакова)
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Воспитание и выдержка сказываются иногда в ребенке с неожиданной силой – напуганная девочка не закричала и не выскочила из кроватки, даже когда Зинаида Глебовна вошла на цыпочках в детскую, чтобы приготовить ложе для измученной мадам. Ася только повернулась лицом к стене, но и тут не сказала ни слова. Через некоторое время она заснула в слезах. Утром, когда они одевались, мадам не было в комнате и Асю охватила слабая надежда, что все услышанное накануне просто приснилось ей. Тревожным признаком было только то, что Зинаида Глебовна ходила с красными глазами. Уже тогда Ася обладала тончайшим чутьем к интонациям, взглядам и жестам: от нее не укрылось, что тетя Зина была еще более, чем обычно, ласкова с ней – усадив ее и Лелю пить какао, она уговаривала ее есть, а сама не садилась. Одна из многих, прочно засевших в голове Аси заповедей гласила: "Маленькие девочки не должны лезть к старшим с вопросами", и, не смея заговорить, Ася водила тревожными глазами за тетей Зиной, причем у нее постепенно складывалось впечатление, что она нарочно отводит свой взгляд... Все это было настолько знаменательно, что Ася спешно" переложила ложку из правой руки в левую, а пальцы правой сложила в троеперстие, приготовляясь к защите... В эту как раз минуту она услышала, что тетя Зина, подойдя к дверям, заговорила с кем-то полушепотом... Ася стремительно повернулась и, встретив печальный и пристальный взгляд отца, поняла, что непоправимое несчастье в самом деле пришло...
Бедная мама! Память о ней в семье как-то растаяла! Отца Ася больше помнила, хотя погиб он только годом позже: бабушка и дядя постоянно вспоминали его слова, поступки, привычки, а от мамы как будто не осталось и следа... Собираясь в театр или на бал, мама часто надевала колье с двумя бриллиантами и уверяла, что бриллиантик побольше – Вася, а поменьше – Ася, и что в театре, глядя на них, она будет вспоминать своих детишек.
Ася вздрогнула, услышав шаги за своим креслом.
– Как ты тихо сидишь, – сказал подходя, Сергей Петрович.
– Я не слышала, как ты вошел, дядя Сережа! – сказала Ася, вскакивая и принимая из его рук скрипку. – У бабушки голова болит, а мадам пошла в костел. Мне поручено разогреть тебе ужин.
Она подумала, что в кухне сейчас темно... Никого нет... Бояться темноты в восемнадцать лет – это, конечно, очень стыдно, но все-таки очень не хочется идти. Мадам говорила, что видела вчера там мышь.
– Не хлопочи, детка, я сыт: перекусил в буфете. Посидим лучше у камина. Попадало моей стрекозе сегодня?
– Конечно, дядя! Разве я могу провести день благовоспитанно? Сначала попало мне и Леле за то, что начали играть в мяч и угодили в самоварный столик. Бабушка рассердилась и сказала, что мы могли попасть в севрскую вазу и что она уже много раз запрещала игру в мяч в комнатах. Потом пришла графиня Коковцева, а бабушка еще не вышла из ванной; мадам велела нам занимать ее, а нам с Лелей это показалось очень скучным и мы стали поочередно друг друга подменять... Получалось иногда, что фразу начинает одна, а кончает другая. Мадам заметила наши маневры и пожаловалась бабушке. Опять попало. Ну, а вечером попало уже мне одной за то, что я опять бросила свой берет и перчатки на бабушкином ломберном столике.
– Неисправимая егоза! А была ты у консерваторского профессора?
– Да, была. Он нашел, что за месяц занятий с Юлией Ивановной я сделала успехи, но рукой моей остался все-таки недоволен и дал мне несколько указаний, как держать кисть во время октав. Зато мое исполнение Шуберта ему, кажется, пришлось по душе – он очень долго и пристально посмотрел на меня, когда я кончила, и сказал: "Здесь мне делать нечего, прикоснуть-ся значит испортить!" Говорят, он похвал никогда не произносит, а вот, когда надо разносить и критику наводить, тут он беспощаден и бывает резок; ученице, которая играла передо мной., он сказал: "Идите лучше чулки вязать".
– А свой прелюд ты ему сыграла?
– Да. Ему понравился этот повторяющийся каданс, в котором я изображаю шорох падаю-щих листьев, но мне показалось, что он недоволен моими попытками сочинять: он сказал, что лучше мне не разбрасываться и что композиторство съело уже много талантливых пианистов. И еще он сказал: "Я вот стараюсь вложить в вас мастерство, а через год или два вы выйдете замуж и забросите рояль... Пианист должен быть аскетом". Я поэтому решила, что никогда не выйду замуж, я так ему и сказала, чтобы его успокоить. Отчего ты смеешься, дядя?
– Твои рассуждения иногда так по-детски забавны! Прежде я не хотел видеть тебя профессионалкой, зарабатывающей с помощью музыки, но жизнь складывается иначе, и теперь это лучшее, чего бы я мог желать! В детстве при звуках минорной музыки ты начинала жалобно плакать. Я уже тогда говорил, что ты. музыкальна. В четыре года ты не хотела засыпать без колыбельных Лядова и Чайковского. В Березовке, войду, бывало, к тебе в детскую, а ты прыга-ешь в кроватке и повторяешь: "Хочу гули-гуленьки!" Ты уже тогда была общей любимицей. Ну, а теперь скажи мне, какая кошка пробежала между тобой и Лелей? Кажется, Леле наскучили все наши увлечения, весь тот мирок, который мы себе создали, чтобы скрасить невыносимую жизнь.
Она тревожно и озабоченно взглянула на него:
– Дядя, милый, я вижу теперь, что счастлива была я одна и не замечала этого!
Как он любил эту детскую изменчивость ее лица! Она вдруг снова улыбнулась:
– Помнишь, дядя, как мы вернулись с тобой в прошлом году с представления "Китежа"? Помнишь, какой был восторг? Как мы полночи подбирали на рояле запомнившиеся нам отрывки, пока бабушка не поднялась с постели и не разогнала нас по углам. Ты был тогда безработный и на ужин была только вобла с пшенной кашей, а комнаты не топлены, потому что нет дров... Но мы так были счастливы, что не замечали этих невзгод! Какая дивная была тогда весна!
– Помню, – отозвался он и, улыбнувшись, стал смотреть в окно.
– Весна! – проговорил он и умолк, вновь погруженный в невеселые думы. – Вчера Нина... Нина Александровна пела мне романс, которого я прежде не слышал: "Дух Лауры" Листа, слова Петрарки. Боже мой, как это прекрасно! Какая редкая женщина – Нина Александровна! В нетопленной комнате, полуголодная, всегда без денег, затравленная семейными несчастиями – и всегда увлеченная искусством.
– Она много страдала?
– Она пережила много горя, Ася. Замуж она вышла тотчас по окончании Смольного, совсем юной, а тут – гражданская война; муж ее – кавалергард князь Дашков – убит в Белой армии, в Крыму; отец – у себя в имении отрядом латышских стрелков, который грабил округу. Тогда же она потеряла и ребенка. Как видишь, одно несчастье за другим, а теперь постоянные неприятно-сти за титул. Она с ее голосом могла бы быть на первых ролях в Мариинском или Большом, а вынуждена петь на окраинах, по рабочим клубам. Хорошо еще, что ее в Капелле держат. Капел-ла и филармония – последние прибежища гонимой нашей аристократии – барон Остенсакен, Половцева, Римские-Корсаковы, брат и сестра, многие... Надолго ли?.. В следующий раз, когда ты увидишь Нину Александровну, постарайся быть с ней поласковей; она очень нуждается – она так одинока! Ты сумеешь.
– Дядя Сережа...
– Что, милая?
Сидя около него на полу, она положила щеку ему на руку, доверчиво глядя ему в глаза, и он видел, как ее щеки становились все розовее и розовее.
– Она, значит, твоя невеста? Да?
Он поднял за подбородок ее просиявшее личико.
– Так ты этого хочешь?
– Конечно, хочу! Я бы так ее берегла, я бы так старалась, что бы она была счастлива! Я научусь аккомпанировать ей и без конца буду слушать, как она поет. Ты уже сделал предложение?
Сергей Петрович замешкался с ответом, и тут в дверь сильно четыре раза подряд стукнули. Звонок с недавних пор не работал.
– Господи! Прямо-таки стук судьбы в Пятой симфонии. Кто же это так поздно? – всполошилась Ася.
Она побежала в переднюю, досадуя, что непрошенный гость перебил разговор. На пороге вырос дворник.
– Повестка вашему дяде. Распишитесь.
Она расписалась и закрыла дверь, вернулась в кабинет.
– Повестка тебе, дядя Сережа.
Он нахмурился, быстро вскрыл повестку, пробежал глазами и остался стоять неподвижно.
– Что ты, дядя Сережа? – спросила она, увидев изменившееся выражение его лица.
Он не отвечал.
– Что-нибудь случилось? Неприятность какая-нибудь?
– Предписание немедленно выехать в Красноярский край. Завтра в два часа я должен быть на вокзале. Ссылка! Только умоляю, без слез!
В семь часов утра вся семья была уже на ногах. Сергею Петровичу предстояла тысяча необходимых дел – увольнение со службы с "обходным листом", сдача продуктовых карточек и тому подобные формальности, которые неизбежно сваливаются на голову советского гражданина в подобном положении, хотя срок ему в лучшем случае дается три дня, а иногда лишь несколько часов. Наталья Павловна с удивительным присутствием духа распоряжалась и складывала вещи сына. Мадам, просидевшая всю ночь над починкой шерстяного свитера, взяла на себя самое ответственное поручение – раздобыть денег – и с этой целью, захватив с собой два серебряных подстаканника и старое бальное платье Натальи Павловны, отправилась на Кузнечный рынок, обещая выручить не менее двухсот рублей и надавать по морде всякому, кто вздумает ее надувать. Асю Наталья Павловна послала прежде всего к Нелидовым, без которых в доме у Бологовских нельзя было представить себе ни одного важного события. Близость эта между Натальей Павловной и Зинаидой Глебовной образовалась за последние несколько лет, после того, как обе понесли столько потерь.
Отправляясь к Нелидовым, Ася после недолгого колебания спросила Сергея Петровича, с которым вместе выходила из подъезда:
– Дядя Сережа, у тебя столько дел... Пошли меня к Нине Александровне, я сообщу ей, чтобы она пришла проститься.
– Бесполезно, Асенька, она вчера уехала в Кронштадт, там подвернулся шефский концерт. Она вернется только завтра. Я передал бабушке для неё письмо.
Ася остановилась.
– Вы даже не проститесь?! Господи, что же будет с ней?
Ася почти не спала эту ночь и теперь от бессонницы и от нервного возбуждения чувствова-ла, что вся дрожит, когда стучала в черную дверь квартиры, где жили Нелидовы. Парадный вход, как и в большинстве квартир в то время, был закрыт по непонятным соображениям "управдомов", этой хозяйственно-шпионской единицы – самого мелкого представителя власти на местах. Было только 8 утра и на лестнице темно, входная дверь приоткрыта и из кухни слы-шался визгливый женский голос. Когда Ася постучала, никто не открыл, а крик продолжался:
– Своими глазами я свет у тебя из-под двери видела! Ты всю ночь электричество жгла – цветы свои крутила! Умеешь жечь, умей и платить, вошь старорежимная!
– Я не отказываюсь платить, Прасковья Васильевна! Я заплачу, но неужели же в три раза больше других? Поймите, что мне это очень трудно, лепетал в ответ голос Зинаиды Глебовны.
– Плати, говорю! А коли не заплатишь, сейчас сообщу фининспектору. Другие бы давно донесли, это уж мы с мужем такие люди, что терпим. Так умей за то уважать людей и не спорь, а дочку изволь приструнить – больно уж зазнается перед нами твоя бездельница!
Ася решилась, наконец, войти сама. Зинаида Глебовна, миниатюрная, с усталым, худым лицом, еще сохранившим следы былой красоты, и со свойственным ей теперь постоянным испугом в глазах, стояла около керосинки с чайником, а возле неё огромная туша разгневанной бабы занимала, казалось, половину тесной кухоньки
– Ася, деточка! Иди сюда, дорогая! – воскликнула Зинаида Глебовна, увидев племянницу, но баба явно не наоралась вволю:
– Наследила-то, наследила по всей кухне! Вытирать за твоими гостями кто будет? Я, что ли?
Только в маленькой, почти пустой комнате, где ютилась теперь семья бывшего камергера, Ася в первый раз расплакалась, бросившись на шею тете Зине и рассказывая о случившемся.
Зинаида Глебовна, как и Наталья Павловна, уже знала долгим мучительным опытом, что отчаяние ничему не поможет и что надо полностью сохранить ясность мысли, чтобы успеть сделать тысячу совершенно необходимых мелочей. И после первых нескольких минут овладела собой, угостила Асю булкой, стала подбирать для Сергея Петровича теплые вещи. У нее сохранился офицерский башлык и шерстяные носки. Зинаида Глебовна извлекла их из кованного железом сундука. Сундук этот с расписной крышкой, на которой были изображены цветы и райские птицы, служил семье Нелидовых еще со времени Иоанна Грозного, а теперь одновременно играл роль кровати – на него стелили тюфяк для Лели.
Через час Зинаида Глебовна, Ася и Леля вышли из дому. Зинаида Глебовна помчалась к Наталье Павловне, а девочки побежали сначала в комиссионный магазин с квитанциями от вещей, сданных на продажу. Магазины эти в то время были завалены самой изысканной утварью, и вещи ждали продажи иногда месяцами.
Сергей Петрович вернулся позже всех, только за два часа до того, как надо было выезжать на вокзал.
– Как ты поздно, Сережа! Мы измучились, ожидая тебя! – воскликнула Наталья Павловна.
– Что же делать, – ответил он, – срок – несколько часов, а нужно переделать тысячу формальностей.
– Садись ужинать, – сказала Наталья Павловна, – неизвестно, когда ты будешь есть!
Он стал отказываться, она настаивала. Садясь, он поймал и поцеловал руку матери; она прижала на минуту к груди его голову. Нелидова и француженка вытерли невольные слезы. "Она уже стара. Увидит ли она его когда-нибудь!" – подумала каждая.
– Продавайте хрусталь, фарфор, бронзу – всё, что найдете нужным, только книги и ноты сохраните по возможности, – говорил он, глотая наскоро завтрак. – Мои романсы... Отдайте Нине Александровне – она их любит. Ася, ни в коем случае не бросай занятия музыкой. Скоро ты сможешь давать уроки и аккомпанировать. Только музыка поставит тебя на ноги. Если я получу работу, тотчас вышлю вам денежный перевод. Только я очень сомневаюсь, что для скрипки там найдется работа, а если они пошлют меня чинить дороги и разгребать снег, то это – конечно, гроши.
– Пожалуйста. Сергей, ничего не высылай! Ведь мы здесь всегда сможем что-нибудь продать. Напиши. Если не будет заработка, мы тотчас вышлем и посылку и деньги. – сказала Наталья Павловна.
– Нет! Этого не будет – на хлеб себе я всегда заработаю, – сказал он, а про себя подумал: "Как знать, там могут запретить мне работать. С некоторым они так делали".
Семейные разговоры прервало появление старой графини Коковцевой. Она жила в том же доме, этажом ниже, и приходила иногда к Наталье Павловне поиграть в вист. Теперь она приплелась, опираясь на палку, поддерживаемая старой горничной, вся в черном, со старинной наколкой на седых буклях. Все поднялись, Сергей Петрович поцеловал ей руку.
– Это. Это Бог знает что! Это такое безобразие! Я напишу в Париж брату! – грассируя, говорила она, точно желая кого-то припугнуть этими словами. Через пять минут она удалилась, чтобы не стеснять своим присутствием в момент расставания. Тотчас вслед за ней в дверь постучала соседка, вселенная недавно по ордеру.
– Там пришел управдом – осведомляется, уехали ли вы?
И тут же на пороге выросла фигура непрошеного гостя.
– Что вам здесь угодно, товарищ! – спросил Сергей Петрович и вложил столько иронии в последнее слово, что человек, вошедший в комнату с фуражкой на затылке, учуял нелестное для себя в этом обращении.
– Я пришел проверить исполнение приказа. Я – при исполнении служебных обязанностей, так что вы, гражданин, не очень-то... – пробурчал он.
– Я должен уехать в два часа, а сейчас двенадцать с минутами. Я нахожусь в своем доме на законном основании, а вас попрошу немедленно отсюда убраться. Вы здесь лишний, могу вас уверить!
– Serge, au nom de Dieu!* – воскликнула Нелидова, хватая его за руку.
* Сергей, ради Бога! (франц.)
– Что вас страшит, Зинаида Глебовна? Это только управдом, а не комиссар чрезвычайки Этот не имеет власти отправлять на тот свет.
Управдом потоптался на месте и вышел.
– Они изведут всех лучших людей России! И так уже мало осталось! воскликнула Нелидова.
– Вы несправедливы, Зинаида Глебовна! Меня за мое происхождение следовало бы заморить в одиночке, а меня только высылают. Оцените великодушие соввласти!
Он взглянул на часы. Наталья Павловна стояла около дверей кабинета.
– Поди сюда, – позвала она сына и отступила в глубь комнаты. Там она прошептала ему что-то и перекрестила.
Решено было, что поедут провожать только девочки. Нелидова и француженка начали наперерыв объяснять Сергею Петровичу, что положено из теплых вещей и что из провизии следует есть в первую очередь. Они крестили его, он перецеловал им руки и уже двинулся идти, как вдруг послышалось слабое повизгивание – умирающая борзая выползла из-под рояля и делала отчаянные усилия, чтобы, добраться до уезжающего хозяина. Все с изумлением переглянулись: неужели она поняла? Она доползла, положила морду на передние лапы и подняла на него кроткие, печальные глаза. Сергей Петрович наклонился к собаке.
– Ну, прощай, бедняга! С тобою, видно, нам уже не увидеться! Да, Диана, плохие пришли времена! – и он почесал ей за ушами. – А где Всеволод Петрович?
Собака взвизгнула и оглянулась. Сергей Петрович повернулся к матери:
– Помнишь, мама, как в Березовке мы с Всеволодом возвращались, бывало, с охоты с полными ягдташами и всегда сохраняли в величайшей тайне, кем сколько убито птиц? Дело-то все в том, что убивал один Всеволод; я вечно палил мимо, а вот она, эта самая Диана, одна была в курсе событий и презирала меня тогда до такой степени, что отказывалась со мной ходить. Однако пора. Иначе опоздаю.
На лестнице он обернулся еще раз: мать стояла на пороге, за нею. Нелидова и францужен-ка. Все смотрели ему вслед. Наталья Павловна и теперь не плакала, но выражение глубокой скорби лежало на красивом старческом лице и тонкая рука крестила сына. Сколько раз этим жестом она провожала его сначала на фронт в Галицию, потом в Белую армию и, наконец, в ссылку. Он был единственным из ее детей, оставшимся при ней, – старший любимый сын расстрелян, дочь с семьей пропала во время оккупации Крыма. Была минута, ему захотелось подбежать к ней и, как в детстве, припасть к ее груди головой... Он сделал прощальный жест рукой и надев шляпу пошел вниз, шагая через ступеньку. Девочки шли сзади и вдвоем тащили за ремни тяжелый рюкзак который ни за что не хотели надеть ему на плечи.
Глава шестая
С тех пор как Елочка помнила себя, бабушка ее круглый год жила в небольшом розовом поместье куда на лето к ней слетались дочери. Все эти женщины – бабушка и сестры Елочкиной матери – курсистки-бестужевки – были несколько сухи и своеобразно аскетичны. Одевались строго: иначе, чем в английских костюмах. Елочка даже вообразить их себе не могла Все ультра-модное вызывало колкие насмешки. "За модой можно следовать только издалека", – провозглашала бабушка. В деревне считали хорошим тоном ходить без зонтиков и без перчаток, балы и приемы считали ненужной потерей времени. Гостеприимство было не в моде: проводив соседей говорили друг другу "Надоели своей болтовней". Не было обидней клички, чем "светская пустышка".
Ни музыкой, ни балетом в этом доме не увлекался никто. Литература, художественные выставки, драматические спектакли – другое дело. Вкус к ним был весьма развит и утончен, а в деревенском доме была богатая библиотека с большим количеством иностранных книг.
Церковных праздников и постов в этой семье не соблюдали и, шутя, говорили друг другу: "Мы потрясаем основы", однако, венчались и отпевали усопших неизменно в церкви. Священ-ников и военных не любили, и погоны Елочкиного дяди – хирурга – вызывали все ту же брезгливую гримаску. Елочкин отец, безвременно погибший талантливый земский врач, был в этой семье особенно уважаем.
К придворному миру и аристократии относились несколько иронически; Елочка хорошо помнила такие выражения, как "раздулся от сословной спеси" или "понес аристократическую чушь", но наряду с этим, сколько собственного превосходства вкладывалось в слово "провин-циалы", с которым другие неизбежно связывали нечто отсталое и затхлое. Как артистично французили за столом, не желая быть понятыми горничной!
По политическим убеждениям все были кадеты. Монархисты и большевики одинаково подвергались беспощадной критике. Войну 1914 года приветствовали дружным взрывом патриотизма. В это время, перед лицом опасности, сплотились воедино все партии страны, кроме, разумеется, одной. А в миниатюре и все члены семьи. Что касается Елочки, тогда двенадцатилетней девочки, то именно в это время она ощутила духовную связь с материнским гнездом наиболее остро.
В этой семье все были сдержанны. Общая крепкая спаянность установила молчаливое взаимопонимание, при котором разговоры о чувствах и всякая задушевность не поощрялись. Сюда уходила корнями и замкнутость Елочки. Видеть смолянкой единственную внучку и племянницу не вполне согласовывалось с либеральными принципами этой семьи. Много толковали о том, что маленькую Елочку следует перевести в гимназию, и лучше бы всего в Стоюнинскую, как наиболее передовую, но в Петербурге заботиться о девочке было уже некому, и, таким образом, институт оказался незаменимым, как только Елочка достигла школьного возраста Только каникулы она проводила в семье.
"Смольный принес мне новые веяния и многое во мне переделал, но та резкость в суждениях и манерах, которая нам органически свойственна, осталась. Моей суровости и гордости, а также отсутствию всякого кокетства я обязана вот этой семейной родовой специфике и ее передовым настроениям. Бабушка и тетки оставались ревностными хранительницами семейного духа, с которым покончить сумела только революция и в котором мне чудится нечто чеховское", – писала Елочка в дневнике.
Революция и в самом деле, не прибегая на сей раз к кровавым репрессиям, все-таки нанесла свой сокрушительный удар по этому дворянскому гнезду средней руки; поместье было отобрано, оторванная от родной почвы, очень скоро на городской квартире угасла бабушка. Одна из молодых теток Елочки попала в Финляндию, и известия о ней прекратились. Другая вышла замуж и преподавала теперь вместе с мужем в Екатеринбурге, который уже был Свердловском.
Таким образом, родных, кроме дяди-хирурга, у Елочки в Петербурге не осталось. Никто не дрожал над ее целомудрием, над ее здоровьем, над ее радостями. Она вынуждена была сама прокладывать себе дорогу, она служащая!
Погруженная в печальные думы о своей семье и своей судьбе, она выходила однажды из клиники, когда уже в вестибюле ее окликнула пожилая, неопрятно одетая женщина, лицо которой показалось Елочке знакомым. Женщина поспешила себя назвать – это была бывшая сестра милосердия Феодосийского госпиталя. Про ее мужа, доктора Злобина, рассказывали, что он выдавал чекистам офицеров, поименно называя каждого. Елочка хотела пройти мимо, но Злобина задержала ее руку.
– Вы работаете здесь, Елизавета Георгиевна?
– Да, на мужском хирургическом. Простите, я тороплюсь.
– Погодите, погодите, миленькая! Вот вы и разговаривать со мной не хотите. Грешно вам. Видите ведь, что я совсем больная.
Елочка приостановилась:
– Что с вами?
– Ох, не спрашивайте! Недавно из психиатрической выпущена. Признали, будто выздорове-ла, и бумажку дали, что работать могу, а кому такая работница нужна? Все отделаться стараются, мыкаюсь из учреждения в учреждение – никто не берет.
– Как никто не берет? Вот у нас ведь работаете?
– Ох, нет! Только временно. На постоянную не примут. Я уже все пороги обила – нужда заела.
– А муж ваш? Или его в живых нет?
– Муж меня бросил на что я ему теперь?
Елочка взяла ее за обе руки.
– Извините, я не знала. Выйдемте вместе, поговорим.
– Я помню, что вы добрая, жалостливая! Иначе я к вам и не обратилась бы. Уж очень много я от людей презренья вижу, – всхлипнула Злобина.
Елочка еще раз оглядела ее: поношенное пальто, из воротника торчит вата, растрепанные волосы выбиваются из-под косынки, глаза припухшие, красные, перчаток нет. Даже странно, что медсестра может иметь такой неопрятный вид! А выражение глаз испуганное и растерянное – немудрено, что не принимают!
– Давно вы одна? – спросила Елочка.
– Давно.., а с ним не легче было – корил меня... неприятности из-за меня были. Он партийный, главный врач больницы, а я богомольная очень – ему на вид ставили; в стенгазете меня нарисовали: в платочке и руки для молитвы сложены, а подписали: "Жена одного хирурга". Ему, конечно, неприятно.
– Ваш муж карьерист, это всем давно известно, – надменно произнесла Елочка.
– Я поняла, о чем вы... – проговорила Злобина, – Всего в двух словах, моя миленькая, не расскажешь... Загляните ко мне, мое золотко. Мне вот сюда, в этот дом. Зашли бы, чайку выпили, а то я все одна да одна!
Елочка заколебалась, тон этой женщины претил ей – Елочка была очень чувствительна к comme il faut*, а вместе с тем ей кое-что хотелось узнать...
* Хорошему тону (франц.)
Комната оказалась запущенная, неряшливая, почти пустая. Электрическая лампа, засиженная мухами, спускалась с потолка прямо на шнуре, стол оставался неубранным, на стенах Елочка разглядела следы клопов.
– Вот какое жилье-то у меня убогое! Пока сидела у Бехтерева, милые соседи все порастащили, а и было-то немного, – начала Злобина, и, только разливая чай, вернулась к вопросу, интересовавшему Елочку.
– Нелады с мужем, у меня именно с того времени пошли. Очень уж винить моего Мишу, конечно, нельзя – он по убеждениям всегда был красный и офицерство терпеть не мог... – продолжала та.
– Ну, знаете, – перебила Елочка, – такой поступок иначе как подлость нельзя и расценивать, каковы бы ни были политические симпатии человека. Если вы будете защищать своего супруга, я убегу! Я не буду сидеть у вас за столом. – И Елочка уже хотела встать.
– Правильно, миленькая, правильно! Я не защищаю. Я сама с того дня покой потеряла Вы помните, какой я была хохотушкой? С того дня я смеяться перестала.
– Почему? – спросила Елочка, уловив что-то странное в ее голосе.
– Не знаю, как и рассказать. Вы сочтете меня и в самом деле за полоумную.. Только это не сумасшествие, нет!
Она оглянулась и сказала шепотом:
– Они виделись мне иногда... Когда стемнеет, проходят бывало, по коридору мимо моей комнаты...
– Кто – они?
– То один, то другой... – те, расстрелянные!
Елочка с ужасом взглянула на нее. Господи! Да она в самом деле ненормальная! Очевидно, помешалась на этой почве.
– Знаю, что вы думаете. Так и врачи мне говорят: психоз, психуете. Да ведь психоз-то оттого и случился, что я вся извелась. Психоз только два года назад прикинулся.
– Анастасия Алексеевна, я никогда не поверю, чтобы мертвые ходили по коридорам – их души должны быть очень далеки. А кроме того... виноват ваш муж, а вы можете спать совершенно спокойно, уверяю вас.
– Вы это, миленькая, как медсестра мне говорите, я это отлично понимаю. Повадились они ко мне, это точно. Я и мужу рассказывала.
– Ну а он что?
– Ох, как сердится и кричит, и грозится, бывало, особенно как я с перепугу по церквам зачастила. Он меня и в больницу сплавил: кабы не больница, я бы и теперь работала, нужды не знала. Всё из-за него.
– В этом случае ваш муж прав был, Анастасия Алексеевна! Нельзя было вас оставлять без помощи.
– Нет, нет, голубушка моя! Вы мне этого не говорите! Я ему мешала! Он меня нарочно в больницу упрятал, чтобы скандалы кончились, да чтобы ему свободней было с другими женщинами водиться. Он и комнату хотел у меня отобрать. Хорошо, я комнату отсудила. В суде, небось, не помешал мой психоз. Началось еще с того вечера в Феодосии, в двадцатом году. Я пошла туда... в Карантин... Пошла к приятельнице и засиделась. А туда с наступлением вечера привезли расстреливать... и бросали тут же в колодцы... Вы помните, там же много колодцев было. Туда! Жители в дома запрятались и ставни позакрывали, а я сдуру в сад выскочила, да к забору. Вечер уже, и ветер гудит, и туда их бросают без молитвы, без отпевания... страшно! Доверху трупами колодцы набили и заколотили досками. Когда я потом домой бежала, я слышала, кто-то еще стонал. Я голову платком закрыла и опрометью...
– О, не говорите, не говорите! Слышать не могу!
– Так вот и я, подкатило мне что-то к горлу... Господи, думаю, и это все через моего мужа! Бегу и дрожу. Ну, а в ночь после того было у меня в госпитале дежурство...
– Как дежурство? Разве после прихода красных госпиталь еще функционировал?
– А как же! У красных свои раненые были и солдаты наши еще лежали.
– И вы остались работать? Это беспринципно, простите!
– Как сказать! И те и другие – люди, и тех и других жаль. К тому же и увольняться страшновато было – репрессий боялась. Осталась. А вы помните наш госпитальный коридор?
– Очень хорошо помню.
– Ну вот, я пошла ночью по этому коридору в буфетную за кипятком озябла очень, хотелось чайком согреться. Коридор длинный, темный, совсем пустой. После расправы в коридоре этом по щиколотку крови было, опилками засыпали. Иду это я и думаю, что пол все еще мокрый... И тут, в первый раз... С тех пор пошло: как только одна останусь, так и страх приползет, что опять увижу их. Особенно, когда, бывало, муж на ночное дежурство уйдет. Этак навязывается, лезет в голову – сейчас, вот сейчас! Сердце заколотится, в груди холодно станет, и опять промелькнет перед глазами, а то так встанет, и стоит.
Они помолчали.
– Вы тени видели или разбирали лица? – спросила Елочка.
– Тени чаще, а случалось – лица. Полковника с усами помните? Он все, бывало, говорил, что ему нельзя умирать – семья большая, дети. Вот он и сейчас как будто стоит...
– Где стоит?
– А вот там у печки, в углу... Не видите? Угол-то левый не такой, как правый, – весь сереет и движется,. А вот и фуражка николаевская проступила. Неужели не видите?
– Не вижу. Вот сейчас, чтобы доказать вам, что там пусто пройду и проведу рукой.
Елочка встала и храбро пошла к печке.
– Вот... – никого?
– Ну как так никого – рукой сквозь него прошли.
– У вас освещение нехорошо налажено. Это лампа раскачивается, тени колышатся, вот вам и мерещится.
Сестра милосердия улыбнулась на слова Елочки, как улыбаются на лепет младенца. Скрипнула половица, и Елочка вздрогнула. "Это начинает действовать на нервы", – подумала она. Она еще раз пристально взглянула на Анастасию Алексеевну: та сидела, устремив глаза на печной угол, губы ее слегка кривились, а все выражение лица было такое странное, болезненное, почти юродивое.
– А вот молодой не приходит. – сказала она.
– О ком вы говорите? – спросила Елочка.
– Молодой, говорю, не приходит. Помните, лежал у нас поручик, почти мальчик. У него было ранение в легкое и в висок с сотрясением мозга. Не помните?







