Текст книги "Побеждённые (Часть 1)"
Автор книги: Ирина Головкина (Римская-Корсакова)
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
– Я семь лет грузил – привык. Этим вы меня не запугаете.
– Показалось мало? Еще захотели?
Олег не отвечал.
– Ну так как же, Казаринов, в тюрьму или на волю?
– Агента гепеу вы из меня не сделаете! А запрятать в тюрьму, конечно, в вашей власти.
Следователь опять схватил револьвер и приставил его к виску Олега. Сохраняя бесстрастное выражение, Олег смотрел в окно.
– Вам, что ли, жизнь надоела?
– Да, пожалуй, что и так.
Следователь положил револьвер и подошел к столу.
– Вот вам пропуск, чтобы выйти из здания, а вот ваше удостоверение личности. Подпишите, что разговор наш останется в тайне. На днях я вас вызову еще раз. На досуге обдумайте мое предложение. А теперь вы пока свободны.
Когда Олег вышел, то удивился, что все еще был день и светило солнце. Странно было опять увидеть залитую солнцем улицу, воробьев и детей, радовавшихся жизни. Он остановился у подъезда и, охваченный внезапной усталостью, прислонился к стене, но тотчас мелькнула мысль, что лучше скорей уйти от этого здания. Он побежал за трамваем и вскочил на ходу, лишь бы убраться скорей от проклятого места.
Глядя, как в окнах трамвая сменяются улицы, он пытался вспомнить, кого напоминал ему этот следователь. Напоминал кого-то, знакомого с детства... И вдруг вспомнил... Когда восьмилетним мальчиком он поправлялся после скарлатины, мать читала ему вслух Киплинга. И он, и маленькая сестричка особенно любили "Рики-тики-тави", который охотился за Нагом – страшной коброй с зелеными глазами и гипнотизирующим взглядом. Наг этот казался Олегу необыкновенно отвратительным, особенно когда он обвил шеей кувшин и заснул. Образ этого Нага настолько прочно завладел тогда его воображением, что позднее стал олицетворением нечистого духа, с которым ассоциировалась мысль о загробных мучениях. Если жизнь его будет греховна, он будет отдан после смерти во власть этому Нагу, и тот обовьется вокруг его груди и станет медленно душить. Это не описано в дантовском "Аде", но мог ли Данте предвидеть следователей большевистских карательных органов!
Боже! Неужто еще полтысячелетия пройдет, и вновь Наг будет гипнотизировать кого-то холодным и злым взором? Следователь так и стоял перед глазами Дашкова, задавал и задавал свои вопросы, ерзая на стуле, будто примериваясь прыгнуть на свою жертву. Это ерзанье, по-видимому, распаляло Нага, помогало привести самого себя в ярость.
"Нет, больше я туда не пойду! Плохую услугу оказала мне Нина, выбросив мой револьвер. Он бы теперь пригодился! Но где же это я?" Он сошел с трамвая и огляделся – он оказался почему-то около греческой церкви. Куда идти? Что делать с собой? Он знал, что тоска пойдет за ним, куда бы он ни пошел. Эта тоска только стала расходиться, светлеть, а вот теперь опять сгустилась и сплошным мраком встала перед ним, словно стена, и почти физически давила грудь.
Тело матери, брошенное на кучу мусора, и воющая рядом собака...
Был уже седьмой час. В семь он должен быть у Елочки – у нее какое-то дело, придется идти. Он вспомнил, что небрит, и завернул в первую попавшуюся парикмахерскую, потом позвонил Нине из автомата. Усталость все усиливалась, он чувствовал, что еле идет. Со вчерашнего дня он ничего не ел, так как утром и у него, и у Нины кусок останавливался в горле.
"Войду ненадолго, извинюсь и уйду", – думал он, нажимая кнопку звонка.
Ему отворила женщина в платочке, две другие в этом же роде стояли здесь же, в кухне, куда он попал прямо с лестницы. Все три в упор уставились на него и продолжали пялиться, пока он кланялся выбежавшей навстречу Елочке и проходил следом за ней. Оживленный говор послышался тотчас за ними.
– У вас здесь, кажется, любопытная публика, – сказал Олег. – Может быть, я своим появлением скомпрометировал вас?
– Было бы перед кем! – с невыразимым презрением отчеканила Елочка. И пропустила его в дверь.
– Как у вас хорошо! – сказал он, озираясь. – А вот этот образ Нерукотворный Лик – наверное, еще византийского письма?
– Да, он старинный, – ответила Елочка. – Мы вывезли его из поместья. Там почти тотчас сгорел дом, и между крестьянами пошла молва: "Все потому, что Спас ушел". Садитесь, пожалуйста.
Едва они перекинулись несколькими словами, как в двери послышался стук. Это был политический акт, разработанный экстренным собранием кумушек в кухне. Они были уверены, что Елочка появится на пороге в накинутом наскоро халатике. Было очень заманчиво пристыдить гордячку. Елочка, однако, предчувствуя что-либо в этом роде, выросла на пороге в ту же минуту.
– В чем дело?
Женщина замялась:
– Одолжите стопочку маслица.
Елочка извинилась перед Олегом и вышла. На ней были мягкие туфельки возвращаясь, она подошла к своей двери неслышно и с порога увидела, что Олег припал лицом к бархатной спинке дивана. Это была секунда! Услышав стук двери, он мгновенно принял подобающее положение.
– Что с вами? – очень мягко спросила она, подходя. – У вас вид совершенно измученный. Что-нибудь случилось?
– Ничего, уверяю вас. Устал немного.
Но она пристально и тревожно всматривалась в него:
– Скажите, скажите мне правду! – И видя, что он колебался, прибавила: – Вас не вызывали ли в гепеу?
– Елизавета Георгиевна, – сказал он тогда, – вы не только умны, вы очень проницатель-ны. Да, я как раз оттуда, но вы не беспокойтесь, я не привел за собой никакого шпика – есть один безошибочный способ...
Она перебила:
– Ах, это неважно! Я вовсе не так пуглива. Мне можно сказать все, уверяю вас.
Он начал рассказывать, коротко, как всегда, когда говорил о себе. После нескольких фраз он все же распалился:
– Это возмутительно! Нигде ни при какой власти так не было! Для них не существует разницы между политическим и уголовником. Они третировали меня, как вора или убийцу. Щелкнуть револьвером у самого лица: "Молчи! Раздевайся! А ну, раздевайся!.."
– Ах, вот что! Раздеваться заставляли, – сказала она.
– Да, осматривали следы ранения, очевидно, в качестве особых примет. В этом пункте мне кое-что неясно: я ожидал, что тут-то меня и уличат, но сведения из госпиталя, по-видимому, перепутаны – меня отпустили.
Елочка молчала. Невеликодушно было бы рассказывать, что это она спутала следы. Она бы точно напрашивалась на благодарность.
– Подлецы! – продолжал взволнованно Олег и стал ходить по комнате. Они осмелились мне предложить стать их агентом и бегать к ним с доносами... Что за люди?! Люди ли это? Им кажется диким, что я не принял этого гнусного предложения! Я еще не арестован, а они уже приставляют револьвер к виску. Безнаказанно убить, задушить – им все нипочем! Ответ один: в интересах рабочего класса! Они еще во время гражданской войны показали свою жестокость! В Ростове они подожгли госпиталь с ранеными и оставили их погибать в огне. В Харькове пленным офицерам вырезали глаза и уши, прежде чем расстрелять. В Киеве... Киев они и вовсе затопили кровью. Когда мы его отбили, все городские сады оказались полны казненными, на площадях красовались десятки виселиц... В Липках, где в одном из особняков обосновалась чрезвычайка, были обнаружены горы трупов и все стены забрызганы мозгами и кровью. Это рассказывает вам очевидец! Тела свозили потом день и ночь в анатомический театр для массовых захоронений, сколько было девушек, дам! По всему городу шли непрестанные панихиды... А в Петербурге после взятия Зимнего? А в Ярославле? В Крыму цвет русской интеллигенции расстреливали по приговору чека китайцы, и Европа допустила это! Ну а теперь? Ведь теперь нет военных действий; нет сопротивления, никакой остроты момента и однако же эта недопустимая, неслыханная, небывалая жестокость продолжается. В ней есть что-то не русское, не наше. Русские жестокостью никогда не отличались. Наша толпа может рассвирепеть, и тогда она страшна, как и всякая толпа, но жестокость толпы – нечто стихийное, проходящее, а ведь здесь жестокость преднамеренная, входящая в систему. Эти сети лагерей, эти пытки в подпольях, где оборудована вся аппаратура вплоть до глушителей... Во всем этом что-то несвойственное нам, что-то чужое!
– Чье же? – спросила Елочка. Его волнение передалось ей, она вся дрожала.
– Не знаю. В цека очень большое количество евреев, вообще в партии. Сейчас они, несомненно, в чести, очевидно, как угнетаемое нацменьшинство. Директора крупных учреждений, политруки, лекторы по марксизму – евреи в огромном большинстве... Но они не жестоки! Я их терпеть не могу – они способны высосать из человека все соки, как пиявки, но они не жестоки, даже отзывчивы, когда можно, когда неопасно. Нет, эта жестокость какая-то нечеловеческая, это гнусный сплав нашего отечественного пугачевского хамства, еврейского самого злостного вампиризма и чего-то сатанинского, что не от людей. России больше нет! Даже имя ее не произносится! Недавно на службе я сказал нечаянно: "У нас в России...", и мой начальничек-еврей меня поправил: "У нас в Союзе..." России больше нет! А с моим поколением безвозвратно погибнет и белогвардейская идея о ее возрождении, идея, ради которой полегло столько жертв!..
Eлочка следила, как он взволнованно мерил шагами комнату, словно тигр, запертый в клетку.
– Я тоже... Я тоже приходила к мысли, что за всем этим стоят оккультные силы, что этот сплав – продукт темноты! – дрожащим шепотом решилась она высказать заветную мысль.
– Может быть, – ответил он.
Елочке показалось, что он недостаточно оценивает эту мысль, но усталый звук его голоса коснулся ее сердца. Она встала выключить электрический чайник, который уже в течение нескольких минут шипел и плевался, и сказала опять с тою же мягкостью, которая звучала в ее голосе только в обращении к Олегу:
– Вы прямо "оттуда" и устали. Вам надо поддержать силы. Я вам налью стакан крепкого чаю... Пожалуйста, не отказывайтесь. – И стала накрывать на стол.
Через несколько минут Олег сказал, мешая ложкой чай:
– Теперь я в приятном ожидании: следователь сказал, что пришлет на днях новое приглашение. Жить, предвкушая новый допрос... Благодарю покорно! Впрочем, я туда больше не пойду!
– Как не пойдете? Если получите повестку, придется идти. Иначе ответите за уклонение. Олег Андреевич, не теряйте благоразумия.
Он молчал, как будто что-то обдумывая.
– Ну, да об этом рано говорить, поскольку приглашения еще нет, сказал он через несколько минут.
Она коснулась его руки:
– Да вы о чем думаете? Вы должны беречь себя, для России беречь. Быть может, придет минута, когда будут нужны как раз такие люди – с военным опытом, с именем, с несокрушимой энергией и преданности делу!
Он взглянул на нее загоревшимся взглядом.
– О, если б такая минута пришла! Россия, Родина! Если б я знал, что доживу до ее освобождения, что еще могу быть полезен! Кажется, только в этой мысли я могу почерпнуть желание жить. Бог свидетель – я совсем не думаю о своих выгодах, о том, чтобы вернуть потерянное достояние или привилегии, или титул. Пожалуй, я даже не хотел бы реставрировать монархический строй. Я был связан с ним семейными традициями и привязанностями, но этих людей уже нет, а действительность показала, что эта форма правления уже отжила. Или пока неуместна. Я думаю теперь только о России.
Нужен строй, при котором наш великий народ действительно получил бы возможность выправиться и расцвести и развить свои лучшие свойства. Погибнуть в боях, которые сметут с лица земли это подлое цека – на три четверти нерусское, – вот все, чего я хочу для себя, в этом все мое честолюбие! Вы знаете, там, в лагерях, мне мерещилось иногда всенародное ополчение, подобное Куликовской битве или Смутному времени, – могучая, светлая устремленность всего народа, решающая великая битва, хоругви, знамена, звуки "Спаси, Господи, люди твоя" и колокольный звон! Но прежде чем это осуществится, я, наверное, погибну на дне их подвалов. Все глухо, все оцепенело – ничего, что могло бы предвещать желанный бой!
Елочка слушала как зачарованная, не смея пошевелиться, каждая жилка в ней дрожала. О, да! Он способен на подвиг! В нем еще не сломлен дух его великих предков. Он такой, каким она хотела его видеть, – "мой Пожарский!"
Кто-то постучал в дверь. Елочка с досадой пошла отворять и едва не ахнула: перед ней стояла Анастасия Алексеевна, а за ней, подталкивая друг друга локтями, три кумушки.
В одну минуту Елочка учла всю сложность положения: она отлично поняла, до какой степени она себя скомпрометирует, если не разрешит войти Анастасии Алексеевне, но поняла и то, что нельзя допустить ни в каком случае, чтобы она увидела и узнала Олега. Она пошла ва-банк – встала перед дверьми, заслонила их собой и сказала:
– Анастасия Алексеевна, милая, извините меня, я не могу вас принять сейчас.
Но когда, проводив сконфуженную и извинявшуюся гостью, она закрыла входную дверь и повернулась, то оказалась лицом к лицу со всем женским составом квартиры: все, хихикая, оглядывали ее – туалет Елочки был в загадочном порядке, вплоть до белого воротничка и черного бантика у горла, однако в комнату она не пустила... "Из постели выскочила..." – долетели до ее ушей гаденьким шепотом сказанные слова.
Она быстро обернулась и смерила взглядом говорившую.
Подымаясь, чтобы уходить, Олег спросил:
– У вас какое-то дело ко мне? Рад быть полезен.
– О нет! Пустяки: мне предложили урок французского, а я к этому не привычна. Не хотите ли вы взять?
Он поблагодарил, записал телефон, и у него не мелькнуло догадки, что она отдала ему заработок, которому очень обрадовалась сначала, мечтая тратить его на книги.
Сколько теплых слов хотелось ей сказать Олегу, когда она прощалась с ним! Как хотелось ей крепко сжать его руку! Но она ничего не посмела, лишь отрывисто шепнула:
– Держитесь! Думайте о грядущей битве! Все остальные мысли – слабость!
Вечером она глубоко задумалась около уже приготовленной на ночь постели. История не идет назад! Совершенно очевидно, что простая реставрация монархии явилась бы нелепостью, как реставрация Бурбонов во Франции. И все-таки что-то противится глубоко в душе, когда слышишь: "Монархические формы правления явно отжили".
Святая! Любимая! Вечная! Какая нужна Тебе форма правления, какая? Либералы? Да им бы только чтоб все было как в Европе. Навпускают иноземцев, и те, как шакалы, бросятся расхватывать лакомые кусочки, они вернут Тебя к пределам времени Иоанна Грозного, наделают десятки русских республичек величиной со Швейцарию, чтобы удобнее было грабить. Исцели Свои раны силами Своего же народа, Сама, изнутри. И да не вступит никто, никто на Твою землю. Омой, очисти Себя Сама и роди нового Государя, Хозяина, любящего Тебя Господина!
Стоя на коленях перед иконою, Елочка шептала сквозь поток горячих слез эти сладостные слова, и Россия внимала ее мольбам, скорбно глядя на Свою дочь глазами Нерукотворного Спаса.
Глава двадцать шестая
ДНЕВНИК АСИ
20 апреля. Сегодня с утра так же серо и скучно, та же тоска, а вопросы бабушки и мадам: "Что с тобой? Здорова ли?" – невозможно раздражают. Я знаю, что все это делается из очень большой любви ко мне, но уж лучше оставили бы меня в покое. Вчера мы должны были идти в музей, но Олег Андреевич вдруг позвонил по телефону и сказал, что очень занят. Может быть, я перестала ему нравиться? Вчера весь день неподвижно высидела на диване, не спуская глаз с телефона; сегодня предавалась этому же занятию и опять напрасно. Сейчас пора идти спать; я знаю, что опять буду плакать ночью.
22 апреля. Со мной делаются страшные вещи: я просыпаюсь иногда с ощущением света. На каждой вещи в моей комнате словно бы лежит отблеск, во всем особенная прозрачность и легкость. Чувство это, раз начавшись, обычно сопутствует мне в течение всего дня, если что-либо особенно неприятное не спугнет его. Откуда оно приходит – не знаю, почему и как надолго исчезает тоже не знаю. Сегодня утром я проснулась с ним; оно было так явственно, что мне не хотелось двигаться и разговаривать. Я лежала, боясь пошевелиться, отдаваясь этой странной блаженной легкости. Потом, конечно, пришлось встать, умыться, одеться, пить чай – чувство ослабело, но не ушло. И вот, вся в его власти, я вдруг ясно вспомнила, как Олег Андреевич, стоя на лестнице, смотрел на меня, когда я убегала после поцелуя. Он, слегка закинув голову, провожал меня взглядом, и из глаз его шли на меня светлые, длинные лучи, которые ласкали и золотили. Я так и вижу эти лучистые глаза в них совсем не осталось печали, в лице не осталось обычных скорбных теней. Если бы он разочаровался во мне, не мог бы он так смотреть! Мне это сделалось совершенно ясно. Как могла я забыть его лицо и дать такое толкование случившемуся? Сто раз я приводила его себе на память, а после телефонного звонка от досады и обиды попала в круг самых банальных, мелко-самолюбивых мыслей – не хочу даже вспоминать их. Минута поцелуя была прекрасна, и если он не идет, есть причины, но другие – не разочарование... Что-то идущее извне и временное, но вот что?
23 апреля. От Олега Андреевича по-прежнему нет вестей. Я мучительно остро чувствую, что кроме него мне сейчас ни до кого и ни до чего нет дела. Сегодня заговорил о своей любви Шура и грянул мне предложение! Он пришел в музыкальную школу, чтобы проводить меня домой, на что уже давно имеет разрешение бабушки. Погода испортилась, шел мокрый снег, под этим снегом он бежал за мной, стараясь занять разговорами, а я все ускоряла шаг, погруженная в свои собственные думы. Только в подъезде мы остановились, отряхиваясь. Он снял с меня бывшего соболя, а потом, накидывая мне его опять на шею, вдруг сказал: "Ася, я люблю вас! Вы это уже давно знаете. Будьте моей женой, и счастливее вас не будет никого в целом мире". Я ответила ему так: "Вы такой добрый, умный и милый, Шура, что заслуживаете большой любви, а ведь у меня ее нет – я не смогу дать вам счастье. Не обижайтесь на меня". Он поцеловал мне руку – это было первый раз в моей жизни!
24 апреля. Вчера в 9 часов вечера раздался звонок. Я вообразила, что это Олег Андреевич, и меня охватило сумасшедшее волнение – сразу бросилась к иконе. Но пришла всего только старая графиня Каковцева. Право, она отлично могла бы остаться у себя дома – никто по ней не соскучился.
25 апреля. Еще один день без весточки! Что же разъединяет, что?
Эти Хрычко мало любят своих детей: на закуску и водку у них всегда есть деньги, а дети голодают. Младший мальчик Павлетка, такой худенький и бледный. Ему только пять лет, а мать постоянно оставляет его одного. Она уходит то в гости, то в баню на целые часы, а ребенок тоскует. Мне слышно, как он скулит, не плачет, а именно скулит – жалобно; как больной щеночек. Я сегодня не выдержала и вошла в их комнату: "Что с тобой? Болит что-нибудь?" Он ответил: "Мамка ушла и сказала, что Едька принесет мне булку, а Едька не приходит, потому что он не в булочную пошел, а в кино". Едька – это его брат Эдуард. Я принесла ребенку французскую булку, а бабушка на меня рассердилась, она сказала: "Мне не жаль булки, но ты должна понять, что следует держаться как можно дальше от этих людей. Это не наш круг. Мальчишка расскажет, что ты входила в комнату, и еще неизвестно, как это будет перетолкова-но. Твои самые лучшие чувства могут быть оплеваны этими людьми". Может быть, это и так, но зачем иметь "самые лучшие чувства", если не давать им ход? Этот мальчик такой заброшенный и бледный до синевы неужели мы должны приучить себя смотреть на это равнодушно?
26 апреля. Страстной понедельник. Неужели все кончено?
27 апреля. Страстной вторник. Дома уже начинаются приготовления к Пасхе. Утром мыли окна и выколачивали ковры. Творог уже куплен и лежит в кухне под толстыми книгами. Когда я была маленькой, я всегда бегала смотреть, сколько накапало из него воды, когда он так же отжимался под лоханью, и звуки капель напоминают мне детство. Была у вечерни. "Чертог твой" и "Се жених" такие красивые и такие грустные! Вернувшись, я забралась в кресло в бабушкиной спальне и долго смотрела на огонек в голубой лампадке перед старинной божницей, не переставая думать об измученном одиноком человеке. Я чувствую, что его душа ищет, зовет мою. Я знаю, что я нужна ему. Его судьба была трагична, а я была счастлива почти каждый день моей жизни! Желание утешить его и отогреть истомило меня. Неужели он не придет уже никогда? И никогда больше не засветятся, не засияют эти глаза? Я не хочу, чтобы так было! Я не хочу! Не буду больше писать. Проведу черту и кончу. Все!
В страстную среду вечером Нина сидела с Натальей Павловной в ее уютной спальне. Дрожащий огонек лампадки освещал полные слез глаза и растрепавшиеся волосы Нины.
– Ну, успокойтесь, успокойтесь, Ниночка! Сколько бы вы ни плакали, слезами не поможешь. – Наталья Павловна говорила со своим обычным самообладанием. – Поезжайте вначале на время, а там видно будет. Как только устроится продажа рояля, я всю эту сумму тотчас отдам вам на поездку к Сергею. Он все эти годы заботился только о нас, и я дала себе слово устроить вашу встречу. Возьмите очередной отпуск и дополнительно отпуск за свой счет и поезжайте на месяц или полтора. А Мику я возьму на это время к себе. Только не ждите церковного венчания, Ниночка: это новостройка, и церкви там, конечно, нет, зарегистрируйтесь и поселяйтесь вместе, иначе ваш брак отложится на очень неопределенное время. Если позднее будет возможность – повенчаетесь. Мы поставлены в такие условия, что волей-неволей приходится изменять самым заветным традициям.
Нина поцеловала руку Натальи Павловны с тем покорным видом послушной девочки, который она принимала в этом доме.
– Надо мной ведь еще дамоклов меч, – сказала она, – если в ОГПУ дознаются, кто Олег, они дадут мне пять лет лагеря, а его... Его прямым сообщением на тот свет.
– Мне кажется , что со стороны Олега Андреевича было несколько неосторожно поселиться у вас и открыто встречаться с вами, – задумчиво сказала Наталья Павловна. – Этим он навел ОГПУ на след...
– Может быть, но видите ли, он уже с двадцать второго года Казаринов, и до сих пор все в этом отношения обстояло благополучно. Я не могу винить его, что он разыскал меня, – мой Дмитрий, умирая, ему говорил: "Нина... ребенок... Нина" – как будто нас ему поручал. Когда же Олег узнал, что ребенок мой скончался, а я невеста Сергея, он хотел уйти, но куда? Наталья Павловна, куда? Такие тиски, такие препятствия со всех сторон!
Тихие шаги послышались за ее креслом.
– Ася, ты, деточка? Ты уже вернулась?
– Да, бабушка. В церкви народу было так много, что тете Зине дурно сделалось. На улицах какие-то люди останавливают богомольцев, и тетя Зина говорит, что завтра нельзя будет нести огонек от двенадцати евангелий. Минуту помолчав, она тихо спросила: – Вы про Олега Андреевича говорили?
– Да. – И Нина бросила на девушку внимательный взгляд.
– Скажите, что он вам рассказывал про лагерь? Его там очень... очень мучали? – и голосок Аси дрогнул.
– Он неохотно рассказывает, но кое-что все-таки говорил. Знаю, что грузил дрова, стоя по пояс в воде по десять часов, конечно, всегда впроголодь... Там, кроме того, чрезвычайно жестокая система наказаний деревянные срубы без окон и дверей, куда запирают на ночь провинившихся без верхней одежды в самые лютые морозы. Да, да! Поверить трудно, но это так! Он сам это испытал два раза. Запирают, да еще приговаривают: "Вам не нравится власть советская, так вот отведайте власти соловецкой!"
– В чем же провинился Олег Андреевич? – спросила Наталья Павловна.
– Один раз, когда они шли строем на работу, старый мужчина, шедший перед Олегом, выронил какую-то бумажку. Олег поспешил поднять и вручить ему. Разом подняли свист и тревогу – конвойные вообразили, что они обменялись секретными сведениями, и затевается побег. Всех тотчас окружили и обыскали, и хотя ничего не нашли, засадили на всю ночь Олега и старика.
– Ужасно, – сказала Наталья Павловна.
Ася молчала.
– Другой раз при нем поволокли в карцер женщину, – продолжала Нина, тоже политическую. Только она была бывшая революционерка, еврейка. Она кричала: "Мы не за это боролись! Вы – узурпаторы революции! Вы жестокостью давно превзошли царских жандармов!" Тогда они, чтобы заставить ее замолчать, навалились на нее, зажимая ей рот. Тут несколько мужчин из заключенных, в том числе Олег, бросились на ее защиту. Получилась потасовка. За это им прибавили по полтора года каждому.
– А еврейка? – обрывающимся голосом спросила Ася.
– С тех пор как в воду канула. Расстреляли, наверное.
Несколько минут все молчали.
– Я этих лагерей как огня боюсь! – продолжала Нина с остановившимися глазами, полными ужаса. – Счастье, что Сергея миновал этот жребий.
– Когда же выпустили Олега Андреевича? – спросила Наталья Павловна.
– В прошлом году, в октябре. Месяц он проработал там же вольнонаемным, чтобы собрать хоть немного денег на дорогу, а потом в течение двух месяцев добирался сюда. Дорогой окончательно измучился – приходилось идти огромные расстояния пешком по тракту. Там, около Кеми, в ноябре уже зима, от деревни до деревни много верст, одежды теплой у него не было, а крестьяне не хотят пускать на ночлег – принимают всех прохожих за беглых лагерников и боятся отвечать за укрывательство. Видно, тоже напуганы. Один раз даже комический случай был: в одно село Олег вошел ночью, никто не хотел пускать в дом, гонят от ворот, даже камни бросают, как в собаку. Он показывает им бумагу, что освобожден, а они неграмотны, прочесть не могут, а верить не хотят. Он страшно прозяб и изголодался, говорит: думал, что упаду тут же на улице. С отчаяния стал разыскивать отделение милиции. Все село спит, ворота на запоре, сугробы... Вдруг его кто-то хвать за ворот – стой! Откуда взялся? Предъявляй документы! Милиционер! Олег обрадовался ему, как другу: вас-то, говорит, я и ищу! Ну, взяли его на ночь в часть, усадили у печурки и даже чаю горячего дали. Добрые милиционеры попались. В другой раз он на одном переходе волка встретил. Волк был, по-видимому, такой же голодный и полуживой, как сам Олег, – тащился сзади, а нападать не решался. Олег хромал – у него от негодных сапог нога была стерта, а волк тоже припадал на лапу – из капкана, что ли, вырвался. Олег рассказывал: "Я иду, да время от времени обернусь и посмотрю на приятного спутника, а он остановится и тоже уставится на меня – лязгнет зубами да слюну проглотит: дескать, рад бы съесть и уже съел бы, да маленько опасаюсь – силушек не хватает".
– Чем же это все кончилось? – спросила Наталья Павловна.
– Олег набрел, к счастью, на дубину, которая валялась на снегу. Он замахнулся ею и заулюлюкал по-охотничьи. Волк убежал, но представляете ли вы себе, в каком виде Олег вернулся сюда после таких удовольствий? А здоровье уже не то, что было: у него ведь в боку осколок. Участковый врач хотел положить его на операцию, да он не захотел.
– Почему же не захотел? – спросила Ася.
– Говорит, что зарабатывать нужно, говорит, что здоровье его никому не дорого... Мне иногда кажется, что он близок к тому, чтобы покончить с собой. Он однажды уже делал попытку застрелиться... К счастью, неудачно.
Ася перехватила ее руку:
– Стрелялся?
– Да. Это было примерно на Рождество. Револьвер дал осечку. Я выкрала после этого его револьвер и забросила в Неву.
– Но ведь он может еще раз... иным способом... может как-нибудь иначе!
– Этого боюсь и я. В офицерстве это и всегда было распространено, а при таких условиях...
– А почему он перестал бывать у нас? – и щеки Аси запылали.
– Он считает свое общество опасным и не хочет подводить друзей. На днях его вызывали в ОГПУ – по-видимому, заподозрили неподлинность его документов. Пока туча прошла стороной, но...
Часы на камине пробили десять.
– Ася, твоя ванна, наверно, уже готова, простись с Ниной Александровной и иди, – сказала Наталья Павловна. – Она не будет сегодня ужинать с нами, Ниночка, – она завтра причащается.
Ася подошла к Нине и обняла ее за шею, прощаясь.
– А сегодня... сейчас он ничего над собою не сделает? – прошептала она дрожащими губами.
Утром Ася стояла в церкви в ожидании причастия. Ее глаза смотрели вперед, на алтарь, за которым только что таинственно задернулась завеса. Она только что исповедалась, но ей казалось – мало.
"Господи, прости меня! Я знаю, я очень дурная! Я ленюсь помогать мадам и так часто оставляю ее одну возиться и в кухне, и в столовой. Я совсем бросила штопать чулки – все одна мадам. Я и к бабушке недостаточно внимательна – часто она грустит у себя в спальне, а я хоть и знаю, да не иду, если книга интересная или на рояле играть хочется. Иногда бывает, что я целый день даже не вспомню о дяде Сереже. Я раздражаюсь на Шуру Краснокутского, а он так любит меня, так всегда терпелив и бережен. Я слишком много смеюсь, а кругом так много несчастий. Я люблю наряды и постоянно мечтаю о новом платье или новых туфлях. Прости меня, Господи! Вот опять ектенья... Это за усопших! Спаси, Господи, души мамы моей Ольги с отроком Василием. Воина Всеволода, убиенного, и папиного денщика воина Григория – убиенного! Какой он был хороший и добрый! Никто лучше его не умел надуть мне мяч. И дедушку, и всех воинов, и ту бедную еврейку, которая так храбро кричала в лагере... Упокой их всех со святыми... И мою собачку умершую – мою бедную Диану, она была вся любовь! За животных тоже можно молиться, я уверена. Ведь говорит же Христос, что ни одна из птиц не забыта у Бога. Вот опять отодвигают завесу...Сейчас запоют "Херувимскую". Ах, если бы спели Девятую Бортнянского – это совсем небесная музыка, точно слышишь шорох ангельских крыльев, какие Врубель нарисовал царевне Лебеди. Ангелы должны быть в куполе – вон там, высоко, где солнечные лучи. Это туда подымается кадильный дым. Шорох ангельских крыльев... Я напишу когда-нибудь увертюру и назову ее так. Там будет слышаться вот этот шорох и неземные голоса. Если бы я сидела сейчас за роялем, я бы начала сочинять. Во мне уже забродило... Сколько света под веками, когда закроешь глаза, и кажется мне, Господи, что Ты меня слышишь, или кто-то из Твоих Святых... Господи, спаси Олега Андреевича! Светлые, чудные гении, помогите совсем исстрадавшемуся человеку! Не дайте ему погубить себя, остановите! Неужели никто не придет ему на помощь? Человек, который молится, сам должен быть готов сделать все. Ну, что ж, пусть берет всю мою жизнь, я не боюсь, совсем не боюсь "безнадежного пути". Только бы он не бросился в Неву или под трамвай. Надо на что-то решиться... Как мне поступить? Написать? Я напишу сегодня, сейчас напишу!"
Отпели "Отче наш" и "Ектенью", причастники стали подвигаться к амвону.
"Сейчас!" – говорила себе, дрожа от ожидания, Ася.
Она расстегнула ворот темного синего жакетика, перешитого из английского костюма Натальи Павловны, и вытащила наружу отложной воротничок белой блузки, поправила на шее медальон с портретом отца и сложила на груди руки крест-накрест.







