Текст книги "Побеждённые (Часть 1)"
Автор книги: Ирина Головкина (Римская-Корсакова)
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
29 марта. На меня каждую минуту наплывает мир моей любви. В нем тысяча глубин и тысяча пустяков. Меня сводит с ума горечь его интонации и изящество его жестов, и вместе с тем я знаю, что люблю его не за наружность, и если бы он был изуродован или искалечен, я любила бы его не меньше. Любовь моя, любовь моя – заветная, сокровенная... Годами лились ее слезы, а вот теперь хочется всю свою жизнь до самозаклинания отдать этой любви.
2 апреля. Я до сих пор как в сладком чаду: "Нравится мне всех больше Елизавета Георгиевна". Пусть это была игра, но ведь игра в "правду".
3 апреля. Эти девочки – Ася и Леля... Есть в них что-то слишком уж несовременное, наследие салонов! Никакой идейности, никакой интеллектуальной жизни, а только уверенность в собственной неотразимой прелести. Ася хлопает ресницами и смотрит исподлобья, и у нее это естественно – кривлянья в ней нет (бабушка живо вытравила бы кривлянье). Так же и Леля со своей капризной манерой вскидывать голову и надувать губки. Уверенность, что это мило, коренится где-то в их женском инстинкте. Но умный мужчина ценит в женщине прежде всего идейность и героизм, которыми всегда отличалась русская женщина...
4 апреля. Когда он провожал меня домой поле вечеринки, мы шли сначала все вместе и только понемногу расходились. Валентину Платоновичу, по-видимому, хотелось поговорить с моим Олегом. У них, наверно, много общих воспоминаний, но при мне они не начинали серьезного разговора, а только обменялись адресами. Фроловский – тоже настоящий тип прежнего военного, но в нем и следа нет того байронического оттенка, который так пленяет меня в Олеге. Расстались мы с Валентином Платоновичем уже недалеко от моего дома и с Олегом с глазу на глаз говорили недолго. Я спросила, видится ли он со своим денщиком. Он ответил: "Это одно из моих больных мест! Человек, который дважды спас мне жизнь, пострадал из-за меня. Я покинул госпиталь, едва лишь мог встать на ноги, чтобы не быть узнанным. Василий отыскал заброшенную рыбацкую хибарку, где укрывал меня, а сам работал лодочником на пристани и приносил мне хлеб и воблу. В первый и единственный раз, когда я, желая испробовать свои силы, вышел сам из хибарки и добрался кое-как до хлебного ларька, я увидел знакомого полковника, который в рваной рабочей куртке стоял около этого ларька, безнадежно ожидая, что кто-нибудь подаст ему хлеба. Вы поймите, что я не мог пройти мимо человека, который бывал в доме моего отца, а теперь оказался в еще худшем положении, чем я сам; я привел его в нашу хибарку. Встреча эта оказалась роковой – за ним, по-видимому, следили, так как в эту же ночь к нам нагрянула ЧК. Когда я вышел, наконец, из лагеря и поселился у Нины Александровны, я написал Василию на его родную деревню и подписался: "твой друг рядовой Казаринов". Он не мог забыть эту фамилию, а из лагеря должен был освободиться раньше меня – он получил три года, и тем не менее он не ответил мне, не ответил ни на это письмо, ни на повторное, а почему – не знаю!" Этот короткий разговор вывихнул мне всю душу, живо напомнив ужасы тех дней. Боже мой, что тогда было!
5 апреля. Большевики молчат о том, что сделали в Крыму, и, кажется, надеются, что это забудется, и Европа никогда не узнает их подлостей... Не выйдет! Найдутся люди, которые помнят и не прощают! Они напишут, расскажут, закричат когда-нибудь во всеуслышание о той чудовищной, сатанинской злобе, с которой расправлялись с побежденными. Желая выловить тех белогвардейцев, которые уцелели при первой кровавой расправе (немедленно после взятия города), советская власть объявила помилование всем, кто явится добровольно на перерегистра-цию офицерского состава белых. Ведь очень многие из офицеров перешли на нелегальное положение, скрываясь по чужим квартирам, сараям и расселинам в городе и окрестностях. Многие, подобно моему Олегу, обзавелись солдатскими документами, многих выручил химик Холодный, он в имении Прево под городом устроил мастерскую фальшивых паспортов. Любопытно, что однажды к нему нагрянули с обыском, но кто-то из его домашних успел набросить тряпку на чашку, где мокли паспорта, и чекисты не заинтересовались грязным бельем... Своими паспортами этот великодушный человек выручил множество лиц. И вот чекисты путем перерегистрации задумали выловить ускользнувших. Я никогда не забуду этот день! Из наших окон было видно здание, где должна была происходить перерегистрация. Мы с тетей стояли у окна и смотрели, как стекались туда раненые и больные измученные офицеры – кто в рабочей куртке, кто в старой шинели, многие еще перевязанные! Наш знакомый старый боевой генерал Никифораки прошел туда, хромая, в сопровождении двух сыновей-офицеров. Моя тетя сказала: "Ох, не кончится это добром!" И в самом деле, едва только переполнились залы и двор и лестницы, как вдруг закрылись ворота и подъезды, и хлынувшие откуда-то заранее припрятанные отряды ЧК оцепили здание (гостиницу около вокзала). Я помню, как рыдала моя подруга по Смольному, она проводила туда жениха, отца и брата, радуясь, что они дожили до прощения! Наше офицерство слишком доверчиво, оно привыкло иметь дело с царским правительством, которое было немудрым, близоруким, легкомысленным, но воспитанным в рыцарских традициях. Кто мстил побежденным? Когда сдалась Плевна, раненного султана усадили в экипаж и пригласили к нему русского хирурга. А Шамиль? Его сыновей приняли в пажеский корпус и допустили ко двору. В нетерпимости большевиков есть что-то азиатское! Никакого уважения к противнику, ни признака великодушия ни в чем, никогда! Из этих ворот – там, в Феодосии, – не вышел ни один человек.
Сегодня я весь день воображаю себе Олега в этой темной хибарке, на соломе. Никто не перевязывал его ран, никто не ухаживал за ним. Он так нуждался в моей помощи, он был так близко... Я плакала о нем в те дни с утра до ночи... Видит Бог, если бы я знала, где его искать, я бы пришла, я бы не побоялась, но я не знала, не знала. Так было суждено!
Полковник, который стоит в ожидании подачки, не решаясь просить... Он понимал, что рискует, выходя из убежища, но голод... Голод решил все! Хорошо, что в черепную коробку никому не проникнуть, и никто не может увидеть моих мыслей и той мощной яростной ненависти, которая душит меня сегодня. Неужели ненависть эта не принесет никаких плодов?
Я не спала сегодня ночь под давлением все тех же мыслей. Без конца воображала нашу встречу в хибарке. Вот я приблизилась, огляделась... Вот вхожу и тихо окликаю. Он приподы-мается... Я рисовала себе даже этот жест. Осторожно меняю ему повязку, так осторожно, что он не чувствует боли. Он кладет мне на грудь голову... Я замечаю, что у него холодные руки, и закутываю его своим плащом... И на каждой детали я замирала, затягивая мгновение... Всю мою действительную живую любовь я вкладывала в небывшее, в воображаемое... Узнает ли он когда-нибудь, что я люблю его? Пройдет время, будут еще и еще встречи, и когда, наконец, он скажет мне, что полюбил меня, я отвечу: "Люблю, давно люблю", но в этих тайных грезах, в том, что ночи не сплю, воображая его раненым и гонимым, в том, что влюблена я даже в оттенки его голоса, даже в жесты, – я не признаюсь никогда! Это умрет со мной. А ведь есть натуры как раз противоположные – такие, которые, не чувствуя и сотой доли того, что чувствую я, найдут потоки слов!
7 апреля. Он – первый, он же – последний. Ничем не поколебать теперь моей уверенности, что встреча, пришедшая после такого испытания верности, таинственна и значима! Как неясная звездочка, мелькает мне вдали надежда, что здесь же кроется связь с освобождением и спасением Родины. Я хочу, чтобы так было! Да будет так!
10 апреля. Я видела его – встретила у Аси. Когда после чаю он провожал меня домой, я спросила, за что он получил Георгиевский крест. Он ответил: "За те шесть безумных атак, в которые я увлек моих храбрецов". Но ничего не стал рассказывать.
11 апреля. Любовь смотрит ясными неослепленными глазами, хотя и говорят, что она слепа. Я знаю, что именно я постигаю его индивидуальность со всеми ее тончайшими особенностями. Именно мне, которая любит, один жест или слово открывает доступ в глубины и может объяснить сложнейшие движения души. Идеализация любимого человека – выдумки! Любовь, как раз любовь снимает покровы и позволяет проникнуть на дно другой души.
12 апреля. Мне показалось... О, как мне больно! Мне показалось... Я только что вернулась от Бологовских. Он был там... опять был. Я заметила, что он смотрит на Асю так долго, так особенно. Они улыбались друг другу, как люди, которых соединяет что-то, которые понимают друг друга без слов. Потом, когда передавали по радио "Страшную минуту", они переглянулись, и она смутилась, а он улыбнулся ей. Я никому не нужная была, чужая... О, да любовь смотрит ясными неослепленными глазами, и я увидела ясно, совсем ясно, что они влюблены! Я не знаю, как у меня рука повернулась написать это, но ведь это правда!
13 апреля. Боже мой, неужели?!
14 апреля. Если бы оставалась хоть капля сомнения, но сомнения нет. Я вспоминаю еще одну фразу, которая подтверждает открытие, сделанное мной. Случайно за столом заговорили о том, как мало теперь не только благородных, но просто благообразных лиц. Ну хотя бы таких, какие бывали раньше у наших крестьян, лиц, исполненных патриархального благородства, с высокими лбами, с правильными чертами, с окладистой бородой – иконописных лиц. Теперь такие лица остались только у стариков, а лица молодежи тронуты вырождением. Отсюда перешли на женские лица, и он сказал: "Красивые женщины, может быть, и есть, но изящных нет. Не знаю, как другим, а мне слишком яркая красота часто кажется вульгарной. Мне в женском образе нравится одухотворенность, изящество, нежность!" Он взглянул мельком на нее, и она тотчас опустила ресницы. Она великолепно знает, какие они густые и длинные, и пользуется каждым случаем показать их. Природа дала ей слишком много. Нельзя было разве дать мне хотя бы эти ресницы, которых оказывается довольно, чтобы свести мужчину с ума. Я никогда никого не хотела пленять, ничьей красоте не завидовала, а теперь... Теперь меня словно ядом опоили. Обида и зависть клокочут во мне. Я привыкла всегда говорить самой себе правду и сознаю это.
15 апреля. Пока я вспоминала и грезила, эта девчонка сумела покорить быстро и ловко прибрать к рукам. Так вот она какая! Отнять у меня, у неимущей, мое единственное сокровище!
17 апреля. Так, значит, не мне суждено утолить его скорбь, сберечь его для спасения Руси, вырастить в нем эту мысль, вернуть ему силы? "Те, кто достойны, Боже, да узрят царствие твое!" Или мое самомнение безгранично, но я полагала, что миссию эту заслужила, выстрадала – я, с моей великой скорбью за родную землю, я, которая как икона Скорбящей, впитывала в себя все горести, разлитые вокруг, я, а не она, не эта девочка с ее улыбками и легкостью бабочки; она еще ничего не пережила, ничего не понимает. Наше идейное родство, все пережитое нами раньше – все оказалось для него пустяками по сравнению с ее физической прелестью! Это какое-то чудовищное искажение божественной мысли, это неслыханная ошибка... Это... Я не могу поверить! Если так будет, я, кажется, превращусь в дерево или в камень. Я не знаю, как я теперь буду жить.
Глава двадцать третья
– Говорите же, Ася, что вы хотели сказать мне?
Длинные ресницы опустились под взглядом Елочки:
– Мне это очень трудно! Прежде чем прибежать к вам, я всю ночь плакала.
Брови Елочки сдвинулись:
– Прошу вас говорить, и говорить прямо – это единственная форма разговора, которую я признаю. Случилось что-нибудь?
– Нет, ничего, а только... – Ресницы поднялись и снова опустились.
– Ася, уверяю вас, мне можно сказать все!
Опять поднялись ресницы:
– Видите ли, я ненавижу хищничество... там, где оно появляется, уже нет места ничему прекрасному... Каждый хватает себе, отталкивает другого... Это безобразие!
– Согласна с вами. Но хищничество это лежит в человеке очень глубоко, и формы его очень разнообразны...
– И все одинаково отвратительны, – перебила Ася. – Хватать... Отбивать... Я не хочу, чтобы так было в моей жизни. – Она остановилась, точно ей сдавило горло.
– Что ж дальше? – тихо спросила Eлочка, уже предугадывая, что последует. – Дальше?
Ася как будто задохнулась.
– Олег Андреевич говорит мне чудесные слова, и я... Мне кажется, что он... мы... Скажите, Олег Андреевич не тот ли офицер, который?.. Скажите правду! Если тот – я ему откажу, я отвечу – нет, никогда! Вы спасли ему жизнь, вы узнали его раньше, чем я. Он дорог вам. Я ни за что не хочу отнять у вас... кого-нибудь.
Наступила тишина. Только тикал будильник. Елочка смотрела мимо Аси в окно. Прошли минуты три, потом четыре...
– Глупый ребенок! – прозвучал вслед за этим ее голос. – Откуда могла вам прийти в голову такая фантазия? Ведь я уже говорила вам раз, что тот, которого я любила, погиб от удара дубины или приклада.
– Да, говорили, но видите ли... Олег Андреевич лежал тоже в вашей палате, и его тоже считали погибшим... Могли и вы думать, что он погиб, а он нашелся... В тех строках вашего дневника, которые я прочла еще двадцать девятого марта, мне уже показалось, что вы о своем любимом говорите уже как о живом – не так, как говорили мне в первый раз. А сегодня ночью мне вдруг пришла мысль: не он ли этот человек?
И опять наступила тишина.
– Не он. Тот, кого я любила, не воскрес. Я ведь неудачница – для меня не случится чуда. Ну а если б даже это был он, – и оттенок горькой иронии зазвенел в голосе Елочки, – что бы вы могли изменить в ходе вещей? Вы не сумели бы заставить его полюбить меня вместо вас, а только сделали бы его несчастливым. Это по меньшей мере было бы глупо, Ася. Я отвыкла от мысли о замужестве, мужчины мне противны. Мне жертв не нужно, можете спокойно наслаждаться жизнью.
Ася подняла ресницы, на концах которых дрожали слезинки:
– Вы так суровы со мной... Почему? Не думайте, что я болтаю зря, я в самом деле уйду, если...
В третий раз наступила пауза.
– Так как это не он, то и уходить бессмысленно. Не бередите моих ран. Вам показалось странно, что он из той же палаты? Еще странней было бы, если бы единственный спасшийся оказался как раз "мой".
– Да, в самом деле! Не знаю сама, почему я вдруг вообразила... Извините, Елизавета Георгиевна, что я вас взволновала. Вы так добры со мной и с бабушкой.
– Он уже сделал вам предложение?
– Нет, – ответила Ася шепотом.
– Говорил, что любит вас?
– Да... вчера мы ездили в Царское Село... Я была счастлива... Так счастлива!
– Не будьте легкомысленны, Ася. Если вы согласитесь выйти за Олега Андреевича, вы обязаны думать не о себе, а о нем. Нет никаких данных, чтобы он доставил вам благополучие и процветание. Не смотрите на жизнь сквозь розовые очки. Его вымышленная фамилия, его анкета, его здоровье... Осложнений может быть множество. Взвесьте, чтобы не упрекать потом недостойно, по-бабьи. Этот человек очень горд и издерган.
Девушка приложила палец к губам, как будто говоря: "Не надо слов". Она бросилась на шею Елочке и убежала... От нее пахло свежестью, как от сирени или молодой березки.
"Так вот что, вот что! Вся его мужская страсть – ей! А мне... мне дружба в тяжелые минуты, и только! Он теперь не вспоминает, как искал мою руку, – зачем вспоминать?" Ей представились на минуту кровавые тампоны, которые вынимали из его ран, и от которых у нее зазеленело в глазах... "Тогда были боль, жар, бред, отчаяние. Тогда была нужна я. А для счастья, для поцелуев – другая, хорошенькая. Мужчины все чувственны. Она молода, мила, женственна, мечтает о младенце... О, это она получит! Она получит все, но хватит ли у нее самоотверженнос-ти, нежности, внимания? Где ей в восемнадцать лет понять всю глубину его издерганности и усталости? Как бы она не оторвала его от мыслей о Родине! Запутает его в семейной паутине. Со мной было бы иначе, совсем иначе!" Она встала и подошла к зеркалу. Посмотрела внимательно на себя. Она должна была бы быть другая, совсем другая! Это ошибка, недоразумение! В жизни нет справедливости – стой теперь и смотри, как счастье проходит близко, совсем близко, но мимо... Мимо! С тоски хоть на стенку бросайся, а до старости еще так далеко. Сколько еще будет летних вечеров и лунных ночей, которые своей непрошенной, ненужной прелестью будут кричать в уши: "И ты могла бы быть счастлива!"
В дверь постучала Анастасия Алексеевна.
– Елизавета Георгиевна, извините, голубушка, что я к вам опять суюсь без приглашения. Я к вам по делу.
– А что такое? – Елочка продолжала стоять в дверях и не приглашала гостью войти. Как противна ее навязчивость! Какое у нее может быть дело? Клопов давить и носки штопать? Тоска, о, какая тоска! Она разлита во всем: в чистоте и аккуратности этой слишком знакомой комнаты, которая выскоблена, как кухня голландской хозяйки; в одинокой чашке крепкого чаю, допить который помешало появление Аси; в томике Блока, который выгрыз ей душу мечтами; в сестринском белом халате, который напоминает госпиталь; а больше всего в портрете матери, которая передала ей свои интеллигентные, но некрасивые черты, однако сама все-таки была счастлива. Впрочем, виноват не портрет – всего больше источает тоску флакон на туалете с остатками духов "Пармская фиалка".
Анастасия Алексеевна мялась на пороге:
– Подумала я, что следует рассказать... опять... этот... как, бишь, его?.. Аристократическая фамилия... Дашков, поручик...
Елочка вспыхнула:
– Зачем вы треплете это имя? Я вас просила забыть о нем!
– Знаю, знаю, миленькая! Дайте рассказать, не сердитесь! Я для вас же стараюсь, когда вы выслушаете, так еще похвалите. Ох, задохлась я и устала. Сесть-то позволите?
Сконфуженная Елочка поспешила усадить Анастасию Алексеевну и притворить двери.
– Чудное дело, голубушка! – заговорила та. – Сдается мне, что этот гвардеец, Дашков жив. Может, вы что и знаете, да мне не говорите?
– Как так жив? С чего вы взяли? – Елочка уже овладела собой и была настороже. – Рассказывайте, рассказывайте все, что знаете!
– Видите ли, Елизавета Георгиевна, пришел ко мне вчера муж. Не в урочное время, приветливый этакий... О том о сем покалякал, а потом давай расспрашивать про поручика. Гляжу – норовит незаметно выведать, ровно кот меня обхаживает. Думает, что я вовсе дура, а я хоть и припадочная, а сейчас смекнула, что ради этого только он и пришел.
– Что ж спрашивал? – с невольным содроганием спросила Елочка.
– Начал с того, точно ли, что два ранения. Незаметно этак подъехал вот, дескать, помнишь ли, какие случаи тяжелые бывали? На этом я попалась поддакнула, ну а после насторожилась. Всякие это подробности подай ему: имя да отчество, брюнет или блондин, да верно ли, что красив, да локализацию ранения. Это, говорит, раненый из твоей палаты, мы, врачи, с утра до ночи в перевязочной да в операционной. Перед нашими глазами все равно что калейдоскоп – носилки да носилки... Где уж запомнить каждого! А ты, мол, должна помнить – он лежал долго, сколько ты около него вертелась! Ради вас взяла я тут грех на душу – понапутала! Сказала, что кроме виска ранен поручик был в правую руку, с волосами тоже сбила – уверила, что рыжеватый блондин, а он ведь темный шатен. Ну а имени и отчества я и в самом деле не помню. Потом пристал муж ко мне, точно ли в больнице "Жертв революции" Дашков мне померещился? Может быть, это было у Водников, говорит (оттого, что я примерно в эти дни у Водников замещала). Это мне было на руку: у Водников, отвечаю, у Водников! Нарочно и коридоры, и выходы водниковской больницы ему расписала.
– Поверил?
– Поверил всему, насчет раны только усомнился. Сдается мне, говорит, что путаешь ты что-то! Задыхался он, помнится, – ранение было легочное. Нашлась я и тут: нет, говорю, задыхался Малинин – подполковник, который рядом лежал. Запутался он, заходил по комнате... Потом говорит: "Слушай, ты видишься с сестрой Муромцевой – устрой мне возможность с ней поговорить, позови ее и сообщи мне. Я бы порасспросил ее незаметно. Я твоей памяти не очень доверяю. Мне, говорит, в научном докладе нужно сослаться на легочное ранение с оперативным вмешательством – не достает фамилии. Устрой это мне, только ей ни слова – навяжешь ей свое, коли натрещишь, а мне важно первое ее слово – свежий след в памяти, поняла?" – "Поняла", – говорю, а сама, как только он ушел, сейчас к вам. Знал бы он, какая передатчица, может, поколотил бы меня!
– Он не должен знать и не узнает, – твердо сказала Елочка.– Ну, спасибо вам, дорогая. Я приду завтра же. Постараюсь быть приветливой, говорить буду то же, что и вы. Перепутать его с Малининым вы удачно придумали, только, пожалуйста, уж стойте на своем, не подводите! Он может начать проверять нас на клинических деталях, на уходе. Все, что вспомните про Малини-на, относите к Дашкову, и наоборот. Не спутайтесь, пожалуйста, не спутайтесь! – она нервно ходила по комнате,
– Спутать не спутаюсь, а только хотела я спросить вас... Стало быть, жив Дашков, коли розыск идет?
Елочка молчала, обдумывая ответ.
– По всему видать, что жив, – продолжала Анастасия Алексеевна, – и понимаю уже я, что дорогой вам. Жених ваш или, может?..
Красные глаза с любопытством поворачивались за девушкой.
Елочка, все так же молча, завернула остатки колбасы и масла и прибавила к этому неначатый пакетик чаю.
– Вот, возьмите с собой, а теперь я с вами прощусь. Мне пора на дежурство собираться. Итак, до завтра!
– До завтра! Да вы не беспокойтесь, Елизавета Георгиевна! Сделаю, что смогу! Видите, как привязалось ко мне это имя. Теперь, если что случится с этим человеком – если поймают да к стенке, – ведь он от стенки прямо ко мне, уж ведь я знаю. Счастливая вы, Елизавета Георгиев-на, счастливая, что спите спокойно, что ничего-то у вас на совести нет. А я вон с таким Иудой связалась и духу не хватает разделаться.
Она вышла. Елочка стояла не шевелясь.
Глава двадцать четвертая
Олег стоял у телефона, обсуждая с Асей планы на ближайшие дни; а Надежда Спиридонов-на, нетерпеливо вздыхая, демонстративно прохаживалась тут же. Забыв об учтивости, Олег ничего не замечал, и счастливая улыбка не сходила с его губ. Как только он повесил трубку, Надежда Спиридоновна тотчас протянула к ней руку, похожую на лапу аиста. Но как раз в эту минуту раздался телефонный звонок, и девичий голос спросил: "Можно Олега Андреевича?" Старая дева с легким шипением окликнула уже удалявшегося донжуана и пробормотала что-то о том, что для таких длительных разговоров с девицами телефон следовало бы иметь свой собственный, а не общего пользования, но Олег, по-видимому, пропустил это мимо ушей.
– Я слушаю, Елизавета Георгиевна! Рад слышать ваш голос! Дело? Приду с удовольствием. Когда прикажете? В воскресенье я целый день занят. В понедельник? Прекрасно, я буду.
Надежда Спиридоновна только плечами пожимала: "Боже мой, второе рандеву! Современные девушки совершенно бесстыдны!"
Олег почти тотчас очень галантно попросил у нее извинения и, отыскав ей по справочной книжке требуемый номер, принес к телефону для нее стул. Этим он в два счета восстановил пошатнувшуюся благосклонность.
В комнате его ждал сюрприз: там, за письменным столом Мити, расположилась, как у себя дома, Катюша. Она, видите ли, записалась у себя на службе в кружок французского языка и первые два занятия уже пропустила... Так не может ли он помочь ей? Было ясно, как Божий день, что французский язык только предлог... Не желая оказаться с Катюшей наедине, Олег, не входя в комнату и прислонясь к косяку открытой двери, старался "отбить атаку", ссылаясь на недостаток времени. Попросту выставить ее он не мог. "Не позавидуешь тому, кто клюнет на эдакую дуру, – думал он, оглядывая Катюшу и слушая ее стрекот. – Уж лучше пойти к "прости Господи", там, по крайней мере, заплатил и ушел, а с этой... Изволь выслушивать всякий вздор. А голос до чего противный!" Проходившая к себе Надежда Спиридоновна оглядела их с таким удивлением, что Олег закусил губы, чтобы не рассмеяться. Зато Нина, пробегая по коридору, обменялась с ним взглядом, говорившим: "Что, пора выручать?" Через минуту она выискала предлог и позвала Катюшу в кухню.
– Благодарю вас, – сказал он, когда Нина пробегала обратно.
– Не стоит благодарности! – засмеялась она.
Олег взялся было за книгу, но как раз, словно стайка воробьев, налетели Мика и двое его друзей "зубрить" дарвинизм, и Олег, уступив им поле действий, пошел на кухню. Там было очень оживленно. Аннушка в белом переднике пекла пышки из белой муки на молоке! Около нее в ожидании подачки разложили хвосты кот и щенок, а позади них, томимый, по-видимому, теми же надеждами, расположился Вячеслав с неизменной тетрадью. Олег присоединился к обществу, усевшись с книгой на подоконник. В этой квартире Аннушка являлась самым зажиточным элементом. Все прочие по сравнению с ней были просто голь перекатная. У Аннушки водились крупчатка, сало, квашеная капуста и тому подобные деликатесы советского времени. По воскресеньям она неизменно пекла пирог; если она жарила блины, то они плавали в масле. Нередко она отливала в миску собаке великолепных щей и такой щедрой рукой, что вызывала завистливые взгляды по адресу собаки со стороны молодого, полуголодного мужского населения квартиры. Она была не жадная и постоянно раздавала половину. Так и в этот раз: вытащив из духовки лист, на котором сидели красиво разрумянившиеся пышки, она тотчас отложила две для Мики и Нины, а затем обратилась к Олегу и Вячеславу, которые пользовались ее особенной симпатией:
– Забирай кажинный ту, какая на его глядить.
Олег взял небольшую с краю, Вячеслав – самую крупную и, уписывая ее, нахваливал:
– Эх, вкусно! Душа вы человек, Анна Тимофеевна!
На пороге показалась Катюша.
– Чего выползла? Никто здесь по тебе не соскучился! – тотчас напустилась Аннушка. – Глаза б мои на тебя не глядели! Опять свою линию гнешь? Крути с кем хочешь, а мальчиков моих не трожь!
Олег невольно улыбнулся при мысли, что он кому-то может показаться мальчиком.
– Вы, Анна Тимофеевна, очень уж любите не в свои дела нос совать, огрызнулась Катюша, усаживаясь на табурет.
– Ах ты, паскудная! Никакого в тебе уважения к старшим! Даже барыни наши бывшие – Надежда Спиридоновна и Нина Александровна – завсегда во всем со мной посчитаются, а эта в глаза грубить! В комсомоле, что ли, вас так учат? Проституток там, видать, из вас делают, вот что!
– Анна Тимофеевна, уж вы через край хватили! – сказал Олег.
А Вячеслав, вскочив, как ужаленный, гаркнул:
– Проституток в Советском Союзе нет, запомните, Анна Тимофеевна! В комсомоле же нас учат, что женщина в чувствах своих свободна, и выказывать их для нее не зазорно! Ясно? – и снова сел, словно урок ответил.
Речь Вячеслава вызвала в Олеге бурю сарказма:
– Неужто советская власть покончила с проституцией? Видит Бог, более могучей власти не знала история! Вчера я позднее обычного возвращался домой; так вот, три или четыре раза неизвестные особы заговаривали со мной. Одна попросила закурить, другая осведомлялась, как пройти на какую-то улицу, третья поинтересовалась, нет ли у меня билета в кино. Я, грешным делом, подумал, что это... Кто же были эти ночные тени на тротуарах, как по-вашему?
– Кто они были? – и глаза Вячеслава сверкнули искренней ненавистью. Наследие проклятого царского режима, вот кто!
Взгляды их скрестились – насмешливый Олегов и гневно-идейный Вячеслава. Олег решил уйти, чтобы не продолжать ссоры. В эту минуту кто-то очень энергично постучал в дверь. Принесли повестку для Катюши.
– Мама родная! – вскрикнула она, распечатав конверт, и выронила повестку, как будто бумага обожгла ей пальцы.
– Что такое? – спросила Аннушка.
Олег, уже выходивший, обернулся.
– В ГПУ вызывают! В ГПУ, меня! Уж, кажется, я своя! Уж, кажется, советскую власть я завсегда уважаю! Я – дочь рабочего! Никто никогда не слыхал, чтобы я...
Вячеслав строго осадил ее:
– Дура ты, что ли, Катя? Что ты орешь-то? Если советский гражданин нужен по какому-либо делу органам политуправления, он должен прежде всего сохранять это в тайне, а не трепаться направо и налево. Тебя и вызывают-то, может быть, только для того, чтобы собрать о ком-нибудь сведения.
Неприятное чувство внезапно шевельнулось в душе Олега. В самом деле, может быть, только для сведений, но вот о ком?
Едва успел он выйти в коридор, как из кухни послышался испуганный вскрик Вячеслава и вопль Аннушки. Олег ринулся назад, в кухню: Вячеслав опрокинул свой примус, и на полу уже растекался вспыхивающий керосин. Аннушка и Вячеслав бросились с ведрами к крану.
– Нельзя воду! – закричал на них Олег и сильным толчком повалил на пол шкаф. Все вздрогнули от грохота и замерли в ожидании. Огонь не показывался.
– Всё, – сказал Олег и подошел было подымать шкаф, но из коридора выскочила Надежда Спиридоновна с двумя картонками, а за ней по пятам Катюша с узлом и подушкой.
– Куда вы, сумасшедшие? Паникерши несчастные! – заорал Вячеслав.
– Остановитесь, огня уже нет! – крикнул Олег и подхватил Надежду Спиридоновну, которая чуть не упала.
Обе женщины трусливо озирались. Потревоженные мальчики вбежали в кухню и в свою очередь оглядывались, не понимая, что случилось. Олег и Вячеслав стали подымать шкаф.
– Эк меня угораздило! Чуть было беды не наделал. Ну, спасибо вам, Казаринов. – бормотал Вячеслав.
– Запомните, что керосин нельзя заливать водой, – сказал ему Олег.
– Господи-батюшки! Уж и напужалась же я! Ажио ноженьки мои затряслися! – заголосила Аннушка, опускаясь на стул.
– Мой шкаф! – завопила Надежда Спиридоновна, только теперь получившая способность ориентироваться. – Почему на полу мой шкаф? Там простокваша, суп на завтра, фарфоровая посуда...
Несчастный шкаф поставили на место и, когда открыли дверцы, обнаружили следы катаст-рофы: великолепные кузнецовские блюда были разбиты. Старая дева схватилась за голову.
– Мои блюда! И мясные, и рыбные! Все пять штук! А я как раз намеревалась отнести их в комиссионный! У других, небось, все цело! Такой уж в этой квартире порядок завелся, чтобы обязательно подгадить старому человеку – Она с ненавистью покосилась на Вячеслава.
– Виноват я! – вступился Олег. – Но преднамеренности никакой у меня не было: я не знал, чей это шкаф, но если б и знал – медлить было нельзя!
– Мне здесь урону рублей на триста, а ведь я на продажу вещей только и живу! – не унималась старая дева.
– Успокойтесь, Надежда Спиридоновна! Я вам верну эти деньги из следующей получки... – начал было Олег, но Вячеслав яростно обрушился на обоих:
– Посмеет эта старая ехидна получить их с вас – шею ей сверну! Еще немного – и нам не выскочить, а она блюда свои старые жалеет! Запрудила тут все углы своим хламом! Старая барыня! Крыса царская! Сидит на своем добре, и ни единому человеку ни от нее, ни от ее добра пользы нет! Завтра же все пораскидаю, чтобы ни единой вещи ее на общей площади не осталось!







