Текст книги "Читаем язык тела, или слушаем глазами. О чем говорят позы, мимика, жесты. Учимся понимать взрослых и малышей"
Автор книги: Ирина Пигулевская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Глава 10
Разделение
Генерал Патерсон жил в доме Мура, названном так в честь фермера, который построил его здесь прежде, чем армия решила, что его земли идеально подходят для возведения крепости на Гудзоне, и реквизировала их. Это был огромный, обшитый досками и выкрашенный красной краской дом в несколько этажей, с тремя фронтонами и массивной каменной трубой, совершенно не похожий на другие деревянные сооружения Уэст-Пойнта.
Все называли его Красным домом, словно его требовалось как-то выделять среди остальных построек гарнизона, хотя он и так был отграничен от них небольшим плацем и короткой дорожкой, которая проходила к северу от новых бараков. Нашу роту расквартировали в них, и это очень обрадовало моих сослуживцев. Слухи о крысах, которыми кишели старые бараки, не давали многим новобранцам спать по ночам.
Казармы стояли рядом с прудом, в котором можно было купаться, мыться и даже стирать одежду – если, конечно, мы не хотели использовать для этого специальные бочки для мытья, стоявшие в ряд неподалеку от уборной. Ни бочки, ни уборная не предполагали уединения. Внутри уборной, по обеим сторонам от канавы, тянулись две длинные скамьи, в сиденье которых были вырезаны отверстия. Двадцать мужчин могли устроиться друг напротив друга, опорожняясь и одновременно болтая с товарищами, сидящими по сторонам от них или напротив. На каждом конце лагеря находилось по два таких сооружения. В домах офицеров и в Красном доме имелись собственные туалеты, но младшим чинам строго-настрого запрещалось ими пользоваться.
Я ложилась последней и вставала первой, а уборной пользовалась всего дважды в день: путь к длинной постройке я находила в темноте, ориентируясь по запаху, ощупывая землю пальцами ног, двигаясь медленно и осторожно, чтобы не упасть в яму с нечистотами. Выбора у меня не было. Я не могла прилюдно снять штаны и усесться рядом с другими мужчинами.
В свой первый ночной поход в уборную я сосчитала шаги и с тех пор всегда пользовалась одной скамьей и тем же отверстием – просто потому, что что-то знакомое представлялось мне более безопасным. Я старалась отлучаться в уборную после того, как все засыпали, но за день мы так уставали, что ждать бывало сложно, и несколько человек заметили особенности моего поведения.
– У Робби лицо как у младенца и пузырь под стать, – объявил Биб спустя пару недель после нашего прибытия в Уэст-Пойнт.
Я по привычке ничего не ответила. Но меня не оставляла тревожная мысль, что кто-то может раскрыть мой обман. Я не боялась ни боли, ни смерти, ни пыток, ни голода. Но мне больше всего на свете хотелось оставаться солдатом, а значит, нельзя было выделяться на общем фоне.
Мои товарищи – даже Ноубл и Джимми – любили подшучивать друг над другом. Они говорили, что это не со зла, и наверняка так оно и было, но мое неизменное расписание открывало простор для шуток, и поэтому я, как и во время нашего перехода, сменила стратегию.
Следующим вечером я зашла в уборную прямо за Бибом и отыскала пустое место напротив него, чтобы он точно заметил мое присутствие. Я распустила пояс, сняла штаны и одним плавным движением опустилась на сиденье, не поднимая глаз. Полы моей рубашки, довольно длинные, прикрывали мне бедра.
Я оставалась в уборной достаточно долго, так что Биб успел выйти, а ему на смену явилось еще несколько солдат. Мне даже удалось помочиться и унять постоянную боль, от которой я страдала с тех пор, как записалась в солдаты. Это был самый ужасный поступок из всех, что я совершала в жизни, и шею у меня еще долго жгло от унижения и раскаяния, но в уборной меня заметили не меньше десятка солдат, а я этого и добивалась. Я не могла и вообразить, что стану регулярно так поступать, – мне не хотелось испытывать судьбу, – и все же у меня получилось.
Мытье представляло другую проблему. Я мылась в пруду, не меньше чем за два часа до того, как рожки трубили подъем, когда вокруг было так темно, что я и себя-то не видела. Я погружалась в воду в одежде и стирала ее, не снимая. Я наловчилась выпутываться из насквозь промокших подштанников и распускать перешитый корсет под рубашкой, но никогда не раздевалась полностью. И все же я не представляла, что стану делать, когда наступит зима.
Я прикладывала все старания, чтобы выглядеть как можно опрятнее: чистила щеткой мундир, до блеска натирала сапоги, содержала в порядке оружие, пусть лишь для того, чтобы не обращать на себя лишнего внимания и избегать проверок, которыми донимали более неряшливых новобранцев.
Я не сомневалась, что многие солдаты подметили, что лицо у меня безбородое, а кожа чистая и нежная. Кожа всегда была моей превосходной чертой. Я знала, что многие замечали и немужественную форму моих бедер, и то, что плечи у меня не широкие. Может, кто-то даже подсмеивался над несчастным «милашкой», который попал к ним в полк и почти ни с кем не разговаривал, а если все же открывал рот, то почти шептал. Я старалась говорить как можно более низким тоном – голос у меня всегда был хрипловатым, – но получалось не совсем хорошо: даже Джимми звучал куда более «мужественно». Я представляла, как мои товарищи перешептываются между собой. Робби похож на девчонку. Его вины в этом нет. Никто не властен над тем, как выглядит.
Но я выдержала трудный переход, лучше всех справлялась со строевой подготовкой и обращалась с ружьем так же быстро и ловко, как остальные солдаты в полку, и со временем окружающие перестали подмечать те черты, которые прежде могли бы вызвать вопросы.
Меня приняли как мужчину, потому что никто в полку и представить не мог, что я женщина.
* * *
Отчасти мою проблему решило назначение в караул. Роту капитана Уэбба поставили дежурить у воды – от Красного дома до большой цепи. Нас расставили по периметру лагеря, у самой реки, по одному через каждые пятьдесят ярдов. А так как через преграду не проходил ни один корабль, та часть реки, за которой мы наблюдали, оставалась спокойной и тихой. Война шла на юге, а нам, новобранцам в Уэст-Пойнте, оставалось лишь нести караул и маршировать, и других приказов мы не получали.
Я вызвалась дежурить в ночную смену, с десяти до двух, на самом дальнем, северном конце участка, где никто не хотел стоять, – хотя некоторые солдаты вытащили короткую соломинку и получили места ближе к цепи.
Теперь у меня была причина спать в то время, когда в бараках почти никого не оставалось, и покидать их, когда большинство моих товарищей готовились ко сну. Никто уже не обращал внимания на то, в какое время я моюсь или хожу в уборную. Близился июнь, становилось теплее, в закрытых бараках стоял невыносимый смрад от немытых и потных тел, к тому же по вечерам мои товарищи вели не самые пристойные разговоры, и я радовалась, что не должна больше находиться там, когда солдаты отходят ко сну. В один такой вечер к моему посту подошел генерал Патерсон, совершавший обход.
Я окликнула его, как и полагалось: «Стой, кто идет?» – и он в ответ скомандовал: «Вольно». После нашего прибытия в Уэст-Пойнт я видела его всего несколько раз, издалека, и снова изумилась тому, насколько он рослый.
Он показался мне очень высоким, много выше меня, и широким в плечах. Он был одет в белую рубашку и бежевые штаны, без мундира, без шляпы, и в свете луны выглядел бесцветным: он скорее походил на человека, который не может уснуть, чем на офицера, проверяющего караульных. Его лицо оставалось в тени, и я не сумела разглядеть его выражение. Я порадовалась, что и моего лица он не видит.
– Солдат, ты каждую ночь дежуришь у самой воды. Думаю, тебя могли бы сменить товарищи.
Меня удивило, что он знал об этом, хотя мой пост и находился ближе всего к Красному дому – а он там жил.
– Я сам вызвался, сэр, – отвечала я тихим, низким голосом. – Я люблю тишину.
– Я тоже, – откликнулся он. Я ожидала, что он сразу уйдет, но он замешкался. – Напомни мне, как тебя зовут?
– Роберт Шертлифф, генерал. – В животе у меня все сжалось, как и всякий раз, когда приходилось врать кому-то в лицо. – Из роты капитана Уэбба.
– А-а. Да-да. Робби. Робби и Джимми.
Он встал рядом со мной, не сводя глаз с реки, и несколько долгих минут не говорил ни слова. Его тоска ощущалась так явно, что у меня в горле встал ком. Мне невыносимо хотелось разделить с ним горечь утраты. Я стала думать, что сказать, – что угодно, лишь бы отвлечь нас обоих от печальных мыслей.
– Вы читали «Путешествия Гулливера», генерал? – ляпнула я.
Он резко повернулся и взглянул на меня сверху вниз, словно забыл, где находится.
– Читал, – едва ли не с удивлением ответил он.
– Какая часть вам больше понравилась?
Он немного помолчал, обдумывая ответ.
– Не знаю. Я никогда не мог понять, отчего Гулливер снова и снова отправлялся в путь. Дом – единственное место, куда меня по-настоящему тянет.
На это мне нечего было сказать. В каком-то смысле дом представлялся мне не менее фантастическим местом, чем Лилипутия или страна лошадей. У меня никогда не было своего дома.
– Где ваш дом? – спросила я, хотя и знала ответ.
– В Леноксе, хотя последние шесть лет я там почти не бывал и не привык к нему. Я родился и вырос в Коннектикуте.
Мне хотелось, чтобы он продолжал говорить. Не знаю почему. На меня это не было похоже. С каждым новым словом я рисковала все больше.
– А прежде? – спросила я. – Откуда прибыли ваши предки?
Он взглянул на меня. Я чувствовала его взгляд на своих гладких щеках, но не поворачивалась к нему, не сводила глаз со склона холма, спускавшегося к воде, как и полагается усердному часовому.
– Мой прадед бежал из Шотландии, из места под названием Дамфрисшир, во времена правления короля Якова Второго. Я сменил одно нагорье на другое.
Я знала, что он имеет в виду. Местность вокруг Уэст-Пойнта называли Гудзонским нагорьем – или, точнее, проклятым нагорьем.
– Мне бы хотелось увидеть Шотландию, – сказала я.
– И мне тоже. – В голосе генерала слышалась нотка иронии, и я ухватилась за возможность продолжить беседу.
– Как странно, не правда ли? То, что наша история порой привязана к единственному месту. Наши предки на протяжении сотен лет возделывали землю, бродили среди холмов, но от этого их земля не становится нам роднее, чем египетские пирамиды или парижские улицы. Вы когда-нибудь бывали в Париже?
– Никогда не бывал. Нет.
– Мне бы и там хотелось оказаться. – Я заставила себя замолчать, а он не стал продолжать. Я не сумела его ободрить, отвлечь от тоски и видела это.
– Тебе здесь не место, – внезапно сказал он тихим голосом, удивив меня.
– Сэр?
– Тебе здесь не место, – повторил он. – Ты еще ребенок.
Я знала, кого он видит перед собой. Высокого безбородого мальчишку, голос которого еще не огрубел, а плечи не успели стать шире.
– Нет, сэр. Я достаточно взрослый. И знаю, зачем здесь. – Говорить правду было приятно. В моих словах звенела искренняя убежденность. Пусть я ничего больше не знала, но в этом не сомневалась.
– Но зачем? Зачем? – Этот вопрос прозвучал так, словно Джон Патерсон задавался им сам и не ждал, что я дам ответ. Он будто пытался разобраться в себе, и в его голосе слышалась душевная мука.
– Мы исходим из той самоочевидной истины, что все люди созданы равными и наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми правами, к числу которых относятся жизнь, свобода и стремление к счастью, – начала я.
Он едва слышно присвистнул, словно я вновь его удивила, и я перестала декламировать.
– Ты выучил декларацию наизусть? – спросил он.
– Да, сэр.
– Зачем?
– Потому что я в нее верю.
Он пробормотал что-то невнятное, обдумывая мой ответ.
– Ты знаешь ее целиком?
– Я не запомнил слово в слово все примеры несправедливости и насилия. Список слишком велик.
– Да уж, ты прав. – Он рассмеялся – точнее, лишь фыркнул. Но я сочла это победой. А потом вздохнул, и мы снова застыли в молчании.
– Можешь пересказать мне все, что выучил? – попросил он. – Мне нужно вспомнить слова.
– Конечно, – ответила я хриплым от страха голосом.
А потом напомнила себе, что генерал не поймет – просто не сможет, – что мы с ним знакомы. Он никогда не видел меня, понятия не имел, как я выгляжу, не знал даже, что я люблю повторять то, что выучила наизусть. Но я сумела с чувством пересказать слова декларации, и он с благодарностью сжал мне плечо, на миг задержав на нем руку.
Я отшатнулась, боясь, что меня раскроют, что меня выдадут мои же кости. Солдаты часто приобнимали друг друга за плечи и спали вповалку. Но только не я. Я не позволяла себе – и им тоже – никаких фамильярностей.
– Неплохо, юноша. Неплохо. У тебя талант к ораторству.
Мне вдруг показалось, что меня навестил преподобный Конант, и сердце защемило от тоски по старому другу.
– Спасибо, генерал.
Он двинулся к Красному дому, пожелав мне спокойной ночи.
– Спокойной ночи, сэр.
– Пусть завтра на дежурство выйдет кто-то другой, – велел он напоследок.
– Да, сэр, – ответила я. Хотя и не собиралась повиноваться.
* * *
– Ты снова здесь, Шертлифф, – только и сказал он следующим вечером в ответ на мое «Кто идет?», хотя я прекрасно видела, что это он.
– Извините, сэр. Мне больше нравится стоять в карауле. Не могу спать из-за жары.
– Понимаю. И будет только жарче. И комаров тьма.
– Меня они не беспокоят.
– Нет?
– Я недостаточно сладок, – искренне ответила я. Так всегда говорили братья.
Я не пыталась шутить, но генерал рассмеялся, и я выдохнула с облегчением, радуясь, что ему стало легче.
– У тебя проницательный взгляд, рядовой. Слишком проницательный для твоего возраста и гладких щек.
– Мои ученики говорили, что взгляд у меня устрашающий.
– Ученики? – Снова удивление.
– Да, сэр. Я был учителем в школе, прежде чем попал сюда.
Он сощурился. Он снова мне не поверил.
– Больше некому было учить детей. Все мужчины – более образованные, чем я, – ушли на войну. – Так и было, но я вся сжалась, произнося эти слова. Ведь это соответствовало тому, что он мог знать о Деборе.
Он склонил голову к плечу, вгляделся в мое лицо и вскинул бровь, словно пытаясь разгадать какую-то загадку. А потом снова заговорил:
– Я тоже когда-то работал учителем в школе. После того, как умер мой отец, и до того, как я женился. Кажется, будто с тех пор прошла целая жизнь.
– Мне так жаль, генерал Патерсон, что ваша жена умерла, – выпалила я.
Он замер.
– То есть… миссис Патерсон. Простите. Мне очень жаль, сэр. Я соболезную вам и вашим детям. Ваша утрата… тронула… многих из нас. Все знают, что вы многим пожертвовали… чтобы быть здесь.
Я все испортила.
Я мысленно винила себя, проклиная и свой неуемный язык, и грозящее выскочить из груди сердце. Он упомянул о своем браке, и я ухватилась за его слова. Мне нельзя было ничего ему говорить. Вместо этого стоило написать письмо – письмо от Деборы Самсон – и в нем излить душу, всю мою любовь к дорогой Элизабет и сочувствие к нему – человеку, которого я бесконечно уважала и которым искренне восхищалась.
Но этот мужчина не был моим давним другом по переписке. Этот мужчина не был моим дорогим мистером Патерсоном. Он был бригадным генералом, человеком, которому подчинялись и я, и остальные солдаты и офицеры в Уэст-Пойнте, человеком, с которым я никогда не осмелилась бы заговорить, если бы не знала его.
Он не ответил на мои неловкие соболезнования. Он лишь стоял, сцепив руки за спиной, и смотрел на воду. Ночь выдалась такой тихой и спокойной, что звезды отражались в глади реки, и от этого казалось, что мы стоим и смотрим на них с божественного крыльца. Эта картина напомнила мне сны.
– Мы словно летим, – проговорила я, не в силах дольше выносить его тоскливое молчание. В тот момент меня не тревожило, что он может счесть меня идиотом. Вероятно, так даже было бы лучше. – И это наполняет меня надеждой.
Он ничего не сказал.
– Что дает вам надежду, сэр? – мягко, но настойчиво спросила я.
Он выдохнул.
– Сознание того, что все это закончится, – отвечал он хмуро.
Я обдумала его ответ, прежде чем отвергнуть.
– Нет, – сказала я с пылом, удивившим нас обоих.
– Нет?
– Нет, сэр. – Я сглотнула. – Если бы вы хотели лишь чтобы все это закончилось, вас бы здесь не было. И никого из нас тоже.
Он покачал головой:
– А ты смел, Шертлифф. Этого у тебя не отнимешь.
– Надежда предполагает смелость, сэр.
Он лишь буркнул что-то в ответ, а я продолжала:
– В Притчах сказано: «Надежда, долго не сбывающаяся, томит сердце, а исполнившееся желание – как древо жизни». Вот почему я здесь.
Я делилась с Элизабет почти всем и знала, что она пересказывала Джону многие мои письма. Он знал Дебору Самсон – знал о моем происхождении, о моих предках, – и потому мне не стоило рассказывать те же истории. Я растерялась, внезапно лишившись всего того, чем привыкла гордиться. Уильям Брэдфорд был своего рода героем, и я хотела заявить права на него. Но он принадлежал Деборе, а я теперь была Робертом. Я вновь заговорила, осторожно подбирая слова:
– Мать однажды рассказывала мне о женщине, которая приплыла в эту страну на корабле… давным-давно. Она не взяла с собой свое дитя, надеясь забрать его позже, когда устроится на новом месте. Ее муж высадился на сушу и отправился искать убежище на берегу, а она дожидалась на корабле. Но он слишком долго не возвращался, и она испугалась, что он погиб. Она замерзла, устала и не представляла, как будет жить без него. Она утопилась.
Он шумно выдохнул и понурился, уронив голову на грудь. Я сказала что-то не то. Опять. Рассказ об отчаянии и смерти жены, долго остававшейся вдали от мужа, затронул его за живое.
– Она искала способ со всем покончить, – проговорила я, пытаясь исправить положение. – А не надежду. Но надежда наполняет нас желанием жить. Мы должны бороться, когда начинаем терять надежду. Когда Господь забирает нас к себе, нам следует подчиниться Ему. Когда Он обрывает наше земное существование, нам остается возликовать. Но пока мы дышим, пока бьются наши сердца, а солнце каждое утро встает на небосклоне, мы должны продолжать бороться.
Каждое слово, которое срывалось с моего языка, было сказано искренне, от всей души, но, когда генерал поднял голову, выражение его лица оставалось прежним.
– Ты всего лишь мальчик, – тихо сказал он. – Ты не представляешь, о чем говоришь, и знать не знаешь, во что ввязался.
Я прикусила губу и поклялась себе, что буду молчать, иначе язык доведет меня до несчастья.
– Но говорить ты умеешь, – признал он, – а мне в последнее время невыносимо собственное общество.
Я проглотила извинения и перевесила ружье на другое плечо. Я не стану возражать и оправдываться. Если генерал ищет общества, я его предоставлю. Но не скажу ни слова.
– Можешь снова прочесть ее, Шертлифф? – спросил он, и мой обет молчания мгновенно разбился о скалы желания угодить ему.
– Декларацию, сэр?
– Декларацию.
– С самого начала?
– С самого начала.
* * *
Следующие вечера прошли так же. Генерал останавливался, обменивался со мной парой фраз и спрашивал, не повторю ли я декларацию. Порой он останавливал меня сразу после вступления, порой произносил вместе со мной отдельные слова, будто они его тревожили. Или давали силу. Я не спрашивала.
– Хотите послушать что-то другое, сэр? – спросила я после того, как пять вечеров подряд произносила одно и то же. – Сонет, сцену из пьесы или, быть может, Откровения Иоанна Богослова?
– Бог мой, нет. Ты хочешь, чтобы я бросился со скалы и утопился?
Я молчала, не зная, всерьез ли он это сказал.
– Генерал, вы не любите сонеты?
– Я не люблю Откровения Иоанна Богослова.
– А я люблю, – выдохнула я. – «Но никто ни на небе, ни на земле, ни под землей не мог раскрыть свиток и посмотреть, что внутри». – Это была моя самая любимая часть. – Они великолепны. Крылатые чудовища, четверо всадников, небеса, что разворачиваются, подобно свитку. Какой сюжет!
– Землетрясения, плач, солнце, обращенное в пепел, и луна, превратившаяся в кровь?
– Да!
– Ты очень странный юноша, Шертлифф.
– Да, сэр. Знаю. – Он и представить не мог, какой я на самом деле странный.
Он рассмеялся, тихим, рокочущим смехом, который скоро – когда генерал запрокинул голову – перерос в громкий вой.
– Сэр?
Он закрыл руками лицо, продолжая смеяться.
Я не представляла, что делать, – то ли смеяться с ним вместе, то ли коснуться ладонью его лба и проверить, нет ли у него жара.
Он потрепал меня по плечу и поправил мне шляпу, не переставая хохотать, и от этого у меня в груди будто что-то сдвинулось.
Луна омывала своим светом его лицо, его глаза блестели от смеха. Я почти могла разглядеть, какого они цвета, – холодного бледно-голубого, – а когда он смеялся, за красиво очерченными губами белели крепкие зубы. Я отвела взгляд.
– Еще там говорится про радужный трон, – пробормотала я, – и арфы, и золотые сосуды с благовониями, в которых заключены молитвы святых.
– Да. И про бездонный колодец, и про саранчу размером с лошадь, с женскими волосами и львиными зубами.
– Мне бы хотелось все это увидеть, – призналась я, украдкой взглянув в его смеющееся лицо.
– А что ты скажешь о голоде, чуме, смерти?
– Но ведь все эти беды приносят огромные боевые кони! – воскликнула я. – Они страшны… и… великолепны.
Он помотал головой, пожелал мне спокойной ночи и направился к Красному дому, а его смех еще долго звучал среди деревьев.
Я же до конца дежурства гадала, что за странное чувство поселилось в моей груди.
– Все дело в его внешнем облике, – шептала я. – Это лишь восхищение, которое мне внушает его внешность.
Необычное чувство снова всколыхнулось в сердце, но я безжалостно подавила его.
Мужчины меня не интересовали. Не в этом смысле. Я никогда не находила их привлекательными, никогда не лелеяла девичьих фантазий, что встречу свою любовь. То, что я обратила внимание на форму губ генерала, меня встревожило.
– Он вовсе не такой, каким ты его представляла, – сказала я себе.
Генерал обращал на себя внимание выдающимся ростом и телосложением. В нем было не меньше шести футов и двух дюймов, и он казался худым, как и все мы, – учения, тяжелый труд и война снимали со всех мужчин излишки, – но от этого его крепкие мышцы стали еще заметнее. Он не носил парик, и волосы у него были темные, с рыжеватым отливом, но, возможно, в юности он был совершенно рыжим.
Мне нравилось на него смотреть.
Я нахмурилась. Осознание этого меня не успокоило. Никто еще не вызывал у меня подобных чувств. Я никогда прежде не обращала внимания на внешность мужчин. Ни жителей Мидлборо, ни братьев Томасов, ни солдат в моей роте. Сердце у меня не билось быстрее, а внутренности не сворачивались узлом, когда мужчины оказывались рядом.
– Это оттого, что он застал тебя врасплох, – сказала я себе. – Ты думала, что знаешь Джона Патерсона, но в действительности не знала. И от этого неожиданного открытия у тебя все внутри перевернулось.
Это объяснение показалось мне не менее подходящим, чем любое другое, и я заставила себя с ним согласиться.
– И больше ничего, – настойчиво объявила я реке, которая текла далеко внизу. Но легче мне не стало.








