Текст книги "Горизонт событий"
Автор книги: Ирина Полянская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Между школьниками, копошащимися за партами, и студентами, сидящими за столами в аудиториях, которым совсем недавно преподавала Эльвира Евгеньевна Батаганова, большая разница. Школьники испытывают чистый и невинный интерес (или не испытывают) к обычаям собакоголовых обезьян и ничего дальше павианов не видят. Метафорическое мышление у них не развито. Детям неинтересны потайные карманы аллегорий с зашитыми в манжеты бритвенными лезвиями, им интересны конкретные обезьяны. Если сумеешь удержать их интерес на способе размножения кольчатых червей, на процессе молекулярного распада олова в результате оловянной чумы, не будет никаких листовок о разложении власти, которые Петр Григоренко раздает у проходной завода "Серп и молот", никакого нравственного распада общества, засвидетельствованного в далеком Нью-Йорке выходом сборника "Память", ширящегося по всей стране движения диссидентов, запрягших одну на весь самиздат "Эрику", пробивающую пятнадцать экземпляров без интервалов сплошняком на папиросной бумаге, политического изолятора на четвертом этаже Института Сербского, ленинградской спецбольницы с глазками и кормушками, двадцать седьмого отделения Кащенко, теории вялотекущей шизофрении Снежневского, трех уколов сульфазина, вызывающих сильнейшую боль и лихорадку, или аминазина по пять кубиков, от которого впадают в спячку, укруток в мокрые простыни, Мордовского лагеря, – если не будить спящую собаку... Если не носиться с капитаном Копейкиным как с символом. Не устраивать длинных перегонов из гипербол, метафор и цезур между обеими столицами, каждые двадцать миль меняя уставших лошадей. Чистить ружья обмылком кирпича, завещанного предками. Поймите, ребята, речь идет о павианах, ни о чем другом, только о павианах, которые учат юных докапываться до воды и раскалывать орехи. Никаких подводных течений, второго плана, сквозной мысли, параллельной культуры катушек Высоцкого, разматывающихся от Бреста до Сахалина, смеха сквозь слезы... Поверьте старой биологине: нет ничего плохого в школе, в которой строем водят на рентген и в санэпидемстанцию выгонять глистов и бьют линейкой по рукам, чтобы не читали под партой "Трех мушкетеров"...
Студенческая же аудитория – пороховой погреб. Нежному возрасту достаточно упомянуть седых павианов, чтобы субдоминанты перемигнулись и начали скалить зубы... Скажешь про "позу подчинения", так лучшая часть студенчества встрепенется и пойдет прибивать к палкам самодельный плакат "Уважайте конституцию!" и "Долой позорную статью 190-1". Кто по будильнику встает на завод, тот никогда не познает опытно 190-1-й и, прочитав статью "Наследники Смердякова", зевнет и включит "Новости" с хорошими новостями. Валовой продукт на душу населения хорош, и вьетнамцы хороши, дали прикурить Америке из своих зарослей сахарного тростника... В детстве прилаживали скворечни к весенним березам, потому что конкретные скворцы прилетели, на крыльях весну принесли, в юности мастерят плакаты для далекой Пражской весны, доносимой голосами с иностранным акцентом: и старый павиан им уже не обезьяна, а душитель свободы, пустая канистра – средства массовой информации, кочка – Кремль и стена джунглей – "железный занавес"... А тут еще с катушек хриплый голос Высоцкого пересекает глушилки беззаконной кометой: парня в горы тяни, рискни.
Чтобы раздолбать сосновую шишку, маленькому дятлу надо семьсот раз ударить клювом, а тут целую страну решили пятнадцатью полуслепыми копиями разделать под орех!.. Родной сын Сережа, подающий надежды биолог, вместо кольчатых червей занялся делом общественного спасения и сбором информации с передаваемых на волю тюремных клочков – и вылетел в два счета из университета... Когда Никсон приезжал в Ленинград, с Сережи потребовали расписку, чтобы он в это время не принимал участия в антиобщественных акциях, и отключили дома телефон... Теперь Сережа ошивается в Москве сторожем-дворником, по уши в революционной романтике бюллетеней, листовок, укруток-усушек – с неподкупным блеском в глазах, без всякого чувства вины, что из-за него мать выставили с любимой работы и фактически отправили в ссылку. А отец гордится даже сыном, что у того при обыске изъяли "Большой Террор" и номер спецвыпуска "Посева" со следами жирных пальцев оставшихся в стороне субдоминантов. Жирные пятна удаляются экстракцией, удалишь – и никакого контекста, один жирный подтекст, в который ребенок влип, как муха в янтарь, сделавшись для отца темой возвышенных бесед с Александрой Петровной, которая тихо преподает дневную историю, где нет ни "воронков", ни топтунов, ни указа об уголовной ответственности детей от апреля 1955 года... Собакоголовые обезьяны должны объединиться, чтобы защититься от львов, леопардов, гиен.
Когда Оля Бедоева, идущая с коромыслом на плече по протоптанной в снегу тропинке, видит шагающего ей навстречу человека, она пугливо делает шаг в сторону, уступая дорогу, и ждет стоя в снегу. Анатолий, встречаясь с Олей у колонки, всегда махал ей рукой – проходи, мол, но Оля, набычившись, стояла в сугробе, и он понимал, что она так и будет стоять, пока вода в ее ведрах не затянется льдом, а ее саму не засыплет снег. Однажды Анатолий подошел и сказал: "Здравствуй, Ольга". – "Здравствуйте, Анатолий Петрович", – выдохнула неподвижная фигура. Анатолий поставил свои пустые ведра на снег. "Давай я поднесу тебе..." Оля испуганно шарахнулась в сторону, вода из ее ведер двумя широкими языками смахнула корку снега. "Нет-нет, спасибо вам, Александр Петрович".
Оля с полными ведрами. Все время попадается на его пути. Идет навстречу сквозь снег, сквозь дождик, сквозь сумрак прокуренного коридора редакции, который моет руками, согнувшись в три погибели, что-то пришептывая над полом, как английский король Карл Стюарт на эшафоте, под которым спрятался Атос...
Олю воспринимают просто – как факт. Если не у кого стрельнуть десятку, попросишь у нее взаймы, а она с такой торопливой готовностью выворачивает карманы рабочего халата, что мелочь летит во все стороны. Анатолию интересно, почему она так дика, печальна, молчалива, почему торопится отдать первому встречному все, что у нее есть, до последней копейки... Оля родилась в Теберде, у нее там мать с отчимом живут, оба уже старые, а сама она выросла у тетки... Перепутались следы и роли, но конверт с анонимной тяжестью, в котором исторические события сплелись с генетическим кодом, доставлен точно по адресу, адресованный всем, всем, как карандашные строки странных стихотворений, написанные круглым ученическим почерком на стенке автобуса, курсирующего между райцентром и Кутково: "Как хороша с молоком ты, пшенная каша! Если добавить еще ломоть тыквы, конечно... Что? Неужели забыла ты высеять тыкву? Как же! Сажать ее следует рано. Тыквы рассаду выращивай только в горшочках. Но семена не забудь подержать во влажных опилках... Славная, славная с тыквою пшенная каша!" Кто автор? Автор пожелал остаться неизвестным. И когда только он успевает намалевать свои стихи на стенке кабинки водителя? К кому обращены эти каракули, которые через несколько дней смываются и заменяются новыми? Может, в них содержится какой-то намек или даже тайное пророчество?
Оля верит в это и списывает стихи в блокнот, а потом показывает их Анатолию, который сам однажды в автобусе и обратил ее внимание на странные каракули. И с тех пор они вместе ломают голову над неизвестными стихами. "Любит Петренко галушки, Петрович же – дранки, Петридзе – сациви под ркацетели. Русский Петров обожает блины со сметаной. Из-под несушки Козловых возьми два яичка, у Наливайко коровы добудь молока посвежее. Да замеси как сметана жидкое тесто. Позже плесни кипяточка покруче. Будут блинки тогда тонкие и с пузырьками". Козловы живут в Цыганках, Наливайки – в Рузаевке, а где пекутся блины – непонятно. Оля и Анатолий, повязанные общей тайной, наперебой списывают в блокноты неуклюжие строки, потом размышляют над ними. Больше им как будто говорить не о чем, зато, кроме их двоих, никто и не смотрит на эту детскую пачкотню.
Если Оля первая обнаруживает свежие вирши в автобусе, она, несмотря на испытываемую ею робость перед Александрой Петровной, приходит к калитке дома Лузгиных и ждет, пока кто-нибудь не заметит ее в окно. Сколько Шура ни приглашала ее войти в дом, Оля тихо отвечает: "Спасибо. Мне бы Анатолия Петровича..." Толя выходит на крыльцо. Оля заговорщицки кивает ему и идет к себе. Анатолий тут же набрасывает на себя куртку и натягивает сапоги. "У вас что, роман?" – с надеждой в голосе спрашивает его Шура. Анатолий ответа не дает, величественно махнув рукой на прощание. Оля поджидает его дома с листком бумаги, на котором она отпечатала на редакционной пишмашинке новое народное стихотворение. "Зима начинает сдаваться на милость весны светлоокой. Пора высевать кукурузу, фасоль, огурцы, баклажаны. Но перец зеленый и помидоры помедли высаживать в почву. Минует опасность морозов, тогда ты не мешкай". С каждым новым стихотворением Оля все больше выпрямляется, смелеет, будто корявые строчки дают ей повод привстать на цыпочки, сделаться выше ростом.
Проходит время, и Оля впервые отказывает в десятке Диме из отдела писем, раскатавшему губу на свежее "Жигулевское" в соседнем продмаге. Следы в редакционном коридоре затирает тряпкой на палке. Распускает пук густых смоляных волос по плечам. Когда по телефону звонят жены журналистов, отрывисто отвечает: "Его нет" – и тут же нажимает пальцем на рычаг. Уходя с работы, забывает проветрить помещение. Зато у себя дома, где со времени смерти бабушки не делалось настоящей уборки, выскабливает застаревшую грязь металлическим скребком, меняет занавески на окнах, крахмалит скатерть и ставит на стол вазу с тремя розами из крашеных куриных перышек. Ветер плещет в подсиненные ситцы, вздувает тюль, сквозь который просвечивает молодая зелень. Действительно, весна за окном. "Смотри-ка, голые слизни добрались до помидоров. Цела ли гашеная известь в нашем чулане?" Анатолий и Оля, как заговорщики, склонились над таинственными буквами с наклоном влево, что снова высыпали над кабиной водителя, как пляшущие человечки Конан Дойля. Оля уже смело отворяет калитку, входит во двор Толиного дома и тонким голосом зовет: "Анатолий Петрович!", и Толя, провожаемый любопытным взором Шуры, гордо шествует навстречу Оле. У него и плечи распрямились, и в походке появилась небрежность. "Эос летит на своей колеснице багряной. Шлейф ее звездный вьется меж Гончими Псами и Андромедой... Срежь георгины, поставь их в стеклянную вазу с горлышком узким, и к ним ты добавь повилику. Вот и отметим с тобою день твой рождения". Анатолий потрясен: день рождения у него действительно в июле... Наконец-то тайна уловлена игольным ушком конкретного факта, кривая строка подплыла к какой-то реальности. Это знак. Теперь надо во все глаза следить за беспризорными стихами. На Олином столе поверх толстой общей тетради, в которую Оля записывает свои сны, лежит стопка отпечатанных на машинке виршей, в вазе горят георгины.
Оля в редакции небрежно машет тряпкой на палке, и паутина в углах кабинетов ее не волнует. Если попросят ее, как бывало, сбегать в типографию за свежими гранками, то неохотно сбирается в путь недалекий, сумрачным взором блестя из-под челки пушистой... Наш автобус доставляет все новые вести. Радостно щебечут воробьи в яблонях. Анатолий каждый вечер бросает скомканную рубашку в бак с грязным бельем, прибавляя Шуре забот. Пусть знает, что на окраине Россоши в избушке на курьих ножках под розовым абажуром против нее плетется заговор. Надя, свирепо оттеснив мать с порога, кричит во двор: "Папки нет дома!" Но Анатолий уже выскочил из своей конурки.
Между тем шифр легко прочитывается сквозь модные в этом сезоне оборки на Олином платье. А на работе никто ни о чем не догадывается. Анатолий и Оля здороваются сквозь зубы, как будто между ними нет никакой общей тайны. Оля держится прямо и, если ее спрашивают о чем-либо, отвечает звонким счастливым голосом. Небо склоняет тяжелые ветки с плодами. Ночь загустела в пространстве, завязи туч полновесней. Ничего не происходит, кроме наступающей осени. Анатолий уже чувствует утомление от этой игры. Зритель, на которую она рассчитана, то есть Шура, ведет свою параллельную игру с одним человеком коллегой, преподавателем химии...
Анатолий неохотно выходит на крыльцо, вяло следует за Олей... Что-то копится на темном краю неба, какие-то параллельные вести несутся по своей орбите, как комета, лето закатывается за край горизонта. У Оли белый плащ, и Шура купила такой же, может, вся Россошь и Калитва ходят в белых плащах, отовариваются же в одном магазине!.. У Шуры такой же, как у всех, белый плащ, но другой – он весь пропитан Толиной тревогой... Что делать! Что делать! Кто подскажет? Пляшущие человечки размыкают хоровод, их вереницу уносит куда-то в сторону. Чем лучше становятся стихи, тем ослепительней сияет Шурин плащ сквозь лесную чащу. Весной Оля должна дать окончательный ответ в Теберду – поедет она жить к старенькой маме и больному отчиму или нет.
Проходит несколько дней, и Анатолий, выскочив из своего редакционного кабинета, налетает на Олю, стоящую во тьме коридора с его курткой в руках, в которую она самозабвенно зарылась лицом... Тут он все-все понимает. И когда Оля (она уже уволилась с работы и собралась уезжать в Теберду, они не виделись больше месяца), стоя за калиткой, тоненьким голосом зовет Анатолия Петровича, чтобы вручить своему другу на память тетрадь снов, ему уже не нужно ее признание, что она-то и была автором тех детских стихов! Он презирает ее за эту интригу так глубоко, что, ничего не соображая, только желая как-то отделаться от нее, взамен тетради снов отдает ей малахитовую шкатулку Шуры, битком набитую скопившимися виршами, и, стиснув зубы, смотрит, как Оля, прижав шкатулку к груди, уходит по темной тропинке, унося с собою розу, сфинкса, часы на звериных лапах... И тут снег лавиной обрушивается на землю.
В 1912 году лейтенант российского флота Г. Л. Брусилов на средства своего богатого дяди снарядил экспедицию на Север. Он так страстно мечтал осуществить сквозное плавание по Северному морскому пути за одну навигацию, так торопился со сборами, что забыл прихватить на борт своей "Святой Анны" санное снаряжение и солнцезащитные очки, и эта оплошность, на первый взгляд не слишком значительная, на самом деле оказалась такой же катастрофической, как если бы судно получило серьезную пробоину...
Писатель Вениамин Каверин вбил в эту пробоину изрядный сюжетный клин, разложив образ реального лейтенанта на двух капитанов и одного демагога и вредителя Николая Антоновича...
В 1928 году, когда каверинский Саня Григорьев поступал в летную школу, весь мир устремился на поиски пропавшей экспедиции Нобиле. Но пока французы, англичане и итальянцы снаряжали суда и дирижабли, советские летчики с самолетов указали знаменитому ледоколу "Красин" оптимальный путь во льдах. Ледокол в сочетании с самолетом – такого еще не было в истории освоения высоких широт, и именно на это новшество авторитетно указал великий путешественник Нансен.
Три года понадобилось Госплану СССР, чтобы осмыслить новое фундаментальное открытие, после чего "Сибиряков" получил возможность пройти по "чистой воде".
История "Двух капитанов" разыгрывается в жуткой тесноте и даже скученности, в коммунальном ящике, оплетенном не вполне надежными широтами и долготами, так как судовые хронометры, как указывает в своем рапорте капитан Татаринов, не имели поправки в течение более двух лет... Герои романа в своих передвижениях по лику земли покрывают почти четыре десятка градусов широты от Энска до Земли Франца-Иосифа, но все время наталкиваются друг на друга... Письмо, выловленное из реки в сумке утонувшего почтальона, все же доходит до адресата.
Читательская наивность и доверчивость Германа априори обеспечивала успех роману плюс небольшое з-заболевание, с-слегка сместившее центр его личности в сторону пряничных меридианов Сани Григорьева... Много позже, уже разлюбив эту книгу, он разгадал простодушную хитрость матери, читавшей ему вслух историю про немого мальчика Саню – немого от рождения, а вот поди ж ты, выбившегося в полярные летчики! У заики, ясно, перед немым преимущество... Да еще лики Молокова, Ляпидевского, Леваневского на самодельном абажуре, фантастическим светом заверяющие подлинность всей этой хитрой каверинской акупунктуры, легкого пробегания пером по заранее оговоренным в Кремле болевым точкам кредитования всей имевшейся в наличности реальности: здесь немного про бездомных, про беспризорных, здесь малость проблему подрастающего поколения осветим, здесь тему вредительства, весьма актуальную, здесь слегка про блокаду Ленинграда и ее героических защитников – слегка... Расчет писателя встретился с расчетом матери, переживающей за своего ребенка, в неуловимой точке чуткого детского времени, гораздо более протяженного, чем путешествие капитана Татаринова, дрейфующего вокруг Земли Франца-Иосифа и почему-то открывшего Северную Землю чуть ли не десятью градусами дальше... Роман, прочитанный вслух матерью с выражением, потому что она поняла тайное с-страдание сына, который с того момента, как пошел в школу, стал говорить очень медленно, заменяя начинающиеся на две непослушные буквы слова их синонимами, совершенно случайно попал в точку.
Интерес к литературе с тех пор остановился для Германа на одной книге, освещенной реальными летчиками-героями, – как внимание Сани Григорьева, задержавшееся на точке пересечения 80 градусов 26 минут северной широты и 92 градуса 8 минут восточной долготы, к которой вела таинственная цепочка следов: письма в сумке утопленника, фотография в Катином доме, две тетради штурмана Климова, латунный багор со "Святой Марии", кусок парусины, измятая жестянка с клубком веревок, лодка, поставленная на сани, в ней два ружья, секстант, полевой бинокль, спальный мешок из оленьего меха, топор, бечевка с самодельным крючком, примус в кожухе – теплее, все теплее! – часы, охотничий нож, лыжные палки, пакет с фотопленкой, – горячо! – палатка во льдах и под ней – совсем горячо! – заледеневшее тело капитана Татаринова... Тут и немой заговорит.
Среди множества историй особого внимания заслуживают истории о чувстве одиночества. Дух индивидуализма, погруженный в раствор коммунального отчаяния, в романе Каверина начинает оформляться в робкую тенденцию (вредительство, очковтирательство и проч.). Но только дух авантюрного одиночества питает хорошую историю. На фоне такого одиночества роль общества чисто функциональна. Оно ведает физиологией, проталкивая по кишечным петлям гнилое мясо Николая Антоновича, а химические процессы совершаются вне поля его зрения. Вредительство в романе – это еще и просверленные Николаем Антоновичем дырки в фор-трюме корабля своего соперника, под второй палубой, значительно ниже ватерлинии вырезы борта вместе со шпангоутами, вплоть до наружной обшивки, дыры шириной от 12 дюймов и длиной до 2 футов... Вот это вредительство так вредительство! Право, одного Николая Антоновича на такое не хватило бы, здесь действовала группа диверсантов...
Герман в дыры не поверил. Негодные ездовые собаки, гнилое мясо – еще куда ни шло, но что касается двухфутовых вырезов – это уж дудки. Это опять же автор их вырезал... Через просверленные дырки постепенно и улетучились простор Севера и полеты Сани Григорьева вслепую через белую мглу. Забытые очки лейтенанта Брусилова слетели с капитана Татаринова, как бинты с тела человека-невидимки, и "Два капитана" провалились в трещину...
Истории о чистом одиночестве всегда уникальны, Сане Григорьеву этого чувства недоставало. Например, такая история из истории, рассказанная Герману мамой...
21 ноября 1783 года на Марсовом поле собралась большая толпа парижан. Люди окружили воздушный шар. Вокруг него суетятся изобретатели – братья Монгольфье. Это не первый запуск летального (как говаривали раньше) аппарата в Париже, но никогда еще "воздушный глобус" из шелка не достигал столь внушительных размеров – 14 метров в поперечнике.
Король Людовик Шестнадцатый, в коричневом кафтане с вышивкой, поверх которого надета голубая орденская лента, собственноручно удерживает одну из веревок, опутавших оболочку. Известный химик Пилятр де Розье, сделав поклон в три темпа, просит у него дозволения сесть в корзину, но король, опасаясь за его жизнь, отказывает ученому. Между тем наиболее находчивые из парижан протискиваются сквозь толпу – кто с барашком в руках, кто с петухом, кто с уткой. Животных сажают в корзину, после чего Жозеф Монгольфье дает знак отпустить веревки. Король послушно следует приказу изобретателя. Шар взмывает вверх. Король, приставив ладонь к глазам, следит за стремительно уносящимся в небо "глобусом"...
Время делает мощный глоток, сдвигает шелковые и парусиновые декорации с неба, и под ним вдруг оказывается хитрое сооружение с косо падающим ножом. Палач дает знак, веревку отпускают, душа взмывает в небо... Но смерть с косой на башенных часах еще не сделала и четверти оборота по кругу; король стоит задрав (еще целую) голову в небо, смотрит на медленно плывущую в сторону небольшой рощицы точку... Башенные часы вращают жернова, король смотрит в небо, из лопнувшей оболочки со свистом выходит воздух.
Король смотрит в небо, по которому наконец проложена первая трасса, и это слишком серьезное событие для того, чтобы оно Людовику, любителю технических новшеств и всяческого прогресса, могло сойти с рук, – серьезнее, чем плетущиеся против него заговоры в Пале-Рояле, листовки Камилла Демулена, отставка Жана Неккера и растраты огромных средств на Трианон. Но канаты давно отпущены, на парусиновой галерее улетают любимый токарный станок короля и географические карты, которые он клеит на досуге, милые патриархальные занятия, освященные духом абсолютизма, не считающегося ни с бараном, ни с петухом, ни с осатаневшей от налогов толпой парижан, ни с оборотом календарей-хронометров в карманах ростовщиков, ни с новой воздушной трассой... Сам, лично отпустил веревку.
Это правдивая история, в ее шелковой оболочке нет дыр, просверленных Николаем Антоновичем, через которые улетучивается авантюрный дух одиночества, нет вырезов ниже ватерлинии, через которые хлынет гнилое мясо из знаменитого фильма Эйзенштейна. История об одиночестве барана, влекущегося на бойню. И никаких немых мальчиков-летчиков. Но как ни странно, человеческий организм легче усваивает гнилое, как это утверждает Эльвира Евгеньевна, скорбный биолог, поэтому коллективный дух Сани Григорьева в сознании Германа одержал временную победу над одиноким духом короля. И чтобы проделать обратный путь от конца книжки к ее полному исчезновению из памяти, надо отыскать припорошенные снегом знаки – латунный багор, жестянку с веревками, кусок парусины, секстант, сумку почтальона, – назад, назад к реальным с-самолетам Молокова, Леваневского...
6
ВЕСЕЛЫЙ ГЕРОЙ. Сквозь накрахмаленные гардины солнечные узоры медленно переползают с пола на стену, и яркие, веселые блики, подтаяв в верхнем углу застекленной фотографии, передвигаются к краю квадратного зеркала, из которого начинает бить свет. В зеркале отражается кусок двора, втиснутый в проем между гардинами: сквозь путаницу заснеженных ветвей виден угол сарая, крытого толем, отдаленный ствол березы с новым скворечником, взлохмаченное ветром облачко и лапа огородного пугала, одетого по-летнему – в тельняшку и заснеженную кепку с козырьком.
Пугало зовут Странник Тихон. Анатолий палец о палец не ударил в своем огороде, свалив все на плечи жены, зато пугало воздвиг, как памятник своему детству, ушедшему под воду, дав ему имя реального странника Тихона юродивого, обходившего окрестные мологские деревни ровно до тех рубежей, до которых, как выяснилось позже, они оказались затопленными. Уж сколько раз Феб объехал Землю на своей колеснице, а Тихон все так же крепко стоит на месте, его с одного рывка не вытащить: ивовые его ноги пустили корни и сплелись с корневой системой сада, поэтому по весне Тихон пускает свежие побеги, медленно превращаясь из чучела человека в живое дерево.
На тахте, покрытой темно-зеленым куском бархата, полулежат три девушки, три подруги. У каждой свой особенный тип красоты. У Нади – продолговатое лицо с высокими скулами, прямые серые глаза, резко очерченные тонкие губы и длинные русые волосы. У Линды глаза миндалевидные, зеленые, большой рот, чуть тяжеловатый подбородок и грива смоляных волос. У Аси – круглое лицо и копна темно-рыжих волос с медным отливом. Девушки сознают, что на них приятно смотреть, одна чем-то дополняет другую, может, именно это и скрепляет союз разных душ... Девочками они дружили парами. Сначала пару составляли Надя и Ася, потом с Асей подружилась дочка главврача санатория Линда, и Надя не отвергла ее, хотя Линда всегда казалась ей пресной... Повзрослев, они стали повсюду ходить вместе, три красотки.
В комнате сидят Анатолий, Костя и Герман. Анатолий шутит, задирает девушек, жестикулирует. Если б сейчас в дом вошла жена Шура, он не изменил бы своей развязной позы, находясь под охраной посторонних людей. Альбинос Костя со светлыми, чуть навыкате глазами серьезен и немного печален, ему не нравится Надино поведение. На Германа никто не смотрит, он здесь самый младший.
Девушки перекидываются подушками, вплетают пряди волос в одну общую косу... Русые блестящие пряди перемешиваются с медно-рыжими и смоляными, одна девушка выглядывает из-под руки другой, третья накрывает обеих своей черной гривой... "Какие ж вы все красивые, девчата, – говорит Анатолий. – Кость, правда, они у нас красавицы?.." – "Не у нас, а у самих себя", – сдержанно поправляет Костя. Надя бросает на него быстрый взгляд и, отчего-то помрачнев, ложится плашмя на диван. "Пап, – ленивым голосом говорит она, – покажи-ка нам свое сокровище". – "А ну тебя", – добродушно отнекивается Анатолий. "Нет-нет! – капризно отвечает Надя. – Сказано – тащи его сюда!" – "Да разве девчатам это интересно?" – как бы сомневается Анатолий.
Солнце подползло к двум детским фотоснимкам Нади и Германа на стене: Надя, набычившись, с большим бантом и книгой в руках, сидит в беседке Петровского парка, на второй – крошка Герман крутит ручку маминой мясорубки...
Анатолий приносит общую тетрадь. "Это стихи одной дамы, смертельно влюбившейся в моего папку", – объясняет Надя Косте. "Мы просто дружили, немного чопорно поправляет ее Анатолий. – Хороший человек. Интересный. Она свои сны записывала стихами".
Солнечный луч добрался до картинки с самолетом первого северного летчика Нагурского. Эту картинку Герману подарил Костя, который хочет стать летчиком. Нагурский стоит под крылом самолета. Он в солнцезащитных очках-"консервах", забытых лейтенантом Брусиловым. В августе 1914 года Нагурский выполнил пять полетов вблизи северо-западного побережья Новой Земли, но Брусиловскую экспедицию ему найти не удалось, как позже и Нансену. Громоздкий древний летательный аппарат, не то что самолеты Молокова и Ляпидевского...
"Ну, я читаю, – метнув взгляд в сторону Кости, объявляет Линда. Начинается так: сон 23-й. "Связного разговора не выходит, можно только произносить слова... Я: невозможно, невозможно, я вам рада, нет, нисколько. Мох, скамейка, коридоры, светит месяц неустанно... Он: ничего тут не попишешь, невозможно – так не надо, надо что-нибудь другое, что не будет невозможно. Чайник, крепкая заварка, занавеска на окошке, карта древней Атлантиды или что-то в этом роде. Месяц дремлет над окошком, слышен звон дороги дальней. Сонатина Куперена или что-то в этом роде"". – "Что за ерунда", – сказал Костя. "Не скажи, – насмешливо возражает Ася. – Что-то в этом есть. Ваша знакомая была весьма образованна, Анатолий Петрович". Анатолий в ответ развел руками. "Просто ритмически организованный поток сознания. Узор из слов!" – важно произносит он. "Да, как на вашей малахитовой шкатулке", – говорит Линда. "Она уже не наша", – вдруг поправляет Герман. "Да, папа ее обменял вот на эти самые сны", – ядовито говорит Надя. "Да что ты? – Линда удивлена. – И Александра Петровна позволила?" – "Александра Петровна об этом знать не знает", ответствует Надя. "Ой! – Линда всякое событие из Надиной жизни принимает близко к сердцу. – Александра Петровна так дорожила этой вещью! Что будет, когда она узнает!" – "Что будет – и в самом специфическом сне не приснится", безжалостно изрекает Надя. Отец выдавливает из себя усмешку: "Ладно, прорвемся..." Линда с сомнением качает головой. "Читать дальше?" – "Я ухожу", – говорит Костя и подымается на ноги. Надя встрепенулась: "Сиди!" – "Кто ты такая, чтобы мне приказывать?.. Гера, дай мне пройти". – "Герка, не пускай его!" Герман молча подвигается, и Костя уходит.
"Сновидение является освобождением духа от гнета внешней природы", голосом, в котором звенит злость, произносит Надя. Ася слегка улыбается. "Каково же его скрытое содержание?" – "Скрытое содержание таково: дураки не только тянутся к свету, как подсолнухи, они иногда забиваются в неприметные углы, прячутся в коридорах редакций". – "А ты – умная", – совсем упавшим голосом говорит отец. "Надежда светится соломинкой в закуте..." – ласково пропела Линда. Надя насильственно смеется. "Это откуда?" – "Верлен. Читать дальше?" – "Читай", – командует Надя. "Вечер жизни, утро казни, Вий с тяжелыми веками. Поезд мчится к Салехарду или дальше, непонятно. В круге света меркнет книга, слов не разобрать глазами. От того, что видит сердце, впору нам совсем ослепнуть. Ночь с тяжелыми веками. В небе птицы обмирают. Поскорей пришло бы утро, даже если утро казни". Солнечный узор подполз к свадебному портрету Анатолия и Шуры, лиц не стало видно – одно сияние в стекле. "Все поют и рвутся волны к высоте навстречу грому. Буря, скоро грянет буря!"
Сколько Герман помнит соседа Юрку Дикого, тот совершенно не меняется, не стареет – те же впалые щеки, острый быстрый кадык, заносчивый, с безуминкой взгляд, пушистые усы, как у Нансена, покатый лоб и темно-русые волосы, собранные сзади резинкой, как у отца Владислава. Улыбка у Юрки простодушная и вместе с тем хищная. Людям трудно с ним разговаривать из-за громового его голоса. Скажешь ему слово, а Юрка в ответ басит, как с амвона, отметая напрочь всяческую приватность беседы, привлекая внимание прохожих. Это голос хозяина положения, человека, который всем нужен. Без него ни баньку сложить на земельном участке за Белой Россошью, ни дом построить. Калитвинцев Юрка не любит, их сюда прислало из разных концов страны Четвертое управление, на которое Юрка, как он говорит, не работник. Такое странное противоречие – на московских комсомольцев, строящих себе дачки под Цыганками и Рузаевкой, работник, а на Четвертое управление – не работник. Но это только на словах работать приходится, чтобы подсобрать деньги "на пещеру".