Текст книги "Оттепель. Инеем души твоей коснусь"
Автор книги: Ирина Муравьева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава 9
Следователь Цанин чуть ли не с ранней молодости страдал холециститом. Чем только его не лечили, ничего не помогало. Жена каждое утро с кислым лицом – таким, что удавиться хотелось, – приносила следователю два стакана нарзана и, скорбно поджав сероватые губы, ждала, пока он их выпьет. Потом уходила, и Цанин слышал, как она помешивает в кастрюльке овсяную кашу. Этот звук действовал на его нервы так же, как на разъяренного испанского быка действует плащ испанского тореадора. Больше всего на свете ему хотелось опрокинуть на жиденький перманент жены эту недоваренную и жиденькую овсяную кашу. Руки его тряслись от раздражения. Однако профессиональная сдержанность проявлялась во всем. Умытый и причесанный Цанин выходил на кухню, разворачивал свежую газету и, морщась, съедал свою овсяную кашу. Потом он подставлял жене до блеска выбритую щеку, брал свой портфель и ехал на работу. Проклятое заболевание не позволяло пить. Врачи покачивали головами и пугали операцией. Поэтому Цанин напивался один раз в два месяца. Никто не предлагал ему такого расписания, но, выработав его самостоятельно, Цанин следовал этому расписанию со всей еще в армии приобретенной железной точностью. Он напивался пятого числа вечером, пил все шестое, а седьмого приходил в себя и отлеживался. Восьмого, если оно не совпадало с каким-нибудь праздником или воскресеньем, он шел на работу. И так – каждые два месяца. Каждый месяц было бы лучше, но он панически боялся угодить на операционный стол.
«Там точно зарежут, – сказал он себе. – Уж лучше тогда потерпеть».
И Цанин терпел. Однако это постоянное, вызванное болезнью насилие над своим организмом не могло не сказаться на психике. Следователь стал постепенно испытывать почти садистское наслаждение от возможности наказывать людей. Их испуганные глаза, их просьбы хотя бы «разобраться» вызывали в нем веселое и острое бешенство, от которого как-то очень приятно холодели кончики пальцев, а в ушах изредко возникала почти соловьиная легкая трель. Потом пропадала. Иногда это состояние заменяло опьянение и точно уж помогало в том, чтобы полностью освободиться от любовной необходимости в женщине и от ее бесхитростных ночных услуг. Он стал независим, коварен и быстр. С любым заданием, поступающим сверху, справлялся. Начальство его полюбило. Ему доверяли такие дела, которые требовали не только профессионального умения, но и психологической изощренности, находчивости, а иногда даже и артистизма.
Ознакомившись с делом сценариста Паршина, смерть которого была явно вызвана алкогольным опьянением, Цанин поначалу не обратил на это дело особого внимания. Его подопечный доложил, что все предшествующие гибели трое суток сценарист Паршин беспробудно пил с оператором Хрусталевым. Цанин пробежал дело глазами и равнодушно отложил его в сторону. Однако через два дня курьером было доставлен некий конверт, который полагалось открыть лично ему, старшему следователю отдела, и в этом конверте содержалась краткая информация, которой он не должен был ни с кем делиться. Цанин несколько даже опешил от того, что могло потребоваться от него в ходе «раскрытия» никому, в сущности, не интересной причины смерти рядового алкоголика Паршина, и тут же смекнул, что если ему удастся провернуть то, чего от него ждут, то вся его карьера сделает такой резкий взлет, что можно будет считать свою судьбу абсолютно удавшейся, несмотря на холецистит и постоянные семейные раздражители.
Виктору Хрусталеву была отправлена повестка. Цанин предвкушал беседу со своей будущей жертвой с тем же нетерпением, с которым прыщавый десятиклассник ждет свидания со взрослой и опытной женщиной, которая, может быть, даже оставит его у себя ночевать.
Хрусталев с первой секунды вызвал у него отвращение. Он знал этот тип мужчин и презирал его. Эти мужчины отличались обаянием, перед которым не могла устоять ни одна особа слабого пола, открытым пренебрежением ко всем остальным и, как ни странно, каким-нибудь не понятным для следователя талантом, вроде умения рисовать картинки, сочинять стишки или, как в случае с Хрусталевым, снимать художественные фильмы. Поначалу Хрусталев держался свободно и независимо, но Цанин без большого труда заставил и его разволноваться. Предположить, что он незадолго до гибели был в комнате Паршина, было проще простого: очень пьяные люди, проведшие вместе почти три дня, не расстаются у подъезда, а лепятся друг к другу до тех пор, пока их тесная дружба не нарушается каким-то скандалом. То, что Хрусталев соскочит с крючка, как рыба, уже заглотившая наживку и все-таки чудом каким-то вытолкнувшая ее из своего раздувшегося горла, было для Цанина полной неожиданностью. Адвокат, приглашенный бывшей женой Хрусталева, сломал ловкую задумку следователя, и вся схема посыпалась. Цанин покаялся наверху в своей неудаче и принялся ждать дальнейших распоряжений. Через две недели ему сообщили по телефону такое, от чего следователь весь затрепетал. Только одно создавало большие сложности: никто, даже очень близкий ему по работе эксперт Слава, не должен был догадаться, что суть всей истории не имеет к самому Виктору Хрусталеву, оператору с «Мосфильма», практически никакого отношения. Что через голову этого самонадеянного молодого человека решается совсем другая, важнейшего государственного значения задача. Нужно было исхитриться и выстроить историю так, чтобы спровоцировать стилягу-оператора на личный конфликт с самим следователем. Тогда ни один комар, включая и дотошного Славу-эксперта, носу, как говорится, не подточит. Мстительность Цанина была хорошо известна сотрудникам и легко объяснялась все тем же холециститом. Поэтому нажить себе еще одного личного врага в лице Хрусталева было проще простого. Он выяснил, что съемки в деревне заканчиваются в субботу и в понедельник группа начнет работать в одном из мосфильмовских павильонов. Значит, нужно было дождаться понедельника.
Глава 10
В пятницу закончили снимать почти в семь. Машина, нагруженная декорациями и костюмами, уехала в Москву. Утром нужно было немного поснимать натуру и, главное, поймать и запечатлеть деревенских мальчишек в тот момент, когда они с визгом плюхаются в воду и их обдает сверкающими брызгами. На этом особенно настаивал Егор и даже сам ходил по домам договариваться, чтобы никто из пацанов не пропустил назначенного времени – восемь утра. Пацаны солидно согласились и обещали не подвести. После обеда должен был прибыть мосфильмовский автобус и увезти в заждавшуюся столицу всю съемочную группу.
Закончив съемку, Мячин умылся и постучал в дверь своей комнаты.
– Входи, я не сплю, – отозвалась Марьяна.
Это была их третья и последняя ночь. Позавчера, когда она неожиданно пришла к нему со своим чемоданчиком, они долго и задушевно разговаривали. В самом конце, когда Марьяна расплакалась и призналась в том, что запуталась, Мячин дал себе слово никогда и ничем ее не огорчать. В душе он уже был согласен на то, чтобы быть ей только другом, защитником и опорой. Ни на что другое не претендовать и проглотить свою влюбленность с закрытыми глазами, как дети глотают горькие таблетки. Они проговорили несколько часов подряд.
Начало светать, в деревне заголосили петухи, и Марьяна наконец заснула. Мячин долго ворочался в углу на своей перине, из которой в разные стороны летел пух, и чувствовал, как сердце его разрывается от любви. В конце концов и он заснул. Проснулся в половине девятого. Марьяны уже не было в комнате. Кровать оказалась аккуратно застеленной, подушка взбита. В ногах лежало ее махровое полотенце и мокрая зубная щетка. Значит, она действительно была здесь, ночевала, потом проснулась, пошла чистить зубы, умылась и тихо куда-то ушла. Чемоданчик ее стоял у стены. Мячин понял, что все это не было сном и сегодня она придет опять. Вся съемочная группа пялилась на них с любопытством, но вслух никто ничего не произнес. Если, конечно, не считать Хрусталева, который, не глядя на Мячина, спросил небрежно:
– Ну что, Егор? Счастлив?
И Мячин ответил ему так же небрежно, делая вид, что речь идет о только что отснятой сцене:
– Неплохо, мне кажется. Но в кадре травы маловато. Хотелось бы зелени больше.
Вторая ночь протекла в молчании. Он видел, что Марьяна волнуется, не знает, как ей вести себя, что делать. Она долго стояла у окна, отвернувшись, смотрела на звездное небо. Мячин сделал вид, что ему нужно проработать свои замечания по поводу сегодняшних съемок, вооружился красным карандашом, но зрачки его бессмысленно прыгали по страницам большой клеенчатой тетради, в которой он что-то подчеркивал и даже тихонько чертыхался про себя для пущей убедительности.
Потом она тихо повернулась и спросила, нет ли у него случайно пирамидона: очень болит голова. Мячин тут же сорвался, побежал к Регине Марковне, выпросил у нее три таблетки и вернулся. Марьяна уже легла, натянув на себя одеяло до самых глаз. Таблетку покорно проглотила, прикрыла ресницы и веки сгибом локтя и изобразила, что спит. Мячин чувствовал себя таким измученным, выпотрошенным и вывернутым наизнанку, что сам неожиданно тоже заснул. Во сне он увидел Хрусталева с яркими, рыже-золотистыми волосами, как у клоуна. Хрусталев был при этом не самим собой – статным, молодым и широкоплечим, – а постаревшим лет на тридцать, обрюзгшим, с испитым лицом и такой улыбкой, которая бывает у людей, пытающихся завоевать расположение окружающих.
«Надо же! – успел подумать Мячин. – Как его скрутило! А было на всех наплевать!»
Неузнаваемо изменившийся Хрусталев преследовал своей корыстной любовью какую-то женщину, тоже очень уже немолодую и совсем некрасивую, в которой Мячин тщетно пытался узнать то ли гримершу Лиду, то ли гримершу Женю, но это ему не удавалось. Корысть Хрусталева заключалась в том, чтобы вернуться на «Мосфильм», поскольку последние тридцать лет он работал оператором на болгарской киностудии «Бояна», жил на чужбине и тосковал по дому. Сон был каким-то липким, неприятным и мрачным. Понятно было, что прошло очень много лет, все стали стариками, все изменились, потускнели, обрюзгли, цепляются уже не за саму даже жизнь, а за ее обломки. Проснувшись, Мячин первым делом посмотрелся в ручное зеркальце, желая убедиться в том, что он все еще молод и полон сил. Марьяны, как он и предполагал, в комнате не было. Постель была по-вчерашнему аккуратно застелена, и в ногах лежало влажное махровое полотенце.
– Так можно рехнуться! – сказал себе Мячин. – Нет, правда! Так можно рехнуться!
День был долгим и утомительным, Регина Марковна разругалась с Сомовым, Будник опять начал капризничать и требовать, чтобы его заменили «гениальным» Рыбниковым, потом сказал, что он устал от «постоянной травли». Художник по костюмам Пичугин никак не мог решить, какую кепку надеть на молодого артиста Руслана Убыткина, который играл Васю-баяниста, и, хотя все кричали, что лучше этой белой, с полосатым козырьком, кепки нет ничего на свете, он все-таки сделал по-своему, откопал какую-то соломенную шляпу, оторвал у нее поля, обмотал ее полевыми цветами, одну ромашку свесил Руслану на левое ухо, колокольчик пристроил почти на лоб, и получилось действительно очень красочно, смешно и задорно. Наконец работа закончилась. Съемочная группа с загорелыми, но измученными лицами поела борща с котлетами, и все разбрелись кто куда. Мячин заметил, что Марьяна исподтишка наблюдает за бывшими супругами Хрусталевыми, которые сидели на крылечке, тесно прижавшись друг к другу, и делали вид, что обсуждают текущую работу. На лице у Инги Хрусталевой было какое-то почти пьяное от счастья и удивленное этим счастьем выражение. Хрусталев был, как всегда, небрежен и спокоен, но Мячин заметил, что его левая рука, опирающаяся на ступеньку за спиной Инги, время от времени быстро гладит ее лопатки. Марьяна отвела глаза, похватала ртом воздух, как вытащенная на песок рыба, и сразу куда-то ушла.
«Осталось мне помучиться одну ночь! – подумал Мячин. – Ну, какие-нибудь семь часов в этой комнате! Я заставлю себя спать. Я должен заснуть».
Он постоял перед закрытой дверью, потом постучался. Ее могло еще и не быть. Гуляет, может быть, где-то. Но глуховатый мерцающий голос отозвался, и Мячин вошел, сразу же устроился на своей перине и закрыл глаза. Она лежала на кровати, одетая, в клетчатом сарафане с белым кружевом по вырезу.
– Прочти мне какое-нибудь очень хорошее стихотворение. Самое хорошее, – вдруг попросила она.
– Я тебе прочту, – сказал Мячин. – Это вообще-то Фет. Его даже в школах не проходят.
Какое счастие: и ночь, и мы одни!
Река – как зеркало и вся блестит звездами;
А там-то… голову закинь-ка да взгляни:
Какая глубина и чистота над нами!
О, называй меня безумным! Назови
Чем хочешь. В этот миг я разумом слабею
И в сердце чувствую такой прилив любви,
Что не могу молчать, не стану, не умею!
Он перевел дыхание.
– Иди ко мне, – сказала она еле слышно и слегка приподнялась на локте. – Иди ко мне. Хочешь?
Он вскочил. Расстояние между периной на полу и этим белеющим локтем было ничтожным. Мячину оно показалось огромным. Марьяна встала и начала расстегивать пуговицы на своем клетчатом сарафане. Сарафан упал на пол. Мячин как будто ослеп: он не видел ее наготы, но чувствовал ее всю, так, как люди чувствуют воду. Она была настолько близко, что ему показалось, что это она, а не он отрывисто дышит сквозь стиснутые зубы. Он протянул ладонь и дотронулся до ее лица. Она задержала его ладонь обеими руками, и тогда Мячин отчаянно, изо всех сил поцеловал ее в губы.
Инга не задавала Хрусталеву ни одного вопроса. И он не спрашивал у нее, как они будут теперь жить: переедет ли он обратно на Шаболовку или вернется в свою квартиру, стоит ли посвящать Аську в то, что они помирились, нужно ли скрывать от друзей и родственников волнующий факт, что «бывшие» Хрусталевы уже не «бывшие». Все решения хотелось оставить до возвращения в город, а здесь был почти отпуск, здесь пели птицы, колосилось поле, и рыбы в реке иногда, играючи, подпрыгивали над сонной водяной поверхностью так высоко, как будто хотели взлететь.
Никаких новостей от Кривицкого не было, и Сомов предположил, что Федор Андреич пал смертью храбрых от руки своей оскорбленной молодой жены.
– Типун тебе на язык, Аркадий! – в сердцах плюнула Регина Марковна. – По себе не суди!
– Если бы я по себе судил, Региша, – загадочно ответил Сомов, – ни одного из нас давно не было бы в живых.
Вечером в субботу вернулись в город. В деревне стояло лето, а в Москве вдруг пахнуло осенью, и даже острая свежесть разбитых арбузов, валяющихся кое-где на асфальте, странно напоминала об этом.
Глава 11
Просмотр отснятых деревенских эпизодов назначили на десять часов утра. Кривицкий приехал на служебной машине. Выглядел плохо и все время потирал рукой многострадальный копчик. Будник тут же сообщил всем, что копчик теперь выполняет в организме Федора Андреича функцию второго сердца: как люди невольно держатся за сердце, которое их когда-то беспокоило, так режиссер Кривицкий в минуты тревоги и волнения хватается за копчик. Никто не засмеялся удачной шутке, а Регина Марковна укоризненно покачала головой. Какое-то напряжение чувствовалось в воздухе, и, когда погасили свет и на экране замелькали первые кадры, напряжение это почему-то усилилось. Особенно мрачен и взволнован был Егор Мячин.
– Он теперь прыгать должен от радости, – заметила гримерша Женя, – добился своей ненаглядной…
– Боюсь, как бы эта ненаглядная его самого не добила! – яростно ответила ей сквозь зубы гримерша Лида. – Такой мужчина замечательный! Попался, как все… Увела из-под носа!
На экране сменяли друг друга то народный артист Геннадий Будник с гладко причесанной головой, в сорочке со стоячим воротничком, то Марьяна в красных лакированных туфельках, быстро перебегающая через залитый солнцем луг, то Инга Хрусталева с ведром, полным парного молока, в полупрозрачной капроновой кофточке, сквозь которую слегка просвечивали ее высокие груди. Когда появился наконец Вася-гармонист с заложенной за левое ухо ромашкой, Регина Марковна откровенно расхохоталась и одобрительно подняла кверху большой палец. Мячин затравленно оглянулся. Лицо Кривицкого было непроницаемым.
– Пошлятина, да? – шепотом спросил Мячин у Хрусталева.
Тот неопределенно пошевелил в воздухе рукой.
– Шедевром я бы этот фильм не назвал… Но в общем и целом…
– Издеваешься, да? – прошипел Мячин. – Хочется тебе меня по стенке размазать?
– А у меня разве нет никаких оснований? – вдруг быстро спросил Хрусталев и стал ярко-красным.
Секунду они смотрели друг другу в глаза. Потом Мячин вскочил и куда-то убежал. Кривицкий пожал плечами.
– Не беспокойтесь, други, – снисходительно заметил он. – Когда я был молодым и снимал свой первый фильм, у меня на всех просмотрах была точно такая же реакция. Потом все прошло.
– Не у всех это проходит, Федя, – заметил Хрусталев равнодушно. – Бывают такие упрямые, неповоротливые люди… С гипертрофированным представлением о своих дарованиях.
Мячин добежал до кабинета Пронина. Дверь к директору была наглухо закрыта, секретарша, поджав тонкие губки, поливала фикус.
– Листочек бумаги не найдется? – задыхаясь, спросил Мячин.
– Листочек найдется, – внимательно разглядывая его маленькими, глубоко посаженными глазками, ответила она. – Кому вы писать собрались?
– Не спрашивайте меня, пожалуйста! – взорвался вдруг Мячин. – К вам это уж точно никакого отношения не имеет!
Он сел на стул, расправил на колене предложенный секретаршей листок и начал торопливо строчить: «Прошу освободить меня от обязанностей режиссера-стажера в фильме Федора Кривицкого „Девушка и бригадир“ в связи с несоответствием занимаемой должности».
– Вот, – сказал он секретарше. – Передайте это товарищу Пронину на подпись.
Она посмотрела на него недоверчиво:
– Вы это серьезно?
– Вполне.
Он вышел на улицу. Одна только мысль о том, что нужно вернуться на просмотр и потом обсуждать фильм, который не получился и не мог получиться, – одна эта мысль приводила его в бешенство. Он был бездарен и занимался не своим делом. И хорошо, что он понял это сейчас, а не потом, когда уже поздно будет что-то менять. Но главное было в другом: Марьяна стала его любовницей – он с особенной жесткостью произнес это слово – только потому, что Хрусталев бросил ее и она испугалась, что останется одна. Как же он мог забыть, что еще совсем недавно, в начале лета, когда так умопомрачительно пахло сиренью и лили дожди, она сказала ему: «Я никогда не полюблю вас, Егор, и никогда не выйду за вас замуж». Никогда! И еще она сказала ему, что у нее есть другой человек. Да, именно так и сказала: «Другой человек». А какая счастливая она была тогда, когда они столкнулись у двери ее квартиры! «Счастливей, чем я, быть просто невозможно…» Разве можно сравнить те ее глаза с этими, с нынешними ее глазами! Она ведь погасла. Она выживает, пытается выжить. Поэтому и прыгнула к нему в кровать, и пришла к нему со своим чемоданом! Открыто, на глазах у всех! Знала, что он не вспомнит о том, как она отказала ему два месяца назад! Знала, что он потеряет рассудок от одного того, что она так близко! И он потерял. Но слава богу, что опомнился. Еще не поздно. Нужно дождаться вечера, прийти к ней на Плющиху – теперь она сидит дома по вечерам, Хрусталев вернулся обратно к жене – прийти и спокойно сказать, что он уезжает и они расстаются. Навсегда. В Москве ему больше нечего делать, а жить можно везде, хоть в Америке. Ах, как это все просто и невыносимо больно закончилось! И все его надежды, все его дурацкие мечты, все эти фильмы, которые он мысленно снимал, когда просыпался по ночам и не мог заснуть, потому что они, эти несуществующие фильмы, наплывали на него из темноты. И он восхищался ими, поражался тому, насколько они умны, неожиданны, какие внутри диалоги и краски, и как зажигается свет в фонарях, и как ветер дует, живой, мощный ветер, он знал, что он будет снимать этот ветер не так, как другие, а без освещения, один нарастающий звук, гул и скрежет…
И вот все закончилось. Он слонялся по улицам, доехал зачем-то до Арбата, пошел бродить по переулкам. Из булочной запахло хлебом. Он увидел, как двое грузчиков разгружают горячие буханки «Бородинского». У одного их грузчиков было почему-то интеллигентное лицо. Он подумал, что вот так можно начать фильм: двое грузчиков разгружают «Бородинский», и у одного из них интеллигентное лицо. Он зашел в булочную и купил себе половинку «Бородинского». Сел в каком-то дворе на облупленную лавочку и принялся откусывать от горячего, приятно согревающего руки куска. Хлеб прилипал к зубам. Сгорбленная белоголовая старуха вышла с собакой. Собака была пуделем, очень старым, с подслеповатыми слезящимися глазами. Слезы, стекающие из уголков собачьих глаз, казались не прозрачными, а слегка голубоватыми.
Марьяна! Марьяна! Марьяна! Он ел горячий хлеб и вспоминал, какие у нее руки. Кожа на спине почувствовала их прикосновение. Как она гладила его после того, как все закончилось! Марьяна. Нужно уметь говорить себе «нет». Иначе ты будешь жалким вымогателем не счастья даже – потому что счастье, которое было у него, счастьем не называется, это все самообман, слепота, – да, ты будешь жалким вымогателем этой ничтожной радости и в конце концов станешь противен не только окружающим, но в первую очередь самому себе. Ему нужна ее любовь. Любовь, а не страх остаться одной после того, что ее бросили. Любовь с отчаяньем, с ревностью, со злобой, пусть, пусть, но любовь! А она смотрит на него с каким-то осторожным и нежным вниманием, словно привыкает к тому, что рядом в постели лежит он, Егор Мячин, а не тот «другой человек»! И каждый раз из тех трех, когда он входил в нее, она как-то быстро и отчаянно зажмуривалась, словно ее обжигало воспоминание! Все это нужно оборвать. Она станет актрисой, Кривицкий никогда не бросает своих любимцев, он поможет ей пробиться, и она забудет про учебу, пошлет куда подальше эту свою химию, у нее начнется новая жизнь, поездки, люди, автографы…
Начало постепенно темнеть. Ему захотелось напиться и лечь здесь, на этой вот лавочке. Спать, спать и спать. А завтра на поезд – и к матери в Брянск! И все. Как это поется у Визбора? «Прощай, Москва, не нужно слов и слез…» Ничего не нужно. Ком подступил к горлу. Он забежал в гастроном на Смоленской. В отдел «Соки-воды» стояла небольшая очередь. Он выпил два стакана томатного. Черной гнутой ложечкой зачерпнул размокшей соли из тарелки, посолил. Сок был с мякотью.
В половине десятого Мячин позвонил в дверь квартиры Пичугиных. Главное, как можно быстрее произнести ей то, что он решил, и сразу уйти. Открыл Александр, у которого, как с удивлением заметил Мячин, были какие-то лихорадочные, словно пьяные глаза.
– Мне срочно нужна Марьяна, – сказал Мячин очень решительно.
– Она спит, – отводя взгляд, ответил Пичугин.
– Разбуди ее!
– Зачем? Ей нездоровится.
– Я тебе говорю: разбуди!
Пичугин пожал плечами. Потом раздался тихий голос Марьяны:
– Санча, я не сплю. Это что, Егор?
Она вышла из-за шкафа, который перегораживал большую комнату, в длинной ночной рубашке и наброшенной сверху кофте. Щеки у нее горели.
– Егор! Что случилось?
– Я хочу тебе что-то сказать. Это очень важно.
– Хорошо. – Она опустила глаза. – Хорошо. Тогда давай выйдем на лестницу.
– Я могу уйти, – пробормотал Пичугин. – Бабуля у соседки. Никто вас не будет подслушивать.
– Нет, лучше мы выйдем на лестницу, – решил Мячин.
Они вышли. Ему показалось, что Марьяна хочет поцеловать его, но не решается. Он отступил от нее, облокотился о перила.
– Я уезжаю в Брянск, к матери.
– Надолго?
– Навсегда.
На лице у нее появилось выражение, которое он уже несколько раз замечал: кроткого и болезненного недоумения, странно соединенного с покорностью. Она и недоумевала, и одновременно готова была принять все, что ей выпадает.
– Ты можешь сказать почему? – спросила она совсем тихо.
– Могу. Ты не любишь меня. Это ошибка.
Она покачала головой.
– Егор, это неправда. Все гораздо сложнее.
– Сложнее? – Он даже вскрикнул. – Конечно, сложнее! Ты не хочешь быть одна, и я это отлично понимаю! Я тебя нисколько не осуждаю! Это я заставил тебя стать моей любовницей! – Он снова с той же непонятной жесткостью выговорил это слово. – Я ходил за тобой по пятам, я преследовал тебя своими воздыханиями! Во всем виноват один я!
– Значит, – не глядя на него, прошептала она, – значит, эти твои «воздыхания» были притворством? Или как?
– При чем тут мои «воздыхания»? Я не притворялся. Я тебе ни разу не сказал ни слова неправды. Но речь не обо мне, речь о тебе. Ты никогда не любила меня и никогда не сможешь полюбить.
Она хотела возразить, полуоткрыла рот, но он перебил ее:
– Ты не сможешь полюбить меня и вечно будешь мучиться со мной. Я совсем не тот человек, который тебе нужен.
– Знаешь, Егор? – у нее задрожали губы. – Никто не знает, кто кому нужен и зачем. – Она усмехнулась болезненно. – Людям только кажется, что они это знают, но они обманывают себя.
– Я тебя люблю и не разлюблю никогда, – почти грубо произнес он. – Но мы не будем счастливы вместе. Кроме того, ты станешь очень хорошей актрисой. Знаменитой. А я никакой не режиссер, я полное фуфло. И слава богу, что я наконец-то это понял. Ну, все. Я пошел. Прости меня, ладно?
– Егор! Подожди! – прошептала она и нерешительно переступила босыми ногами. – Пожалуйста…
Но он уже сбегал по лестнице, дробно стуча ботинками. В пролете не удержался, поднял голову. Она стояла неподвижно, плотно завернувшись в кофту, и ее маленькие босые ноги ярко белели на грязном и затоптанном каменном полу.
Было уже поздно, все магазины закрыты. Но у таксистов всегда можно купить спиртное. Мячин пересчитал деньги в кармане. Хватит на две бутылки. Он дошел до Смоленской. У метро стояло несколько раздолбанных машин. Водители спали, откинувшись на сиденьях, открыв рты. Мячин постучал в первое окошко.
– Друг! Есть выпивка?
Таксист с большим, угреватым лицом открыл сонные глаза и внимательно изучил Мячина.
– Ну, есть.
– Дай скорее!
– Что? К бабе идешь? – усмехнулся таксист.
– От бабы иду, – уточнил глухо Мячин.
Засунул бутылки в карманы и опять завернул в какой-то дворик. Жалко, что хлеба больше не было. Зато он все сделал правильно: объяснил ей так, что она поняла и согласилась с ним. Она и сама знала, что их связь будет ошибкой, она была уже готова к этому разговору. Иначе она не отпустила бы его. Он заново вспомнил всю сцену. Увидел ее покорное болезненное лицо. Да, она была готова к этому. И она сама бы сказала ему то же самое через неделю-другую. Но он поступил по-мужски. Избавил ее. Мячин закинул голову. Нагревшаяся за день водка сама полилась в горло, как будто обрадовавшись, что ее освободили. Он выпил почти полбутылки, не отрываясь. Потом поставил бутылку на землю. Глаза его помутнели, сердце начало как-то странно замирать и вдруг бешено и гулко колотиться. Ночь наступила, светлая и, как показалось Мячину, странная. Огромные матовые облака выросли в небе, оно сделалось еще больше и еще зеркальнее, еще равнодушнее стала сиявшая между двумя расступившимися облаками луна.
«Ну вот все и кончилось, – подумал он бесстрастно, словно речь шла не о нем самом и не о его молодой жизни, а о ком-то другом, кого он и в глаза не видел. – Завтра куплю билет и… – Он помолчал. – И… „Сюда я больше не ездок!“»
Он коротко хохотнул в темноту:
– Еще один Чацкий! А кстати, он встретился с Софьей? Ну, лет через двадцать?








