412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Муравьева » Райское яблоко » Текст книги (страница 5)
Райское яблоко
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:04

Текст книги "Райское яблоко"


Автор книги: Ирина Муравьева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Глава седьмая
Страсть

Сначала он думал, ему ничего и не нужно – просто смотреть на нее. Если она говорила, что вечером будет дома и можно прийти к ней, он приходил в назначенный час, садился в столовой и ждал. Их жизнь была тихой, почти что бесшумной: Агата купала хозяйку, Марина ждала с простыней. Потом они тихо несли этот кокон с большими глазами и мраморной пяткой, всегда задевающей глухо за мебель, в просторную спальню и там еще долго возились, кряхтели, журча по-армянски. Он ждал. Они выходили, садились за стол. Еда была вкусной, совсем не похожей на ту, что готовили бабушка с мамой. За столом говорили мало, Агата сокрушалась, что Марина ничего не ест. Иногда Агата принималась расхваливать Алешу и говорила, что на месте его мамы она бы гордилась таким, как он, сыном. Алеша в ответ усмехался: в их доме гордились успехами папы на сцене. И больше ничем. Это было святыней. Марина жила в ожиданье звонка. Она замирала, когда ей мерещился звук телефона. Потом убеждалась в ошибке, бледнела и отодвигала тарелку. Вскоре уходила Агата – надевала длинное черное пальто, накидывала черный шарф на пышные волосы, и дверь за ней громко захлопывалась. И тут начиналось блаженство. Они вместе мыли посуду, ее вытирали и ставили в шкаф. Марина шла в спальню проведать больную, из спальни журчала смущенная струйка. И все затихало.

Она возвращалась, садилась с ногами опять на диван. В ее красоте была мягкая робость, какая бывает в щенках и котятах. И волосы чуть отливали лиловым, когда пробегал отсвет фар по лицу. Алеша острил, и Марина смеялась. Он стал остроумным. Что с ним происходит, он не понимал. Все краски и запахи стали другими. Дышать было трудно.

Иногда раздавался телефонный звонок. Марина, вскочив, хваталась за трубку. Алеша и не догадывался, что нужно для приличия выйти из комнаты. Он оставался сидеть, и она говорила, отвернувшись, приглушив голос. Разговор не продолжался больше трех-четырех минут. Она возвращалась с каким-то наивным, хотя тоже робким восторгом в глазах, который почти не пыталась и скрыть, но чаще бывало такое, что он ее не узнавал: Марина бледнела, закостеневала. Она его, кажется, даже не слышала. Тогда он вставал и прощался. Она шла до двери, трепала его по руке, но мука была в ее милом и робком, как будто присыпанном снегом лице.

И он убегал. Чтобы ночью во сне видеть это лицо. Отец бы, конечно, ему объяснил, что эта Марина давно уже взрослая, «живет», разумеется, с кем-то. С мужчиной. Не нужно соваться, Алеша, ты слышишь?

Но он не делился с отцом, он не мог. Однажды сказал, впрочем, Кольке Нефедову:

– Я женщину встретил.

– И что? Ты с ней спал? – спросил его грубо Нефедов.

– Как спал? – Он побагровел.

– Как все, – отмахнулся Нефедов. – Все спят.

– Кто все?

– Ну, не знаю! Наверное, кто-то и врет. Не поймешь.

– Да все они врут!

– Вряд ли все.

Нефедова надо убить, идиота. Мараться не стоит. Алешу трясло. Он все этознал. Вокруг все давно целовались и тискались. Да хоть бы и спали! При чем здесь Марина?

После этого разговора он перестал замечать Нефедова, но что-то в нем вдруг сорвалось. Он начал смотреть на Марину другими глазами.

Если бы он хоть на самую малость представлял себе, чем была ее жизнь! Он, может быть, даже ее пожалел. Но пытка, которую он выносил, и все в нем горело и все нарывало, ужасная пытка его подозрений, – она исключала все прочие чувства, а жалость – тем более. Когда он сидел рядом с ней, такой тихой, то ревность его иногда и слабела, как руки и ноги. И он уходил от нее, унося в той впадине мозга, в какую скатилась не нужная всем другим впадинам кровь и, загустевая все больше и больше, давила ему на глаза изнутри, – он там ощущал ее: женщину, женщину… И, мучимый воображением, тщетно пытался понять, как же это? Садится в машину и едет… К кому? И чтоон там с ней?

Иногда он диву давался, почему она позволяет ему чуть ли не каждый вечер вваливаться к ней в дом и допоздна сидеть, пожирая ее унаследованными от отца черными глазами, у которых нижние и верхние веки налезали на зрачки, отчего сами глаза казались узкими, почти азиатскими. Он не догадывался, что Марина схватилась за него, как провалившийся в прорубь человек, до крови царапая руки, хватается за острые края льда, и пальцы его примерзают, скользят, но это единственный шанс не уйти в глухую и черную воду, где звезды смешались с заснувшими рыбами, не кануть туда, в черноту, а вползти обратно на лед, чтобы жить и дышать.

У нее и раньше не было в Москве никого, кроме Ноны Георгиевны и Агаты, а теперь, когда появился Зверев, не было никого, кроме него. Вернее сказать, Нона Георгиевна была. Она то существовала в виде куколки, когда они с Агатой выносили ее из ванной, туго запеленутую в махровую простыню, то в виде худенького подростка с аккуратно расчесанными волосами на высохшей и неподвижной головке. И всякий раз, видя Марину, она принималась мычать.

Агата махала рукой:

– Что она понимает! Мычит – и мычит.

И тут же стирала слезу со щеки:

– А раньше какая была! Королева! Что слово, то целая книга! Какие советы давала! Мужчин всех вот так, как орехи, колола! Вот так!

Стучала ребром своей левой ладони по правой:

– И так! И вот так!

В половине десятого, закрыв за Агатой дверь, Марина входила в комнату тетки. Чаще всего в это время та еще не спала, а, лежа на спине, пальцами правой руки, унизанными серебром, перебирала складки на одеяле. Правая рука, хотя и с трудом, но немного работала. Марина обходила кровать и останавливалась у нее в ногах.

– Вам что-нибудь нужно?

Несмотря на то, что у Марины не было никого, кроме Ноны Георгиевны, Зверева и Агаты, она продолжала называть тетку на «вы», и что-то противилось в ней тому факту, что это родная сестра ее матери. Она ее, может быть, даже боялась. Хотя кого было бояться-то, Господи? У тетки со временем и не осталось почти человеческих черт. Она стала странно похожа на птицу, большую и голую птицу без перьев, которая смотрит во тьму, не мигая, и, может быть, видит в ней то, чего люди и птицы в богатом своем оперенье не видят и долго еще не увидят.

Нона Георгиевна с трудом приподнимала правую руку и пыталась придать ей указывающее на угол ее платяного шкафа положение. При этом мычала так громко, с таким словно даже отчаянием, что Марина начинала сомневаться в правоте Агаты, уверенной в том, что Нона Георгиевна ничего не понимает. Те усилия, каких стоили тетке эти беспомощные движения и мычание, – усилия, от которых ее маленький крутой синеватый лоб с приклеившимися к нему прядками волос покрывался бусинками мелкого пота, – доказывали обратное. Однако когда Марина подходила к шкафу и даже приоткрывала его дверцу, лицо Ноны Георгиевны наполнялось вдруг таким ужасом, словно на ее глазах готовилось убийство.

Не менее странные вещи происходили и в личной, любовной жизни Марины. Режиссер Зверев вдруг изменился. Он стал и добрее, и мягче. И это Марину пугало. Интуиция подсказывала, что дело не в ней и в их отношениях, а в чем-то другом, и теперь он скрывает не женщин случайных с их с яркими ртами, а может быть, даже болезнь. Кто знает? Не только Марина заметила, что у шумного и неуправляемого Зверева внезапно улучшился характер. Но он как-то странно, печально улучшился: глаза его стали несчастными. А не с чего было печалиться. Успех последнего фильма превзошел все ожидания. Зверев пошел, что называется, ва-банк: переплел злободневную чеченскую тему с темой трагической жизни первой русской эмиграции в Париже, но этого мало: обе эти мощные, но уже кое-кем и попользованные темы наложились на новаторски густо поданную историю из жизни юношества, так что в придачу к ним – на хемингуэевский лад – прозвучала и тема потерянного поколения.

А поскольку – и вряд ли кто скажет иное – основными чертами так называемого «элитарного сознания» являются все же банальность и серость, и эти же качества определяют сознание целых народов, хоть будь он богоносец, как русский народ, будь чинно-жестокий, как, скажем, немецкий, будь утонченный, но очень кровавый, – такой, как японский, – то очень понятно тогда, что фильм Зверева, где все было серым и очень банальным, и мелочным, и аккуратно продуманным (хотя и казалось мгновенно рожденным в его голове, будто там, под кудрями, вздымались громады серебряной пены, из коих, нагие, отчаянно-юные, одна за другою бежали находки большого художника, мысли и образы), понятно, почему именно этот фильм понравился в Каннах своей элитарностью. Если бы все это произошло месяц назад или два, бронзоволосый фавн, вероятно, так упивался бы, что все мостовые трещали бы в Каннах, но он хоть и был вроде очень польщен, но все же не так, как обычно. Глаза, – говорю вам, – глаза изменились! Как будто бы их изнутри погасили. С Мариной же был очень мил и заботлив. И страстен, но в меру и реже обычного. В понедельник вечером, например, у нее вдруг поднялась температура, разболелась голова, и она заснула прямо в его кровати, а он не стал будить ее, а осторожно предложил ей, сонной, выпить таблетку аспирина и сам, своими могучими руками, заварил ей крепкого чаю и поил бережно, по мелкой серебряной ложечке, пока не убедился, что температура спала, и только тогда, закутав как следует, отвез заболевшую к Ноне Георгиевне, а сам – уже ночью – вернулся домой.

Они по-прежнему встречались раз или два в неделю, и он, словно стремясь предупредить ее звонки, звонил сам, причем каждое утро, так что звонить вечером и не было надобности, а перед ее приходом заскакивал на рынок, и они готовили что-нибудь вкусное, в четыре руки вместе жарили-парили, и пахло не только в квартире, но и на лестничной клетке. Из-за этих кулинарных праздников сами свидания их стали короче, бледнее, на постель часто даже не оставалось времени, но Зверев, который, бывало, дрожал, встречая ее на пороге, и тут же волок в свою спальню, перестал обращать на это внимание, словно просто потолкаться рядом с Мариной у плиты и съесть с ней на ужин рагу из барашка – такая же радость, как все остальное.

Пару раз за это время он отлучался в какие-то командировки, а съемочная группа оставалась в Москве. Их отношения с Мариной ни для кого на студии не были секретом, но она так и не стала своей в этом дружном и честолюбивом коллективе, ее молчаливая замкнутость и врожденная стыдливость, которые в свое время так привлекли всеядного режиссера, образовали вокруг Марины какую-то словно зеленую изгородь, как это бывает в саду, там, где роза особенно редкой и хрупкой породы обносится плотной посадкой кустарника. Дружный и честолюбивый коллектив знал или догадывался о чем-то, о чем не догадывалась она, но все, затаившись, молчали и даже с несвойственной им деликатностью, встречаясь с ее вопросительным взглядом, быстрей отводили глаза. Она и сама проклинала себя за этот нелепый неженский характер и, зажимая рот руками, чтобы не слышала тетка, рыдала ночами в подушку, но мама, которая очень давно умерла, садилась с ней рядом, ее обнимала, и плакали обе. Бывает и так. Все бывает.

Глава восьмая
Режиссер Зверев

Между тем именно сейчас Зверев и переживал свой подлинный звездный час. От этого, может быть, так изменились глаза его и поведение в целом. Острота именно этого звездного часа состояла в том, что там, где обрывалось все, что было связано с событиями, приведшими режиссера Зверева к новым ощущениям, он чувствовал словно бы как бахрому морского прибоя, и это она – вся из пузырьков, из каких-то лохмотьев – чертила границу между новой жизнью и всем остальным. Догадаться, что режиссер Зверев встретил очередную женщину, было так же нетрудно, как, выйдя на улицу и убедившись, что все расцвело, сообщить окружающим, что вот: наступила весна.

Немолодому уже фавну, с головы до ног заросшему золотой шерстью, приходилось сталкиваться с разными вещами на свете, начиная от излечимых венерических болезней и кончая временной немилостью начальства. Но с одним испытанием он не сталкивался никогда: не было на земле женщины, которая не уступила бы его желанию. И быть не могло такой женщины – фавны свое дело знают. Да, и от него уходили. Но после.И он отпускал. Был широк, ненавязчив. Черпал этих женщин, как воду из речки. Вот раз зачерпнул – оказалась брюнетка. Другой зачерпнул – оказалась блондинка. А кто это там под корягой-то прячется? Скажите какая! Наверно, шатенка. Не знал он им счета, не помнил имен.

А тут оказалось: лесная сторожка, и в ней живет баба, жена лесника. И он, режиссер, зашел к бабе напиться. А вышел ни с чем.

Но лучше подробно. Снимали под Вильнюсом. Известно, что дивной своей красотой, своими озерами, реками, чашами бездонной воды в самом сердце лесов, своими долинами, дюнами, даже внезапными скалами эта земля обязана лишь леднику. Был ледник, который прошел по ней, снес, разломал все сущее и отступил, не вернулся. Вполне человеческий тип поведения. Она же, земля, потужив и помучившись, вдруг вся зацвела, вся от слез заблистала. Ледник ей оставил так много воды! Она ее выпила и излечилась. Но мало того: обнаружилось что-то, чего раньше не было. Суровая твердость людей и природы. И даже деревья, которые жадно и так ненасытно шумят, задыхаясь, роняя листву, – даже эти деревья и то уверяют сквозь хрип и удушье, что в них есть живучесть, которой не знают другие, рожденные в ласке и неге.

Снимали в лесном заповеднике. Сказка! И Зверев рычал от восторга, урчал. Такая природа спасет любой фильм. Она – красота. Красота спасет мир. Совсем не дурак был больной Достоевский, хотя сладострастник. Но Бог нам судья: пусть мы сладострастники с Федор Михалычем, но не идиоты, нет, не идиоты! Вот рукопись про идиота – пожалуйста. Позвольте аванс. Фавн смеялся спросонья: приходит же в голову черт знает что! Закончился пятый день съемок. Все было прекрасно, но не было женщины, а фавну хотелось любви.

Чувствуя, как все тело его горит под рубашкой, он, в огромных резиновых сапогах, с поблескивающей в бороде паутиной, сбивая сучковатой палкой головки невинных ромашек, отправился в лес. Пройдя километра четыре, не больше, увидел добротный бревенчатый дом без забора. За домом был пышный, большой огород, капуста лежала на грядках, как головы. Лесничий, наверно, живет. Больше некому.

Звереву вдруг отчаянно захотелось пить. Он поднялся по ступенькам и толкнул дверь. Она, заворчав, поддалась. Он оказался в просторных сенях, где на газетах, разостланных по всему полу, сушились цветы и коренья, поэтому запах стоял, как в лесу. Окошка здесь не было, и в полумраке неясно белели все те же ромашки, которых он столько убил по дороге. Сбоку была еще одна дверь, и Зверев постоял секунду, раздумывая, можно ли постучаться, но дверь отворилась, и выросла женщина.

Ведь он думал как? Все на свете – сценарий. Идешь вот по улице и ненароком вдруг плюнешь на маленький радужный листик. Ты думаешь, это ты просто так плюнул? Отнюдь! Это тоже сценарий. Снимаем! Лежал себе листик, и шел человек. Он плюнул, попал ненароком на листик. Судьба их свела. Ненароком, невольно, но ведь не поспоришь. Остался сей листик немного жемчужным от горькой слюны, в то время как беглый зрачок человека, ушедшего дальше, унес его образ внутри своей памяти. Конечно, пример, может, и не из лучших, не самый изысканный, в общем, пример, но все же, но все же…

Пока Зверев шел по литовскому лесу, топча его травы, сбивая цветы, он так понимал и свою, и чужую – и прошлую, и настоящую – жизнь: сценарий. Один, другой, третий. Снимаем! Артисты готовы?

И вдруг что-то щелкнуло. Остановилось.

Выросшая на пороге женщина была высокого роста и крепкого стройного сложения. Тело ее четко обрисовывала длинная, но тонкая холщовая рубашка с сильно открытым воротом, в котором вспыхнувшие глаза фавна тотчас же увидели, где начинается высокая сильная грудь. Она не носила ненужный бюстгальтер, и грудь глубоко и свободно дышала под серою тканью. Соски проступали сквозь ткань и темнели. Он остолбенел.

– Извините меня, – сказал он смущенно. – Снимаем кино в заповеднике вашем, и вот заблудился. Гулял…

– Да тут не заблудишься, – с жестким акцентом сказала она. – Дорога тут рядом.

Большие янтарные бусы желтели на матовой шее.

– Красивые бусы, – сказал он игриво и сделал какой-то двусмысленный жест, как будто желая потрогать.

Она отступила на шаг. Глаза ее вдруг потемнели, и злоба наполнила их, как вода возьмет да наполнит глубокие впадины.

– Дорога налево. – Она отвернулась, словно брезгуя Зверевым. – Отсюда два шага, вы не потеряетесь.

– Нельзя ли попить? – Он стал прост и серьезен. – Брожу здесь, брожу… Словно заколдовали… Такой красоты я нигде не встречал.

Она усмехнулась.

– Нам тоже здесь нравится.

– Кому это нам?

– Нам с мужем. Живем здесь одиннадцать лет, и не скучно. Про город и не вспоминаем.

– Ну, город! – воскликнул он даже немного угодливо. – Какое сравнение с городом! Что вы! Я сам бы тут жил, и с большим удовольствием!

Она не ответила и посмотрела на грязные, в мокрой налипшей листве, его сапоги.

– Вы хотели попить?

– О, да, – сказал Зверев и вдруг оробел.

– Тогда вы разуйтесь, пожалуйста, – властно сказала она. – Я помыла полы.

Он начал стягивать сапоги и ужаснулся – на левом носке была дырка с кулак. В комнате, куда он прошел следом за нею, стыдясь звонкого шлепающего звука, издаваемого его голой, пролезшей в дыру, крупной пяткой, вся мебель была очень светлой, из дерева, и много хранилось народных изделий литовского непокоренного творчества.

– Садитесь, сейчас принесу вам попить, – сказала она, собираясь уйти.

– Зовут-то вас как? – спросил Зверев.

– Неждана, – сказала она и ушла.

Его прошиб пот.

– Вот здрасте! Неждана! Конечно, Неждана! Ведь разве я ждал, что наткнусь на такую!

Она через минуту вернулась с подносом, на котором стояли два кувшина: один, запотевший, с водой, а другой с молоком.

– Пожалуйста, пейте, – сказала она. – Вот кружка.

Он ей подмигнул:

– Выпьем с горя! Где же кружка?

Неждана нахмурилась, он замолчал. Налил себе в кружку воды, стал пить, но при этом уже не сводил с нее бешеных глаз. Мысленно он давно стащил с нее эту холщовую рубаху, давно повалил на кровать и теперь неистово гладил высокую грудь. Осталось немного – допить эту воду, взять женщину за руку…

– Спасибо, – сказал он и быстрым движеньем схватил ее за руку.

– Пустите, – негромко сказала она.

Он выпустил руку, но сердце забилось так сильно, что даже шум леса уже не был слышен.

– Идите отсюда.

– Мне можно вернуться? – спросил хрипло Зверев.

– Нельзя. Я сказала – идите.

– Вы сердитесь?

Он чувствовал даже отчаянье: женщина хотела, чтобы он ушел, и лицо ее, особенно эти глаза с их презреньем ему говорили об этом. Она не играла и не притворялась. Зверев прожил на свете сорок девять лет, но такого с ним никогда не случалось: крепкая душа его из всего извлекала если не выгоду, то хотя бы прямое удовольствие, а тут получилось, что нет ни того, ни другого, а нужно уйти. К Неждане тянуло его все сильнее. Не мог он уйти, его ноги не слушались.

Она уже дверь распахнула:

– Идите.

Красный и потный, он обувал свои резиновые сапоги, а женщина стояла над ним и равнодушно смотрела. Она видела и проклятую дыру на левой пятке, и неловкие движения его вдруг отяжелевших рук, слышала, как он сопит от напряжения. Зверев спустился по ступенькам, пошел, не оглядываясь, через молодую посадку елей. Навстречу ему шел невысокий коренастый человек с черными и короткими курчавыми волосами. Он понял, что это и был ее муж, лесничий, и он шел домой, то есть к ней. Они с режессером едва не столкнулись.

Лесничий приподнял картуз:

– Labas! [11]11
  Привет! ( лит.)


[Закрыть]

Зверев хмуро кивнул. Нескольких секунд хватило, чтобы увидеть, что лесничий моложе его лет на пять или восемь, и крепок, как дуб, и, судя по этой спокойной походке, уверен и нетороплив. Он быстро представил себе, как лесничий ложится с ней ночью в постель, и она снимает сорочку спокойным движением. Потом он берет ее крепкое тело, ласкает ей груди. Его чуть не вырвало от омерзения.

Знаменитый режиссер и сам не понимал, что это вдруг накатило на него. Случался и раньше азарт – да какой! Смертельный, на грани почти что безумья, когда у друзей отбивал их подруг. И не уверяйте, что это есть подлость. Не хочется женщине, так хоть умри – она никогда ни за что не уступит. А если зрачки закатила под веки и попу отклячила, как негритянка, тогда бери смело: тебе предложили. Он именно так поступал – шел и брал. Однажды увел с собой даже невесту со свадьбы, где был Михалков. Сидела в фате, кареглазая, скромная. И что? Ничего. Улизнули тихонько, уехали в Питер, там сняли гостиницу. Проснулись, и кончилась сказка. Сценарий был короток, неинтересен. Невеста от всех пережитых волнений весьма подурнела, от ног ее пахло: наверное, туфли ей были малы. Он сам попросил Михалкова вмешаться. Никита смеялся до слез. Утряслось, и Зверев забыл о дурацкой истории. Случались, конечно, серьезные встречи, и даже (нечасто!) мелькала любовь, хотелось уюта, тепла, ребятишек… Но все это мельком, невнятно, случайно. Сегодня вот хочется, вынь да положь! А завтра проснешься и – ну вас всех в баню! Куплю-ка себе лучше зимний пейзаж. Мети, мети, вьюга! Пой песни, ямщик!

Съемочная группа была очень удивлена, узнав, что весь отснятый материал не годится. А стало быть, в светлом литовском лесу придется остаться еще дней на пять. Охотничий терпкий инстинкт подсказал, что если и будет победа над этой весьма вкусной дичью с ее янтарями, с глазами наглее, прозрачней и глубже, чем все эти их водоемы литовские, то это случится не скоро, не завтра, и времени нужно побольше, побольше! Зайти надо с разных сторон, не спешить, а как только вынырнет эта русалка, как сядет погреться на камень зеленый, так тут готовь невод и не промахнись.

Поэтому он и сказал коллективу:

– Снимать будем заново, не получилось.

Вместо пяти дней задержались на всю неделю. Работали, много купались и пили. А вечером пели. Все как полагается.

Зверев сообразил, что застать ее одну можно только в первой половине дня. Лесничий уходит смотреть за хозяйством. Он не стал раздумывать: поехал в городок, зашел в ювелирный магазин. Выбрал золотые серьги с маленькими рубинами. Засунул коробочку в куртку. Неждана была в огороде, полола. Он так и застыл. В косынке вишневого темного цвета, а из-под косынки коса до земли. Рубашка белее, чем снег. Солнце светит на голые руки, на статные плечи. Он остановился, окликнул. Нахмурилась.

– Опять вы?

Акцент еще жестче, глаза еще злее.

– Смотрите, – сказал он, смеясь. – Нашел вот сейчас на дороге.

И жестом, немного смущенным, но быстрым, отдал ей коробочку. Она посмотрела на серьги и тут же вернула, едва ли не бросила:

– Уйдите отсюда и не приходите.

Он спрятал покупку обратно в карман.

– Неждана, ведь я режиссер, я художник. Нельзя же ведь мне запретить любоваться…

– Уйдите, а то я собаку спущу.

Она закусила губу, побледнела.

– Неждана! Да что я вам сделал?

– Уйдите.

И резко стянула косынку.

– Уйду, – сказал тогда Зверев. – А завтра вернусь.

Она подняла свои светлые брови.

– Зачем?

– Посмотреть на тебя.

– А я не картина, – сказала она. – И нечего вам тут разглядывать. Нечего.

– Ну, это я сам уж решу.

Она промолчала.

– Неждана, – сказал он. – Ну, голову я потерял. Что мне делать?

– Найдете! Уйдите отсюда.

– Ты мужа боишься?

Опять промолчала. Потом повернулась, пошла тихо к дому, косынку свою волоча по земле.

Съемочная группа томилась бездельем, ждала режиссера. А он возвращался под вечер, косматый, с горящим лицом и больными глазами. Она его и на порог не пускала.

Утром, перед отъездом, Зверев зашел проститься. Все дома забудется. Хватит. Он знал, что он скажет: желаю вам счастья, случится в Москве быть, я к вашим услугам.

Она развешивала белье на веревки, натянутые между соснами. На фоне молочно-густой синевы и солнца, янтарного, как ее бусы, надутые ветром и свежестью простыни напомнили парусники.

– Я скоро вернусь, – вдруг сказал он с угрозой.

И сам удивился.

Она засмеялась:

– Нет, вы не вернетесь.

Он сделал к ней шаг:

– Я вернусь.

– А зачем?

В глазах потемнело. Схватил ее за руки.

– Пустите, – сказала она.

– Не пущу.

Лицо ее было впервые так близко.

– Поедем в Москву! – зарычал рыжий фавн.

– Зачем мне в Москву?

– Ты мужа так любишь?

Она усмехнулась:

– Совсем не поэтому.

– А почему?

– Какое вам дело?

Он крепко прижал ее руки ко рту.

– Такое, что я не могу без тебя.

Сказал то, что чувствовал.

Когда он через несколько минут, даже и не простившись с нею, вышагивал по вздрагивающим под его ногами сучьям и птица какая-то словно дразнила его в вышине «у-ю-ють!», «у-ю-ють!», Звереву захотелось подойти к любому дереву и изо всей силы удариться лбом в его ствол. Должна же быть боль такой силы, какая поможет ему одолеть вот эту, отвратную, мутную, злую, – не боль, хуже боли: тоску. Он мог бы, наверное, справиться с болью. Ну, что? Поболит и пройдет. Но с этой тоской, непрерывной, сосущей, которая даже ночами, во сне, его изводила, – вот с нею как быть? Сосет и сосет так, что не продохнуть. Он, главное, не понимал, как же это? Все было отлично: квартира, работа… Марина, в конце концов! Канны, медаль… И вдруг все как в пропасть! Ррраз! И пустота. Одни эти бусы на матовой шее. Он лег прямо в траву и принялся думать. Ни внешность ее, ни ее непохожесть на всех остальных, ни ее неприступность такой тоски вызвать в душе не могли. Нет, что-то другое случилось, ужасное. Как будто он вдруг тяжело заболел. Увидел ее и лишился рассудка.

Вернувшись в Москву, Зверев первым делом позвонил Марине. Она прилетела, конечно. Он начал ее раздевать, зацеловывать. Тоска не ушла. А когда через час Марина заснула, – вся влажная, светлая, ресницы в счастливых слезах, – он дал себе волю: увидел Неждану в вишневой косынке. И это движенье, которым она спокойно поправила бусы на шее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю