Текст книги "Райское яблоко"
Автор книги: Ирина Муравьева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава пятая
Романтизм
Из Склифа они вышли вместе: Алеша с Мариной Ильиничной. Ему, сидевшему на батарее и смотревшему на нее, пока она плакала от страха и радости, было совсем невдомек, сколько ей лет. Могло быть и двадцать, могло двадцать пять. А может быть, и восемнадцать. Но то, что она уже взрослая женщина, он понял и сразу смутился от этого.
– Болит что-нибудь? – спросила она.
– Ничего не болит, – ответил он ломким и радостным басом.
– Я так испугалась, – шепнула она и два раза быстро моргнула глазами. Ресницы ее были скользкими, длинными. – Ведь вы же стоять не могли! Это было…
И плечи ее затряслись.
– Не плачьте, – сказал он. – Прошло, чепуха. И доктор мне тоже нисколько не нужен. Пойдемте отсюда.
– Что? Правда не нужен?
Он спрыгнул тогда с батареи.
– Я слово даю.
Теперь они оба стояли. Алеша боялся дышать на нее – так близко ко рту его был ее лоб. Она была смуглой, с пушком над губой. Желтоватые тени залегли под глазами, переносица пестрела веснушками, такими крохотными и темными, что они напоминали подсохшие уколы иголкой.
– Пойдемте. Я хоть вас домой отвезу, – сказала она. – Как зовут вас?
– Алеша, – сказал он. – А вас?
– Марина. Марина Ильинична.
Он снова смутился – он был подростком, без всякого отчества, хотя начал бриться еще в конце лета.
На Садовом кольце Марина Ильинична стала ловить такси. Она подняла руку, – ее обтянутые красной кожаной перчаткой пальцы сделали в воздухе такое же легкое движение, какое делала его мама, садясь за фортепьяно. Рядом замигал зеленый огонек, и такси остановилось.
– Смену заканчиваю, – буркнул водитель, высовывая из окошка насупленное лицо. – Куда вам?
– Алеша, куда? – спросила она, оглянувшись, и ярко блеснула глазами.
– Не нужно везти меня, я дойду сам.
Он вспыхнул от унижения. Глупость! Зачем им такси? Заломит еще! Рожа такая, что точно заломит.
– Да нет же! – сказала она, покраснев. – Вы только скажите куда?
– Да рядом совсем! На Никитскую.
– Нет уж! – Таксист вдруг обиделся. – Не повезу! Мне в парк на Коломенскую, не повезу!
И быстро отъехал с оскалом вампира.
Они пересекли дорогу и медленно пошли по городу, где пахло немного гнилыми арбузами и мокрой, уже облетевшей листвой. Он жил в этом городе, жил до нее, поэтому был так угрюм и несчастлив. Сейчас же он даже не шел, он летел, но так, чтобы это в глаза не бросалось. Немного болели лопатки и бок, и только одно это напоминало, что он был телесен. Она говорила, и он говорил, и даже весьма оживленно и быстро, но весь разговор их казался Алеше похожим на легкую пену прибоя: слова потеряли значение слов, они стали просто гармошкою звуков, сперва вроде крупных и очень заметных, но вскоре впитавшихся в мягкий песок и сразу исчезнувших.
Было почти одиннадцать, когда они остановились перед темными окнами музея Станиславского. И в их темноте была тайна и счастье. И даже в том шуме, с которым сейчас плескались над ними дворовые липы.
– Вы разве в музее живете?
– Нет. Это – мой дом. – И он показал на свой дом подбородком.
– Родители ваши, наверное, волнуются.
– Чего волноваться? Приду.
– Они вам свободу дают, не стесняют?
– Но я же не маленький! – Он покраснел. – Боятся за девочек, я же не девочка.
– Теперь уж не знаю, как сяду за руль, – вздохнула она.
– Я тоже хотел бы машину водить, – сказал он вдруг искренне. – Но у нас нет. И папе, наверное, это не нужно. Ему на работу – два шага отсюда.
– Раз я проводила вас, так я пойду? – спросила она. – Вы ведь правда в порядке?
Он чуть не заплакал.
– Конечно. Хотите, я вас провожу? Не хотите?
Она улыбнулась.
– Вам нужно домой. Но будет минутка, звоните мне, ладно?
И он записал телефон на ладони. В Марининой сумочке был карандаш.
Ночью он ворочался и стонал так громко, что бабушка вышла из своей комнаты и пощупала у него лоб.
– Алеша, ты хочешь попить?
– Я вас провожу, – прошептал ее внук. – Вы только не бойтесь, здесь близко, два шага.
Глаза его были закрыты, лоб мокрый.
– Ну, вот! «Провожу»! А кого?
Она огорченно вернулась к себе, уснуть не смогла. Лежала, смотрела во тьму, и лицо негодника Саши белело во тьме и губы тянулись к ней – поцеловать.
Глава шестая
Марина
Простившись с мальчиком, она поймала такси и через пятнадцать минут оказалась дома рядом со станцией «Аэропорт». На столе белела записка: «Нона Георгиевна не хотела кушать. Настроение нехорошее. Лекарства все выпила. Подмыла ее и протерла. Марина, ты где? Приду завтра в восемь. Агата».
Она вошла в теткину комнату. Там пахло духами, но больше всего пахло теткиным телом. Запах этого тела, которое Агата каждый день мыла, скребла, как скребут лошадь, заворачивала в махровые простыни и спрыскивала духами, преследовал Марину даже на улице. Оно пахло скисшим слегка молоком, а в теплый день, изредка, – мясом, сырым, немного уже полежавшим на солнце.
У Ноны Георгиевны не было никого, кроме Марины, и у Марины не было никого, кроме Ноны Георгиевны. Мама умерла в Ереване в восемьдесят восьмом, и вскоре за маминой смертью настал конец света. Сначала разверзлась земля, а потом пошел брат на брата, сосед на соседа, окрасились кровью и небо, и реки, и семьи скитались без крова и пищи. Марине тогда было только пятнадцать.
Похожая на остроносую птицу, прилетела Нона Георгиевна и забрала Марину в Москву. Месяца два пришлось приноравливаться к тому строгому распорядку, которому ее тетка следовала с юности. Квартира была, может быть, и роскошной, но чинной и строгой, и роскошь ее скрывалась за строгостью. Паркет устилали ковры, на стенах висели картины, но не было ни украшений, ни свечек, ни даже цветов. Простота и достоинство. Нона Георгиевна, искусствовед и член Российской академии художеств, отвела Марине свой – бывший теперь – кабинет. Готовила и убирала приходящая домработница, сама уже старая и величавая, с огромным бордовым пучком на затылке, – Агата. Десятый Марина закончила здесь, но что делать дальше, не знала. Нона Георгиевна видела, что ей нужно дать передышку. Марина все время кричала во сне, звала к себе маму и плакала. Тетка не сомневалась, что из девочки должен выйти хороший врач, поскольку она была мягкой, отзывчивой и, кажется, нелегкомысленной. Необязательно было поступать в медицинский сразу после окончания школы. После того, что она пережила, занятия в таком институте были бы непосильной нагрузкой, но нужно готовиться. Неторопливо и целенаправленно. Нона Георгиевна, живущая целенаправленно с юности, нашла репетиторов, стали готовиться. При этом она объяснила Марине, что нужно работать, не спать до двенадцати. Марина пошла санитаркой в большую, известную всем москвичам как элитную, литфондовскую поликлинику. Работала там с десяти до пяти. В шесть на своей машине возвращалась домой Нона Георгиевна в длинной и легкой норковой шубке. Лицо ее было надменным, а веки – сиреневые с серебром. Нос птичий напудрен, и пудра блестела от мелких снежинок, которые мягко слетались на это лицо, пока она быстрой балетной походкой шла от гаража до подъезда.
Встречали втроем Новый год: Агата, Марина и Нона Георгиевна. А на следующий день, первого января, когда жизнь медленно восстанавливалась, и были закрыты торговые центры, и дети вели из гостей своих пьяных, смеющихся, в рвоте и вате, родителей, Нону Георгиевну ударил инсульт. Она в узких строгих очках, в серой кофте, сидела в столовой и что-то писала, а этот проклятый инсульт, как разбойник, набросился сзади и все опрокинул: и стройную женщину вместе со стулом, и книгу, и лампу. И стало темно.
С этого дня в их доме поселилась болезнь. Поселилась устойчиво, нагло, как дальняя родственница из провинции поселяется у столичных стариков, которые терпят ее и боятся, в то время как та уже и прописала в квартире двух дочек своих вместе с внуками и ждет только смерти и деда, и бабки, каковая позволит ей сделать ремонт и выбросить хлам стариковский в помойку.
Марина не сразу привыкла к тому, как все изменилось. Каждый раз у нее начинало колотиться сердце, когда эту недавно заносчивую и блестящую Нону Георгиевну Агата – с лицом скорбным, кротким и грустным – сажала на белый, в цветочках, горшок, и бедная Нона пищала, как птичка, поскольку уже не могла говорить. Тем более грустной была процедура, когда эти двое – Марина с Агатой – несли на руках из распаренной ванной завернутую в простыню инвалидку, и ножка ее в тусклых черных сосудах слегка задевала за чинную мебель. Все делалось молча, спокойно и буднично. Покорная робкая Нона Георгиевна лежала в сумеречной тишине своей комнаты, а в ясные теплые дни Агата возила ее подышать. Сажала в огромное кресло и скорбно выкатывала это кресло во двор. Жильцы элитного дома краснели и шаг ускоряли, завидев обеих. А Нона Георгиевна наблюдала за медленным ростом деревьев: вниманье, с каким зрачки ее вдруг упирались в какой-нибудь ствол и на нем застывали, могло быть достойным свидетельством этого.
В половине десятого Агата уходила домой, и ночь Марина проводила наедине с теткой. Нельзя сказать, что Нона Георгиевна ее особенно беспокоила, хотя Марина по два-три раза заходила к ней, сажала на тот же роскошный горшок, похожий почти на музейную вазу, потом выливала его содержимое, прозрачное, как у ребенка, и тетка опять засыпала беспечно. Вся жизнь была тихой и однообразной. И вдруг изменилась.
В поликлинике, где Марина по-прежнему работала санитаркой, к ней вдруг подошел невысокий и плотный, почти даже полный, хотя мускулистый, кудрявый, прищурившийся, темно-рыжий, представился Зверевым и удивился, что она трет шваброю лестницу.
– Да с вашей ли внешностью лестницы мыть? – сказал он и даже немного разгневался. – Я вам говорю это как режиссер.
Она неожиданно так растерялась, что вся покраснела. Он напоминал румяного и беззаботного фавна, особенно эта его голова: огромная, в бронзовых мощных спиралях. Глаза были желтыми, быстрыми. Взгляд выхватывал тело ее из одежды.
– Не лестницы мыть вам, а в фильмах сниматься!
– Но я не актриса, – сказала Марина.
– Лицо у вас есть. – Он на шаг отступил. – Лицо и фигура. А что еще нужно?
Она не нашла, чем ему возразить.
– Свободны сегодня? – спросил ее фавн.
– Свободна, – кивнула Марина.
Пошли в ЦДЛ, в ресторан, где сидели одни знаменитости. Позже других явился, весь в розовом, с желтою бабочкой на тощей от возраста шее, поэт, к которому сразу подсела блондинка, прося его что-нибудь спеть.
– Все свои, – сказала блондинка. – Гулять так гулять. Вы, Женя, поете не хуже Кобзона.
– А платят мне меньше, – заметил поэт, но все-таки спел два старинных романса.
На режиссера Зверева произвело очень хорошее впечатление то, что девушка отказалась от спиртного.
– У нас так не принято. Нам так нельзя, – сказала Марина
– Не принято как? – уточнил он, румяной и рыжей рукой скребя свою крепкую бороду.
– Армянская девушка пить не должна. Позор всей семье, – прошептала она.
– Ах, вот как! А как же купаться? На пляже? Что, тоже нельзя?
– Я в майке купаюсь, – сказала Марина. – А многие женщины в платьях. Так можно.
– Смешно, – улыбнулся он.
– Почему вам смешно?
– Пойдемте ко мне, я вам кофе сварю. А то здесь все пьют. Просто дикость одна! – Он поморщился.
В квартире Зверева, поблизости от метро «Таганская», все стены были увешаны пейзажами на тему зимы – то лес под покровом, пушистым и белым, то избы, покрытые сизой метелью, и отблеск лучины, и месяц в далеком, искрящемся небе, то баба простая – в лаптях, с коромыслом – несет себе воду по узкой тропинке, протоптанной утром лаптями соседок, не остановивших вниманья художника.
– Глядите, – сказал режиссер, обнимая Марину за нежные девичьи плечи. – Любимая тема: Россия, зима. Все деньги уходят на эти полотна. Закончу в тюрьме. Долговой, разумеется.
Забили часы, и Марина опомнилась.
– Ой, что же я! Тетя одна!
– Э, нет, не годится! Что тетя? Я вас не пущу!
– Но у нас так не принято, – опять сказала она, опуская ресницы.
Он вдруг обхватил ее крепко за талию. Марина вцепилась в горячую бороду и дернула так, что он крякнул от боли.
– Нельзя так! – сказала она совсем тихо. – Зачем же так делать? Нехорошо.
В мозгу его, много познавшего разных пастушек, и нимф, и солисток балета, и даже трех летчиц и двух космонавток, сама собой вспыхнула схема захвата.
– Марина! Вам нужно домой? Поехали, я отвезу. И простите.
Марина заметно смутилась, помедлила.
– Надеюсь, что наше знакомство оставит в обоих прекрасные воспоминанья, – сказал он и очень внимательным взглядом поймал весьма грустную легкую тень, которая заволокла ее личико.
В машине он кротко молчал и посвистывал, как будто Марины и не было рядом. Потом вдруг спросил:
– Рассказать вам такое, о чем я, поверьте, ни разу… ни слова?..
И громко сглотнул.
– Расскажите, конечно.
Она была и смущена, и растеряна.
– Снимали на Кольском, – сказал он негромко. – Поехали летом. Я был в это время влюблен. Я любил. Любил больше жизни прекрасную женщину. В ее животе был наш общий ребенок. Она была замужем. Муж идиот. Тяжелый невротик, способный на многое. Художник, весьма неплохой, между прочим. Вы помните бабу в кокошнике, с ведрами? Так вот – это он. Не торгуясь купил. Он очень любил ее, а ведь все неврастеники устроены так: могут взять и зарезать. И мы с ней решили: родится ребенок, тогда мы и скажем. Пусть прежде родится. Я приторможу?
Зверев притормозил. Марина вздохнула от чистого сердца.
– Был ясный погожий денек. Синева. Простор, ни души. Заповедные земли. И тут наступил конец света.
Марина вдруг съежилась:
– Землетрясенье?
Он быстро взглянул на нее:
– Нет, похуже.
– Но хуже-то ничего не бывает, – сказала она, побелев в темноте.
– Не стоит нам сравнивать. Право, не стоит. У вас за спиною – одно, здесь – другое. Я помню все, все. До мельчайших подробностей.
Пошел крупный план, он заметно увлекся:
– Она напевала, готовила что-то. А я любовался. Живот ее был… Такой, словно купол небесный, на фоне огромного этого, синего озера. И вдруг все исчезло. Магнитная буря! Кругом темнота, дикий ветер и снег. Вернее, не снег. Все накрыло волною колючего острого льда. И ни зги. Тут я закричал, стал искать ее, шарить. Нащупал, нашел. Я схватил ее на руки и сразу пошел сам не знаю куда. Я нес ее в этом аду, шел и шел. Не знаю, как долго. Час, два. Шел и шел. Пока не свалился.
Марина в темноте дышала как козочка – нежным, молочным. Он вдруг замолчал. (Ведь дрянь-режиссер Параджанов! Ведь ноль! А как ведь пролез на своем колорите! Конечно: гранат. Спелый, сочный гранат. И каждое зернышко – цвета граната. И каждое зернышко – лучше отдельно… Сперва грызть и грызть, а потом проглотить… А съемку начать можно сценой купанья: бежит к воде в майке, и вся золотистая…)
– А что было дальше? – спросила Марина.
– Очнулся уже в вертолете. Нашли. Ну, терли меня, растирали, поили. Ее рядом не было. Я ее нес – умершую. С нашим умершим ребенком.
Марина заплакала. Он ее обнял.
К тому дню, когда произошла автомобильная авария и мальчика, сбитого машиной, в которой оказалась беременная женщина, уложили на носилки, – к тому дню любовная связь Марины с режиссером Зверевым насчитывала три года и три месяца. За все это время ей ни разу не пришло в голову, что история с магнитной бурей на Кольском полуострове была вычитана им в журнале «Вокруг света» и смело использовалась не один раз. Включались детали, включались подробности, которые сами себя обновляли и сами себя изнутри омывали, как вешние воды укромно лежащий и весь побелевший от времени камень.
Ему, волосатому дерзкому фавну, нужна была новая женская плоть. О девичьей не приходилось мечтать: откуда же в нашем столетии – девичья? И вдруг повезло. Да ведь как повезло! Он был ее первым мужчиной. Кому рассказать – не поверят, но факт. Никто до него не касался, не трогал. Он был удивлен, умилен, даже думал: возьму и женюсь! Будут только завидовать. Потом поостыл. Лучше пусть будет грех. Большой сильный грех, как пристало художнику. Такое подчас приходило на ум (ночами особенно!) – диву давался. Потел под пижамою, хоть выжимай. Прочел вот «Лолиту» и месяц глазел на маленьких школьниц. Потом испугался. У нас не Таиланд. У нас, слава богу, нормальная жизнь: без педофилии, без детского секса. Ему повезло, что он встретил Марину. С одной стороны, ведь подросток, дитя. Смеется по-детски, стесняется, плачет. С другой стороны, королева. Глаза! Глаза, как у серны. А ноги? А грудь? В коллекции женщин, которую он собирал по крупицам, Марина была самым крупным брильянтом, но фавну хотелось и мелких стекляшек, хотелось немножко запачкаться. Вот ведь! И после стыдливой Марины и глаз, в которых он просто тонул, шел на дно, приятно и в тине немного поплавать. С какой-нибудь рыженькой, хриплоголосой, какая сама с тебя стянет трусы, сама отхлебнет и винца из фужера, и после заснет у тебя на плече, дыша табаком тебе в самое ухо. Он был ненасытен, широк, плотояден. Стоял на своем, хоть ты режь его, хоть крутым кипятком поливай из ведра! Когда он со вздыбленной шерстью на теле крушил и кромсал тех, кто вздумал с ним спорить, то люди, поросшие жиденьким пухом в районе груди и обвислых подмышек, сдавались. Он был из породы отчаянно-крепких. Он был из глубинки и сам проложил дорогу наверх, на вершину в алмазах, и сам, увязая по пояс в грязи, скользя в ней, и падая, и матерясь, расселся, как молох, на этой вершине и ноги расставил, чтоб не свалиться.
Постепенно Марина его поняла. Да он ничего не скрывал. Его обаяние и заключалось отчасти в небрежности с женщинами. Он словно хотел отомстить им за то, что их было много, а он был один, и нету от них ни минуты покоя. С Мариной он долго терпел и старался ее не обидеть, насколько возможно. Ведь девочка! Просто как с неба свалилась. Наверное, от изумления фавн решился на смелый поступок – оформил Марину гримером на студию. И студия ахнула: чтобы любовницу, которая будет, конечно, следить за всеми его, так сказать, увлеченьями, вдруг взять и своими руками настолько приблизить к себе, к своей собственной жизни!
Незадолго до вечера, о котором сейчас пойдет речь, Марина получила водительские права и теперь ездила по городу на машине Ноны Георгиевны. Минут было сорок от «Аэропорта» к нему на «Таганскую». Она не сказала, не предупредила. Хотелось устроить приятный сюрприз: прийти и обед приготовить, прибрать. О, эта навязчивость любящей женщины! Ведь он объяснял ей: не нужно обедов. И влажной уборки в квартире не нужно. Придут из агентства, все сделают мигом. Она не послушалась, бедная дурочка.
На лифте написано: «Лифт отключен». Взлетела на пятый этаж, как пушинка. Никто не открыл. Она позвонила и долго держала свой тоненький палец на кнопке звонка. Его, значит, не было дома. Марина спустилась и села в машину.
И тут же работник искусства, любимый всем сердцем ее и всем телом, подъехал в такси. Он вылез, и следом за ним с такой миной, как будто ее каблуки примерзают к асфальту, хотя было лето и очень тепло, возникла совсем незнакомая женщина. Она была выше его, смугло-бледная, с большим и накрашенным ртом. Он сразу схватил ее под руку. На волосатом лице его с ярко вспыхивающими глазами она узнала то выражение веселого бешенства, которое появлялось у него всякий раз, когда Марина приходила к нему и он, открывая ей дверь, громыхая дверною цепочкой, ее раздевал. Не ждал ни секунды. Пока они, тесно обнявшись, спешили в его всегда темную спальню, и баба в лаптях недовольно смотрела на эту бесстыдницу из Еревана, пока они, словно слепые, валились – под хрипы его грудной клетки и клекот – на плед со следами пролитого кофе, Марина была уже голой и мокрой.
Когда эта женщина и режиссер исчезли в подъезде, ее не заметив, Марина лицом упала на руль. Глаза ее видели серый чехольчик и дырочку, выжженную сигаретой. Потом она перебежала дорогу и стала звонить ему из автомата.
– Алло, – ответил он пышным басом.
Наверное, он раздевал эту женщину. И баба в лаптях крепостным, терпеливым, по-русски загадочным взором смотрела на этот разврат.
– Ты дома? – спросила Марина.
– Я дома. Я жду сценариста, мы будем работать.
– Открой мне! – сказала Марина, заплакав. – Раз ты один, я же не помешаю?
– Сейчас не могу, очень много работы. – И трубку повесил, и не попрощался.
Она добиралась до дому весь вечер – плутала и путала улицы. Дома Агата купала больную хозяйку.
– Марина! Поди помоги мне, – сказала Агата, сморкаясь от пара в свой клетчатый фартук.
Она помогла. От тетки запахло печеной картошкой, а это был признак, что вымыли чисто.
Агата ушла, и Марина в красивой, измявшейся юбочке Ноны Георгиевны легла на диван и ладонями крепко зажала рот, чтобы не закричать. Утром она собрала в пластиковый мешочек все украшения, которые он подарил ей. Два тонких колечка, сережки, браслетик. Поехала на студию. Он был в кабинете, и дверь приоткрыта. Его золотые кудрявые волосы стояли над круглой большой головой, и сила была в каждом скрученном волосе. Марина с размаху швырнула мешочек. Хотела в лицо, но – увы – не попала.
– А я не успел позвонить, извини, – сказал он спокойно. – Опять оператор в запое, мерзавец. Не знаю, что делать.
– Не смей никогда мне звонить! Никогда.
Она захлебнулась. Он поднял мешочек и выбросил в мусор.
– Так будет надежней. Иди-ка ко мне.
Она подошла. Он быстро схватил, посадил на колени.
– Сиди и молчи! Ты следила за мной?
– Следила?
– А что тебя вдруг принесло?
И он, оттянувши назад ее голову, прижался смеющимся ртом к ее горлу. Она начала вырываться.
– Да тихо! – Он встал. – Я жду тебя в восемь.
– Не жди! Не приду!
– Придешь, моя радость. Ну, все, я работаю.
Приехала в восемь. Рыдала навзрыд, пока к нему ехала.
И так продолжалось не день и не два. Три года и целых три месяца. Весь ужас был в том, что любила такого.Потом она просто махнула рукой. Решение тихо созрело само и вот дожидалось последнего срока, как плод, оттянувший высокую ветку, ждет ветра, который сорвет его наземь. Как только умрет тетя Нона, она тогда сразу покончит с собой. Иначе нельзя. Нельзя жить с позором, нельзя жить так грязно. Кому она будет нужна после Зверева? На ней же никто не захочет жениться.
Иногда Марина принималась успокаивать себя тем, что этот позор должен все же закончиться. И если появится вдруг человек, который полюбит ее и такую,она ничего и не станет скрывать, а сразу расскажет и все объяснит. Сама же во всем виновата, сама! Сама ведь приходит, сама подставляет себя его жадному рыжему рту, хохочет, и плачет, и дышит со свистом. Вот мама бы поглядела! Она бы тогда еще раз умерла.
Марина понимала, что они с мамой совсем не похожи на Нону Георгиевну.
Вечером, уложив тетку поудобнее, убавив свет в ее ночнике, Марина не сразу уходила к себе, а стояла и внимательно рассматривала хрупкое, почти бескостное тело, мягко очерченное под одеялом, и маленькое, но волевое лицо с сухими и сжатыми плотно губами. Морщинистые щеки Ноны Георгиевны вечерами принимали светло-сизый оттенок, напоминающий цвет блеклых осенних пашен, и, глядя на эти морщины и губы, Марина вспоминала, как Нона Георгиевна прилетела за ней в Ереван после маминой смерти. Она была собранной, сильной и властной.
– Теперь ты ей будешь как дочка, – шептали соседки. – Своих-то детей Бог не дал, ты вот будешь.
Но Нона Георгиевна не собиралась племянницу сделать зачем-то вдруг дочкой. Она выполняла свой долг, но и только. А все эти сентиментальные чувства – возникни они – ей бы очень мешали. Марина жила и училась в Москве, была и сыта, и одета-обута, ей дали возможность готовиться в вуз, о ней беспокоились. В меру, конечно. Во всем остальном продолжалась та жизнь, какая была до Марины. Такой вариант их обеих устраивал. Видя, как Нона Георгиевна готовится, например, к конференции, внимательно и спокойно глядя в раскрытые перед ней книги выпуклыми глазами, как она разговаривает с коллегами по работе или даже просто покупает на улице мороженое, Марина убеждалась, что существуют женщины, которым семья не нужна. Никакая. Представить себе Нону Георгиевну меняющей пеленки или напевающей колыбельную, представить ее торопливой, тревожной, испуганной, скажем, болезнью ребенка, заплаканной и бестолковой равнялось тому, чтоб слетать на Луну. Хотя… Ничего не известно заранее. Кто мог бы подумать, что Нону Георгиевну судьба обречет вскоре на неподвижность и этот особенно жуткий и странный, на чем-то всегда остановленный взгляд?
А Зверев Марине сочувствовал.
– И как ты, бедняжечка, это все терпишь?
– Что значит – терплю? Что же, мне ее бросить?
– А я бы, наверное, бросил, не смог. И черт с ней, с московской квартирой! Не смог бы!
– Я не за квартиру терплю.
– А за что?
Она раскрывала глаза:
– Ты ведь шутишь?
– Зачем мне шутить? Я ценю свою жизнь. Надеюсь на лучшее ей примененье. Возьму и сниму вон «Джульетту и духи»! И будет не хуже Феллини!
– А если с тобой рядом кто-то страдает?
– Ну, тут ничего не изменишь. Конечно, всегда рядом кто-то страдает. Поскольку помочь все равно не могу…
– А если с тобой тоже что-то случится и ты тоже будешь страдать?
– Нет, не буду. На это ты не рассчитывай, детка.
Пару раз она попыталась вырваться.
– Я больше к тебе никогда не вернусь. – И плакала горько, навзрыд.
– Ну, иди. Иди. Я тебя не держу, моя радость. Захочешь вернуться, звони на работу.
Она возвращалась, она приползала, и он багровел, и веселое бешенство опять загоралось на рыжем лице. И снова под взглядом крестьянки в лаптях они, спотыкаясь, шли в спальню, и снова внутри ее все раздвигалось, сочилось, как спелый гранат своим огненным соком.
Когда он в очередной раз не открыл ей дверь, а свет в его окнах горел и по шторе ползла, как змея, чья-то тонкая тень, она полетела по улицам, врезалась в машину, стоящую на светофоре, а та, в свою очередь, не удержалась и врезалась в ту, что была перед ней. Вокруг все столпились, завыла сирена.
Она поняла, что убила кого-то.








