Текст книги "Соль любви"
Автор книги: Ирина Кисельгоф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава 3
Моя мать влюбилась в Мерзликина, потому что сломанную застежку сандалии он заместил спичкой. В жизни матери спичка заместила папу. Напрочь и до сих пор.
– Почему ты влюбилась в спичку? – спросила я.
– Потому что мне стало его жалко.
– Кого его? Сандалий? – вредно спросила я. – Или Мерзавкина?
– Сандалию, – раздражилась мать. – И прекрати его так называть.
– Сандалий? – невинно уточнила я. – Или сандалию?
– С тобой невозможно разговаривать! – вскипела мать. – Душу ей открываешь, а она в нее плюет!
– Ну, я пошла. Привет Мерзюкину.
Я взяла сумку и ушла из дома Мерзликиных. Теперь изредка я стала к ним заходить. По собственной инициативе. Не знаю зачем. Мерзликина я игнорирую, братья меня раздражают, а с матерью мы не стали роднее. Просто принюхиваемся друг к другу, как кошки. И все.
Я шла по улице и думала о любви. Ее истоки теряются в подсознании. Не надо даже спрашивать себя, почему этот нравится, а этот нет. Все равно не угадать. Подсознание будет крутить дули, а мозг начнет нести наукообразную чепуху. Я, к примеру, разлюбила за голую шею. Хотя я знаю почему. Нечасто так бывает, когда знаешь, откуда приходят и уходят чувства.
После первого курса я осталась отрабатывать хвосты на кафедре нормальной анатомии. Мне дали задание отпрепарировать нервы кисти как будущий учебный препарат. И вручили руку человеческого мертвеца. Мертвецов в формалине за первый курс я насмотрелась, потому на руку мне было чихать. А зря. Микрохирургия – цветочки в сравнении с этим. Потому что живые нервы крепкие, как канаты, а нервы мертвеца, тонкие, как нитки, и рвутся только так, сами по себе. Короче, на эту руку ни дунуть, ни плюнуть было нельзя.
Отделить нервы от окружающих, продубленных формалином тканей задача не из легких, она требует сноровки. Сноровки у меня не имелось, потому пришлось работать без перчаток, голыми руками. Я обрезала ногти до корня и мыла руки с утра до вечера щеткой с коричневым хозяйственным мылом, а потом протирала их литрами одеколона.
И вот, в таких условиях меня угораздило влюбиться.
Он учился на курс старше меня и подрабатывал препаратором на кафедре. Мне казалось, что он невероятно красив. Брюнет, брови вразлет, карие глаза и румянец на смуглой коже. О некоторых говорят: кровь с молоком. У него были корица с каркаде. С ума сойти! Я и сходила. Думала о нем дни и ночи напролет. Я вкрутила в настольный светильник красную лампу и обмотала абажур крафт-бумагой. Ничего похожего, но мне хватало и этого. Я подпирала голову руками и смотрела, как шевелящаяся вода темной реки уносит меня в конец начала. К огромному ветвящемуся дереву, где с веток дождем падают пурпурные цветы прямо в черную реку или на мокрую черную землю. Я не знала, что лучше: когда цветы на земле рядом со мной или когда их от меня уносит река?
– Опыты со светом? – спросил меня дядя Гера.
– Вроде того, – ответила я.
Корица с каркаде носил черный свитер с красным рисунком. Его румянец отбрасывал свет на красный рисунок, а красный рисунок – на его румянец. Я сразу обнаружила в городе сонм сочетаний красного и черного. На рекламных плакатах и билбордах, пластиковых пакетах, бутылках кока-колы, обертках конфет, сотовых телефонах, в одежде витринных манекенов и в россыпях ювелирных украшений. Везде и всюду. Я стала носить черно-красную бижутерию. Красные сердца и черные пуговицы глаз моего Пьеро.
Я чахла и чахла, а Корица не обращал на меня никакого внимания. Но я ничего не ждала. В этом не было ничего особенного, парни на меня не реагировали. Я всю жизнь оставалась застенчивой, долговязой нескладушкой, так называла меня мать.
– Что за ноги? – говорила она. – Тощие, длинные, посередине шарик. И руки такие же. Хоть бы замуж тебя кто взял.
Я стеснялась саму себя, но не очень. Дядя Гера называл меня красивой. Ему я верила чуть больше, чем матери, он же мужчина.
Я чахла и чахла по Корице с каркаде, и все так и текло, если бы не явился его друг.
– Какая симпампуля! – воскликнул его друг. – Как звать?
Корица всмотрелся в меня. Впервые.
– Катя, – я поперхнулась от счастья.
– Тятя? – изумился его друг.
Корица с каркаде захохотал, его друг тоже, а я покраснела и опустила голову. Они смеялись дуэтом, я в него не вписалась. Парень посовещался с Корицей в отдалении и снова явился ко мне.
– Есть хочешь? – спросил он меня.
– Хочу, – членораздельно ответила я, уткнувшись взглядом в руку мертвеца.
– Бросай эту лапу, и пошли.
Я напоследок вгляделась в лапу, начавшую приобретать вид учебного препарата, и бросила ее на произвол судьбы. Этой лапе и со мной и без меня было ни тепло, ни холодно. А мне хотелось на волю. Точнее, мне хотелось к Корице с каркаде. До ужаса или до сердечного приступа. Я могла не успеть поймать свое время.
Мы шли с Корицей по обе стороны его друга и тайком таращили друг на друга глаза. Когда наши взгляды скрещивались, они вспыхивали бенгальским огнем, царапая кожу осколками взорвавшейся пиротехнической проволоки. Я вздрагивала каждый раз, ловя его взгляд. Мне было страшно, не пойму отчего. Его кожа полыхала румянцем, моя полыхала огнем. Короче, я дважды влюбилась в одного и того же парня. Но гораздо сильнее, потому что второй раз наложился на первый.
Мы сидели в кафе, я не отводила взгляд от тарелки, потому что если поднимала глаза, то смотрела только на Корицу. Мне было бы легче, если бы он не обращал на меня внимания, но он глядел на меня и краснел, ловя мои взгляды.
– Что молчишь, Тятя? – раздражился его друг. – Язык проглотила?
Я на автопилоте отрицательно замотала головой, потом спохватилась и закивала.
Корица рассмеялся, но совсем по-другому. Я рассмеялась точно так же. Мы переглянулись, как сообщники, и засмеялись дуэтом. Его друг в наш дуэт не вписался.
Корица был из обрусевших болгар, его отец осел в нашем городе в пятидесятые годы. Приехал учиться и задержался. Получилось, что навсегда. У Корицы осталось полно родни на исторической родине.
– Знаешь, почему я смеялся, видя, как ты кивала? – спросил он, когда пошел меня провожать.
Я отрицательно замотала головой, он снова засмеялся.
– Болгары кивают, когда имеют в виду «нет». И мотают головой, когда имеют в виду «да».
– Какие вы смешные! – удивилась я.
– Очень, – серьезно сказал он.
Мы покатились со смеху. Мы смеялись у моего подъезда, накрытые теплой шалью августовской ночи. В шали были дырки, сквозь них нам подмигивали звезды.
– Подержи мою сумку, – попросил он.
Я взяла его сумку в свободную левую руку, ближе к сердцу. Он только коснулся моих губ, а я вдруг почувствовала, что мне не хватает воздуха. Он обнимал и целовал меня у моего подъезда, а я дышала как рыба, выброшенная на берег. И он тоже. Я целовала его и обнимала обеими руками, в которых были и его и моя сумки. Когда я вспоминаю об этом, мне всегда и смешно и грустно. Нечасто людей от избытка чувств обнимают сразу двумя сумками.
Наша первая ночь началась с поворота ключа в двери. В общежитской комнате его друга. Я хорошо помню, как дрожали его руки, когда он коснулся меня. И я хорошо помню, как мне самой было страшно.
– У тебя шея соленая, – сказал он, дыша рыбой, выброшенной на берег.
Мое сердце колотилось как сумасшедшее, ведь он стал у меня первым. И еще мне было страшно оттого, что такого я никогда раньше не чувствовала.
Мы встречались с Корицей почти каждый день. До самой весны. Весной все нормальные люди влюбляются, а я разлюбила. Я ждала его у лестницы. Он спускался, то попадая в прямоугольники солнечного света, то пропадая из них. Я смотрела на него со стороны. С чего вдруг для меня это стало важным? Я увидела его длинную, побледневшую без загара шею над воротом синей рубашки. Длинная, голая шея в прямоугольнике солнечного света поставила крест на моей первой любви.
– Уму непостижимо, – говорит в шутку дядя Гера.
Я с ним согласна. Ум человеческий непостижим самому себе. Чувства тем более.
Мне жаль того времени. Оно ушло навсегда. Я тогда была счастлива, а Корица нет. Он ждал меня у моего дома всю ночь. Наверное, хотел узнать, что случилось. Я прошла мимо него в другом времени, в настоящем или уже в будущем, а он остался в прошлом, стоя неподалеку от меня. Больше мы не встречались, хотя учились в одном институте.
Что нужно сделать, чтобы исправить собственные ошибки? Завязать время бантиком там, где оно образует складку. Вернуться в прошлое и создать собственный мир, где я буду и я и не я одновременно. В последнее время все чаще думаю об этом.
* * *
– Девушка в синем сарафанчике!
Я обернулась. Мне улыбался незнакомый парень. На его худощавом, загорелом лице от улыбки образовались ямочки. Я не знала, что на худощавых лицах тоже могут быть ямочки. Это создавало странное впечатление – сочетание мужественности и женственности одновременно. Тогда я знала только то, что ямочка на подбородке мужчины, как у Керка Дугласа, это мужественно, а на щеках – женственно. У женственных ямочек нашелся товарищ по стилю – короткий хвостик. У парня не было буклей, как на париках восемнадцатого века, но женственный хвостик добавлял ему мужественности. Сочетание несочетаемого слилось в общий, не похожий ни на что образ флибустьера-миляги.
Парень сидел в машине с хищной, вытянутой мордой, она походила на красную каплю. Его рука на руле, ноги выставлены из красной машины. Они были затянуты в карамельно-коричневую джинсу и обуты в облагороженные кожаные сланцы.
– Время скока? – спросил он и зачем-то положил ладони на колени.
– Никто не знает точного времени, – ответила я.
– Часы знают, – не согласился он, и по его губам скользнула улыбка.
Его ладони сложились лодочкой, улыбка спряталась в них, как в раковине. Она не была никому адресована. Он улыбался сам себе.
– Часы знают, – согласилась я, – но они отстают или спешат. Умышленно.
Парень рассмеялся. Я смотрела на его лицо, скрытое солнцезащитными очками. На его подбородке вполне могла оказаться ямочка Керка Дугласа. Их подбородки были похожи. Но вот зачем природе понадобилось создать дублет ямочек на щеках?
– Хочешь прокатиться? – спросил он.
– Нет. Я хочу на консультацию по патофизиологии. У меня сессия.
– Медичка?
Я кивнула.
– И трупы?
– Мы их передали подрастающему поколению, – я помахала у него перед носом чистыми, свободными от трупов руками.
– Будет тебе консультация, – пообещал он. – Садись.
Парень открыл дверцу машины, я села. Он довез меня до учебного корпуса, вышел из машины и пошел за мной.
– Зачем? – спросила я.
– Надо же у кого-нибудь узнать время.
Я достала сотку и сообщила время. Я опаздывала уже на четверть часа. Мне было некогда.
– А номер сотки, где время лежит? – заинтересовался он.
Я продиктовала номер серийного выпуска моего мобильного телефона. Он записывал его в телефонную книгу своей сотки.
– Что за бред! – возмутился он. – При чем здесь буквы?
– Это последний писк. Не знал?
– Чей писк? Агонизирующего алфавита?
Я рассмеялась. Он приложил руку к животу, его лицо скривилось от боли.
– Если я не попаду на консультацию патофизиолога, у меня случится аппендицит.
– Не в тему, – вредно сказала я. – Аппендицит подошел бы к экзамену по общей хирургии, но я его уже сдала.
– Или номер телефона, или патофизиология. Выбирай, – потребовал он. – Твоя консультация может не состояться, если я приду консультироваться по патофизиологии. У меня накопилось к ней много вопросов. В смысле к твоей патофизиологии.
Я расхохоталась. Парень был чудик, и ему подходили ямочки на щеках. Я сдалась.
– У меня нормофизиология, – сказала я на прощание.
– Не пробовал, – он пожонглировал ямочками на щеках.
Я хихикала всю консультацию, вспоминая чудика. У него был высокий рост, широкие плечи и шикарная машина. Как в кино. А звали его Ильей. По-библейски.
Он позвонил мне тем же вечером. И мы встретились. Как раз на каменных усах живой протоплазмы. Я ждала его, слушая, как булькает живая протоплазма. Она блестела тускло-серым цветом старого бабушкиного зеркала в темном коридоре. В ребристом зеркале реки ничего не отражалось, даже хмурые тучи. Ветер гнал реку живой протоплазмы прочь, она сопротивлялась из последних сил, утробно ворча под каменным мостом.
Он поцеловал меня, и я потеряла сознание оттого, что заглянула в его глаза. Их радужка была похожа на купол неба с земляным ободком по краю, только в центре купола вместо золоченого шпиля – черная дыра. Я снова попала в колодец, у которого оказалось два черных дна, разделенных голубым небом, похожим на двояковыпуклую линзу.
* * *
– Смотаемся на море. На все выходные, – предложил Илья.
– У меня же сессия. Не хочу в даль несусветную. Мне готовиться надо.
– Все нормальные студенты готовятся за одну ночь перед экзаменом. Чем меньше учишь, тем больше зарабатываешь. Посмотри на меня.
– Смотрю.
– Я живой пример, как надо правильно сдавать экзамены.
Я отрицательно помотала головой. Он притянул меня к себе за шею и посмотрел в мои глаза. Это был запрещенный прием. Я втянулась в купола его неба, как в аэродинамическую трубу. Собрала вещи, и мы уехали на все выходные. Мы уехали в пятницу и прибыли на место глубокой ночью.
– Отдельный коттедж, – потребовал он.
– Нету, – ответили ему.
– А если подумать? – Илья положил на стойку пару зеленых банкнот.
Мы шли в полной темноте к нашему временному пристанищу. В песке росла трава по пояс и кусты выше нашего роста. Черная трава и кусты пригибались ветром, утробно шурша нам вслед. Они дышали альвеолами своих листьев, как больной астмой. Тяжело, трудно и страшно. В полной темноте. Так дышат погребенные заживо.
Я рада, что посмотрела «Зеркало» Тарковского в восьмом классе. Если бы я увидела его позже, я бы его поняла, но не почувствовала. Тогда я «Зеркало» не поняла, но почувствовала. Мои самые любимые моменты в этом фильме – это колыхание ночной высоченной травы и исчезающее пятно на столешнице. Мне до сих пор страшно, когда я вспоминаю это.
Сейчас было то же самое. Потусторонний ночной мир песка, травы, ветра, черных скелетов деревьев и ощущение того, что мы одни на всем свете, тревожило и бередило мое воображение. Завинчивало в меня страх. Он растекался в моей утробе тихо-тихо, как отравляющий газ. Я была рада, что Илья молчал, он помешал бы моему воображению. Я думала о том, что все на свете море. И трава, и люди, и время. Даже огромное вселенское ухо, улавливающее мои страхи, мои мысли, мое настроение, меня саму. Огромное вселенское ухо – замысловатая морская воронка, заканчивающаяся в Марианской впадине и начинающаяся там же своим зеркальным отображением. Мир на полной скорости влетал во вселенскую воронку и вылетал из нее на полной скорости. Весь секрет был в том, что воронки соединялись с обеих сторон.
Илья включил свет и выключил мое воображение. Потусторонний мир заместился обычным. Он стащил с кровати матрасы и сложил на полу вместе.
– Зачем? – спросила я.
– Чтобы не мешать соседям.
– Ты буйный?
– Не то слово! – рассмеялся он. – Расстели постельное белье.
– Не буду. Я привыкла, чтобы обо мне заботились.
– А я привык, чтобы обо мне.
Мы уставились друг на друга. Мы ели друг друга глазами. Это было просто. Его глаза находились в тени.
– Ты что? С приветом? – его глаза сощурились.
– Не то слово, – ответила я.
– Отпад! – на его лице заиграли желваки. – Я приехал сюда отдохнуть, а должен в четыре утра выяснять отношения с сумасшедшей бабой!
– Я не баба, – мои губы против воли задрожали.
Он отодвинул свой матрас, расстелил белье и лег спать, выключив свет. Я просидела всю ночь за столом, глядя, как черные ветки бьются в окно. Живое дерево металось за пределами комнаты, перечеркнутое черным крестом оконной рамы.
* * *
Мне в глаз заглянул золоченый шпиль. Он теребил мои ресницы вежливо, но требовательно. Я раскрыла глаза и услышала смех Ильи. Не в доме, но рядом. Я вышла на террасу, он болтал с девушкой из соседнего коттеджа. Она кокетничала с ним вовсю. Всеми своими веснушками, кудряшками, спавшей с плеча бретелькой топа. И губами. Он смотрел на ее губы, не отрывая взгляда. Я вдруг перестала слышать звук, я только видела, как ее губы складывают разные фигуры, то растягиваясь, то сжимаясь, то превращаясь в воронку. Я прошла мимо, меня даже не заметили.
Я шла по самой кромке, на границе воды и песка, только они играли в другую игру, постоянно меняя границу. Я загребала мокрый песок пальцами ног, и мои ступни становились тяжелее меня самой. Вода разбегалась, накрывая голени и вымывая песок, и делала меня легче. Мне казалось странным, что ноги зависят от взаимоотношений воды и песка. Разве так бывает?
Я села на камни и стала смотреть на море. В нем были ворота. Далеко-далеко. В виде перекладины на стойках. Как футбольные ворота без сетки. Зачем посреди морского простора были построены маленькие ворота? Я представила белый кораблик, встала за штурвал и миновала ворота. Когда я проходила под ними, они стали огромными и унеслись в самое небо. Так далеко, что перекладины и видно не было.
– Куда глядишь?
Рядом стояла маленькая толстая девочка и ела бутерброд с колбасой.
– На море.
– Я тоже люблю на него смотреть.
– Почему?
– Не знаю, – девочка пожала плечами.
– Красиво, – согласилась я.
Правда красиво. Море жонглировало мириадами крошечных золотых пирамид из воды. Под ними у самого дна просвечивали ультрамариновые камни. Закачаешься!
– Хочешь бутерброд?
– Да, – я захотела есть.
Кто-то свистнул, я посмотрела в сторону. Неподалеку стоял Илья, покачиваясь с пятки на носок.
– Детишек обираешь?
Я разом запихнула в рот весь бутерброд целиком. Мне было стыдно не оттого, что я обираю детишек, а просто потому, что побираюсь бедной родственницей. Он захохотал в голос. Я жевала бутерброд и давилась, он хохотал как ненормальный вместе с маленькой толстой девочкой.
– Ты похожа на жадного бурундука! – еле выдавил он.
И они с девочкой, смеясь, рухнули на песок.
– Если вас мучает зависть, замучайте ее совестью! – возмутилась я.
– Я лучше замучаю ее смехом! – снова захохотал он.
Мы возвращались назад в обнимку, рядом плескалось море, играя крошечными золотыми пирамидами из воды. А мой парень играл ямочками на щеках. Закачаешься!
– Я, кстати, не завтракал.
– Значит, тебя все же мучает зависть, – констатировала я.
– Надеюсь, смехом я уже отмучился!
Мы вошли в наш коттедж и упали на матрасы. Он целовал меня, дыша как рыба, выброшенная на берег. И я тоже.
– А как же завтрак? – только спросила я.
– Обойдусь десертом.
Я сняла с него солнцезащитные очки и заглянула в небесные купола. Черные дыры в их центре то увеличивались, то уменьшались. Его вселенная фотографировала меня, а моя его. Я забыла обо всем на свете вмиг. И сама не заметив, устремилась на пушистом золотом дирижабле кружиться в синем небе зеркального мира. В моем немыслимом пути я потеряла золотой дирижабль. Или он стал мне не нужен. У меня появился теперь другой, синий.
Мы занимались любовью все время, оставшееся до отъезда в город. Как сумасшедшие. Мы даже ели всего один раз за все два дня. Перед отъездом.
Он целовал меня в моем подъезде и не хотел отпускать. Я целовала его в ответ, а потом бежала вниз за ним по лестнице. Я выбежала в тамбур под грохот входной двери. Мой парень с ямочками на щеках исчез, испарился, пропал за одно мгновение в темном, старом подъезде бабушкиного дома. Я побоялась открыть дверь на улицу. Я знала, что не найду его там. Ночью в темноте никого не найти.
Больше он мне не звонил. Я не звонила сама. Просто вспомнила. Он не краснел и не бледнел, глядя на меня. Он не волновался, и у него не дрожали руки, как у Корицы. Парень с ямочками на щеках отдохнул в выходные – и все.
Но я не могла найти материальной точки отсчета. Все закончилось или нет? Да или нет?
Глава 4
Я завалила летнюю сессию, последний экзамен. Точнее, я просто не пошла сдавать патанатомию. Я к ней не готовилась. Я лежала в кровати и смотрела на стену. Три дня, не вставая. Если я поднималась, у меня кружилась голова. От слабости или еще от чего. Не знаю.
– Как успехи? – спросил дядя Гера.
– Нормально, – ответила я.
Он поставил на мою кровать тарелку с огромными вишнями, постоял и вышел.
«Хоть кто-то обо мне заботится», – подумала я и заплакала первый раз за три дня.
Я чертила значки на стене и ревела. И вдруг подумала: по идее, я должна страдать особенно, а я страдаю как «дама с собачкой» в переложении Михалкова. Значит, буду страдать стандартно, решила я и, послюнявив палец, нарисовала на старых обоях половину сердца. Пока рисовала, палец высох. Я снова послюнявила палец и очертила вторую половину сердца, а первая уже испарилась, исчезла. На моей стене была только одна половина сердца, что означало: мое сердце разбито. Раскололось пополам. Я порылась в сумке, достала зеркальце и приложила к стене. Нарисованное сердце высыхало на глазах, и на стене и в зеркале. Материальной точкой отсчета стало высохшее на обоях разбитое сердце. Я нашла примету нелюбви. Она раскинула крылья и в этой, и в другой жизни. На моих обоях. И не важно, что ее уже не видно. Важно, что она была. Значит, она есть. По закону вселенского бублика.
Я снова сидела ночами в темном коридоре, привалившись к стенке напольных часов. Я ничего не ждала из прошлого. Я хотела будущее, но сама сломала часы, чтобы остаться в прошлом.
– Не спишь? – спросил дядя Гера и сел по другую сторону напольных часов.
– Давай починим часы, – предложила я.
– Давно пора.
– Почему меня все забывают? Я что? Ненужная вещь?
– Ты особенная. Я всегда о тебе помню.
– Нет. Не помнишь. У тебя есть твоя работа. У меня нет ничего.
Дядя Гера взял мою руку и сжал мне пальцы.
– У меня тоже так было. Это пройдет.
– Даже то? – я впервые спросила его о жене.
– Это стало другим.
Дядя Гера назвал «то» словом «это». Значит, его прошлое еще не умерло и живет в настоящем, только оно стало другим. Значит, он до сих пор его переживает. Я поняла, что прошлое всегда в настоящем, как шесть японских красавиц, пришедших ко мне из далекого восемнадцатого века. От прошлого не избавиться, потому мы таскаем его за собой до конца жизни. Для этого даже не нужно портретов и фотографий, достаточно лишь намека, и все само собой всплывет из старого тусклого зеркала. Вот почему на похоронах зеркала закрывают лоскутами черной ткани. Чтобы постараться забыть.
– Пошли спать. – Он поднял меня за руки.
Я добрела до кровати и легла поверх одеяла. Мои ноги были ледянее льда.
– Посиди со мной, – попросила я. – Чтобы я знала, что я не одна.
Он взял меня за руку и поцеловал ладонь. Она вся была в пыли угла забвения. Его губы стерли пыль с моей ладони, уничтожив частицу забвения меня. Так один поцелуй может заразить памятью.
Я смотрела на дядю Геру. Контуры его тела были седыми от света маленькой новой луны, прикрученной к небосводу. Лицо терялось в темноте. Я видела только дыры глаз, носа и рта.
– Как ты понял, что ты один?
– Я не один, у меня есть ты.
– И ты у меня один.
Я поцеловала ему руку, стерев частицу забвения о нем. Я должна была заразиться памятью о ком-то. Так было честнее.
– Что хуже, когда тебя предают или забывают? – сказала я в его ладонь. Слова отскочили в меня мячами теплого воздуха, как при игре в сквош.
– Это одно и то же, – ответил он.
– Не одно. Бабушка помнила тебя всю свою жизнь.
Мы молчали и молчали в черной комнате черного бабушкиного дома, становясь старыми от одиночества, покинутыми, заброшенными и никому не нужными. На нас была пыль всех углов забвения, как на мебели в заброшенном доме. А новая луна назойливо лезла в нашу жизнь непрошеной гостьей.
– Некого предавать, если некого помнить, – сказала я.
– Спи, а я посижу с тобой, пока ты не заснешь.
Я обняла его руками за шею, совсем как отца в моем детстве. И не знаю, что со мной случилось. Я вдруг поцеловала его в губы. Он разнимал мои руки, а я цеплялась за него, как за последний обломок надежды, и целовала, целовала, целовала. В губы, лицо, шею, грудь, руки. Я заснула, вцепившись в него, как в спасательный круг.
* * *
Утром я вышла на кухню, Гера стоял у окна. Он смотрел в него, не отрывая взгляда. Там, оказывается, люди чаще всего прячут свои глаза. На его руках бугрились мускулы, отсвечивая в лучах восходящего солнца цветом кровавика. Ночью в свете луны его тело блестело амальгамой, при солнце – венозной кровью, застывшей камнем.
– Привет! – сказала я.
Он не ответил, будто не слышал.
– Не хочешь со мной говорить? – спросила я.
Гера медленно развернулся ко мне. Я, не веря, глядела на него во все глаза. Он оказался красивым. Высоким блондином без ботинок. У него даже не виднелось седины. Он еще был молодым, и я не знала, сколько ему лет. Никогда не спрашивала. Но он точно моложе моей матери. Гера приходился ей сводным братом, у них разные отцы. Мою мать тоже бросил отец, как и меня. Я никогда не видела того дедушку, хотя тогда он не умер и, может быть, жив до сих пор.
Гера смотрел на меня зеркальным отображением моих глаз. Исподлобья. Наверное, я бы не хотела встретиться с ним взглядом, если бы не бабочка. Бабочка полыхала пожаром, раскинув крылья на его впалых щеках.
– У меня хорошее настроение. Предупреждаю.
У меня действительно было хорошее настроение впервые за много дней. Точнее, за последнюю неделю.
– Мы с тобой родственники только по бабушке. Дальние. Вроде кузена и кузины. Здесь нет ничего такого. Не заморачивайся. Ты меня не совратил. Я совершеннолетняя, и ты у меня третий.
Я включила чайник, села на стул и заболтала ногами. У меня было отличное настроение. Лучше не бывает. Теперь он смотрел на меня во все глаза. Я ему улыбнулась.
– Ты что? Не понимаешь, что я мразь? – тихо сказал он. – Это хуже всего того, что я сделал за всю свою жизнь. Хуже убийства!
– Нет! Это лучшее, – упрямо возразила я и перестала болтать ногами. Теперь я смотрела на него исподлобья. – Ты сам мне говорил, что объявят истиной, то истина и есть. Решил жить по объявленной истине?
– Я не могу уйти и не могу остаться! Ты это понимаешь?! – кричал он. – Понимаешь?
Он кричал тихо и страшно. Как чужой. Когда человек кричит тихо – страшно. Моя мать кричала так же, убеждая бабушку, что я не умираю от горя. А я умирала, да не умерла. Я оказалась слишком живучей для жизни, в которой мне не нашлось места.
Гера не мог бросить меня и не мог остаться, потому что его мучила объявленная истина. Или что-то еще. Меня не мучило ничего, кроме страха остаться одной. Я подошла к Гере совсем близко и сказала, глядя в отображения моих глаз:
– Знаешь, что самое смешное? То, что у персов до сих пор сохранился обычай жениться на близких родственниках. Их объявленная истина не укладывается в твою, потому что вы живете по разные стороны зеркала!
– При чем здесь персы?
Он сел за стол и обхватил голову руками. Я испугалась до жути. Я должна была что-то сделать, чтобы не потерять и его. Он мог уйти и не вернуться. Пропасть в объявленной истине. Навсегда. Как мой отец.
Я упала на колени подле него, и его ногти вдруг блеснули перламутровым, гладким хитином в вертикальном луче солнечного света.
– Я больше не буду. Честное слово! Прости меня! – Я обнимала его ноги и рыдала до знобкой дрожи внутри. – Не уходи! Прошу тебя! Пожалуйста!
Он сел на пол рядом со мной. Он говорил, что моей вины нет и что он никогда не уйдет. Он вытирал мои слезы. Они текли рекой времени, стирая память о страхе.
– Прости меня, – просил он. – Ты меня прости.
Мы обнимали друг друга, сидя на полу у кухонного стола. Его бежевые ножки пестрели серыми царапинами почти до самого верха. Самые глубокие из них уже почернели от времени. Царапины на ножках стола не рубцевались, они загнивали черными струпьями.
* * *
– Надо было не давать тебе читать, – сказал мне Гера. – Твои Ахемениды [2]2
Персидская империя Ахеменидов, простиравшаяся на всю территорию Ирана и вплоть до Ливии, была уничтожена Александром Великим в 330 году до нашей эры.
[Закрыть]плохо кончили.
– Не так уж плохо, – не согласилась я. – Персы-то живы до сих пор.
Он посмотрел на меня исподлобья.
– Я больше не буду, – пообещала я. – Хотя какая разница? Все равно выживут только сто сорок четыре тысячи. Я могу остаться в пределах статистической погрешности, а умереть глубокой праведницей.
– Тебя к вере близко нельзя подпускать.
– А я к ней и не хожу. Из страха.
– Какого страха?
– Меня зажало между дверями автобуса. Я верю в бога, но не принадлежу ни к одной из конфессий. Не знаю, какой из них бог отдает предпочтение. Вдруг я выберу не те обряды и ритуалы и попаду в ад? Кто из живущих на земле знает, что нравится богу? Ты знаешь?
– Нет.
– Ну вот, – убежденно сказала я и мысленно отправила дьявола к его матери. На всякий случай.
Дьявол – интересный тип. Он всегда дает одно и обязательно забирает другое. И то и другое одинаково дорого для тебя. Он этим пользуется без зазрения совести. У дьявола ее просто нет. У меня такое впечатление, что бог – глобалист, а дьявол – антиглобалист. Или наоборот. Они постоянно выясняют отношения, время от времени жертвуя той или иной фигурой. Человеком, цивилизацией, материками. Был один, стало пять. Даже космическими телами, астероидами, метеоритами, планетами, их спутниками, черными дырами. Я просто уверена, что они забывают обо мне постоянно. Если бы не было истории в сочетании с археологией, мы не помнили бы о себе ничего. Я помню себя только по материальным точкам отсчета.
Пока я об этом думала, у меня зашевелились волосы на голове. Я вышла на балкон и посмотрела на небо. Оно было синим-синим с белым облаком прямо над золоченым шпилем. Золоченый шпиль сверкал от солнца и летел ввысь к облаку, где сидел бог. Получилось, что бог думает обо мне.
– Спасибо, – сказала я, глядя на облако, где сидел бог.
И провела рукой по голове, волосы перестали шевелиться, хотя на балконе дул ветер. Бог точно думал обо мне.
«Здорово!» – решила я и вернулась на кухню.
– Гера! – крикнула я. – Пойдем обедать!
Он ел с виноватым видом. В последнее время у него всегда виноватый вид. Мне сделалось весело. И у меня не было виноватого вида, хотя папы римские и не римские вертелись в своих гробах как заведенные. Я точно с приветом. И я знала, кто мне его передал.
Все дело в вере. Зачем ходить в крестовые походы, чтобы извиняться за это через несколько сотен лет? Вообще, зачем ходить с мечами за тридевять земель, если рядышком лежат орала? И тут я поняла, кто не только мне, но и всему человечеству передал привет. Мы все получили его из одного адреса. Только конверт со штемпелем-дублетом, он отражает сам себя. И цвет его черно-белый. Как портреты японских красавиц. Потому каждый человек и плохой и хороший. Мы же созданы по образу и подобию. Все это знают. И мне не нужны никакие конфессии. Бог общий. Разве не ясно?
Гера ел, я смотрела на него. Его кожа отсвечивала красным в параллельных лучах солнца. Она обтекала бугрящиеся мышцы, обрисовывая их рельеф черной тенью. Гера мне кого-то напоминал, и я не знала, кого.