Текст книги "Умышленное обаяние"
Автор книги: Ирина Кисельгоф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Саша
Гриша Томилин попал к нам с гриппом, осложненным бронхитом, потом пневмонией. Прошло уже три недели, в его легких все еще гуляют влажные хрипы. Ему три с половиной года, потому лежит он без матери. Так положено. И хочешь не хочешь, но весь персонал для детей старше трех лет – мачеха. На любовь просто нет времени.
Я вошла в палату, Гришка встал, уцепившись руками за холодный металлический поручень маленькой детской кровати. У него недетские, серьезные глаза, и он никогда не плачет. Только кряхтит, когда игла ищет вену.
– Мужик растет, – шутит Вера Васильевна, наша процедурная медсестра.
С полусинтетических пенициллинов я перешла на цефалоспорины, потом на хинолоны, но пока без заметного улучшения. Меня мучают неуверенность и жалость к нему. Честно говоря, я отчаялась. И не могу смотреть в глаза его матери.
Я взяла увесистого Гришку на руки и подошла к окну, за которым полно весеннего солнца.
– Видишь, как хорошо. А ты болеешь.
Гришка засопел носом, в его маленькой груди забулькали хрипы.
– Я испекла семь лепешек и все раздала. Даже частнику, который вез меня на работу. Мне сказали, так ты быстрее выздоровеешь.
Я не слишком верю в магию, но Наргиз уверила – как рукой снимет. Это смешно, но если больной не идет, все средства хороши. Даже такие.
За окном вишня осыпалась жухлой, серо-желтой крупой. Белых конфетти будто и не бывало. Я вдруг вспомнила, как Рита первый раз пригласила меня отпраздновать свой день рождения. Это случилось на втором курсе. Среди гостей оказался ее двоюродный брат Стас, акушер-гинеколог.
– Как работенка? – спросил Степанков.
– Пашу как вол. По двадцать абортов в день.
– На женщин после такого тянет? – не унимался Степанков.
– Я абстрагируюсь, – засмеялся Стас. Я подняла брови.
– Тебя не поняли, – хихикнула Рита.
– Еще как тянет… – Глаза ее брата остановились на мне, очертили контуры тела и вернулись к глазам. Я поджала губы.
– Какая серьезная девушка, – нарочито удивился Стас.
– Более чем, – насмешливо сказала Рита. Степанков хмыкнул.
Пора с этим завязывать, решила я тогда. Пошла на кухонный балкон, вытащила сигареты и услышала щелчок зажигалки. Стас встал рядом и оперся локтем о перила, рукой за моей спиной. Дрожащий огонек зажигалки раздвоился в блестящей роговице его глаз.
– Тебя после чего к мужчинам тянет?
– Не знаю.
Я наклонилась, чтобы прикурить, но не успела. Он убрал руку в сторону, огонек зажигалки погас, его роговица засветилась лунным неоном.
– А ко мне тянет?
– Я тебя не вижу, – усмехнулась я.
– Значит, после осмотра. А так?
Пламя зажигалки оранжевым кошачьим зрачком вынырнуло из его глаз.
– Так лучше. – Я взяла его за руку и прикурила.
– Что скажешь, серьезная девушка?
– Подними огонь выше. Надо закончить обследование.
Стас, не отрывая взгляда от моего лица, поднял зажигалку и вскрикнул.
– Ожог! – расхохоталась я. – Кажется, на квадратном подбородке.
– Мне Ритка сказала, что ты еще в девках ходишь, – со злостью произнес он. – Правда?
– Правда, – я выпустила струйку дыма ему в лицо.
– Тогда все ясно, – хохотнул он.
– Что ясно? – смеялась я.
– Гормонов тебе не хватает.
– И где их взять? – смеялась я.
– У меня, дурочка, – ответил он.
– Уедем к тебе не прощаясь. Сейчас, – вдруг сказала я. Стас засмеялся.
Смеяться буду я, решила тогда я. Последней.
Первый опыт оказался похожим на мутное море у общего пляжа в Сочи. Незабываемое ощущение липкой, влажной кожи. Клейкой, как расплющенное желе медузы. И желание поскорей отправиться в душ.
– Понравилось? – на следующий день спросила Рита.
– Хамамсу.
– Что?
– Ничего, – насмешливо ответила я. Голубые глаза Риты кольнули морозцем.
После второго класса мать повезла меня в Сочи. Я первый раз была на море и влюбилась в него сразу. Не вылезала из воды, плавала, захлебывалась, ныряла с открытыми глазами и смотрела на солнце сквозь воду цвета хаки. Или бесилась на пляже с другими детьми, бросая медуз, выброшенных на берег после шторма. Я бы так и уехала счастливой и влюбленной в море, если бы не случай.
– Не лезь в воду! – резко сказала женщина, сидящая неподалеку от нас.
– Почему? – заканючил мальчик.
– Это не море, а хамамсу!
– Что такое хамамсу? – заинтересовалась моя мать.
– Хамамсу – «моча» по-азербайджански, – ответила женщина и закричала: – Не лезь, тебе говорят! В бассейне будешь купаться.
– В душ. Немедленно! – тихо скомандовала мне мать.
Душ смыл влюбленность в сочинское море цвета хаки. В сухом остатке оказалась хамамсу.
Я посмотрела на серо-желтые останки цветов. Вокруг весна, они лежат прошлогодним снегом. Пришли – ушли, будто и не бывало… Пришлый человек по имени Марат мне не звонит, я сама не решаюсь. Я… Я боюсь… Я боюсь хамамсу.
– Мне надо работать. Побудь один. Я приду.
Я уложила Гришку в кроватку и на пороге оглянулась. Он глядел на меня серьезными, совсем недетскими глазами. Мне хотелось плакать.
* * *
В моей кухне висят маленькие аптекарские весы. В них ничего нет, но одно плечо всегда ниже. Вытирая пыль, я восстанавливаю баланс. Ненадолго. Получается, они меряют пустоту, но одна чаша всегда полнее. Странно. Только сейчас заметила.
Я тщательно вытерла пыль и повесила весы на место; они качнулись, одно плечо снова стало ниже. И пусть… Что же мне делать? Я заполняю свободное время рутиной, но мне все время неймется. Хочется идти, бежать, не зная куда. Нужно что-то предпринять, я не решу что. Я пытаюсь понять саму себя, не могу. Я не люблю. Я точно знаю. Так быстро ничего не бывает. Это просто смешно… Или нет?
Мне остается ждать звонка, но, может быть, он уехал. Я упустила…
– Привет.
– Привет, – помедлив, отвечает он.
– Может… пошатаемся по городу?
– И за что мне такая честь?
– Да или нет? – Меня охватывает злость.
– Жди у больницы, – он кладет трубку.
Мы едем в машине, перебрасываясь незначащими словами. На моих коленях лежит прямоугольник солнца, я грею в нем ладони, отвернувшись к окну. Сквозь новые листья просвечивает солнце, на мои руки ложится их кружевная тень. Ее уносит и приносит дорога, как и наши ничего не значащие слова. У меня щемит сердце. Так со мной часто бывает. Осенью мне жаль уходящее лето, весной меня гложет хандра, что лето еще не пришло. Я всегда тоскую по тому, чего уже нет, и жду того, чего еще нет. У меня такой характер, ничего не могу поделать с собой.
Мы остановились у кофейни «Магриб», и она вернула мне запах турецкого пехотинца, обдав жаром песчаной бани. И я заказала мазагран, чтобы память могла остыть.
Ледяная газированная вода пузырит крепкий кофе, на дне бокала куски льда преломляют желтый электрический свет в красный. Я тяну из трубочки охлажденный кофе со вкусом лимона, жаркий запах османского лучника мучает мою память. Я провожу ладонью по смуглым предплечьям, на их коже рябь, черные редкие волоски встают вслед за моей рукой. Серые миндальные глаза щурятся, я рефлекторно отвожу взгляд. На моей коже тоже рябь, по ней бегут мурашки прямо к сердцу и от него вниз. Мой жар не остудит ледяной мазагран.
– Что молчишь? – неприязненно спрашивает Стас.
Я отворачиваю лицо; не стоит, чтобы он читал мои мысли.
– Что молчишь? – повторяет Стас, его лицо морщится, словно от боли.
Мне становится стыдно. Правильнее сказать – неловко. Не стоит им себя лечить. Но сейчас мне нужен мужчина, который всегда позвонит. Я думаю об этом, и мне становится теплее – у меня есть верный парень. Я кладу свою руку на его ладони, сложенные на столе. Они непроизвольно сжимаются, я про себя улыбаюсь.
– Я скучала.
– Правда? – не верит он, в его голосе слышится ирония.
– Правда, – я улыбаюсь, его ладони плашмя падают на стол.
Мне его жаль. Чуть-чуть. И мне очень жаль себя. Так жаль, что хочется плакать. Я упустила…
– Что-то случилось? – Стас отворачивается.
– Ничего, – быстро отвечаю я. Нельзя кусать чужое сердце. Это больно. Я поняла. Мое сердце болит, я укусила его сама.
Стас ищет глазами подтверждение в моем лице и, кажется, не находит, потому что мрачнеет.
– Как ты? – спрашиваю я.
– Неплохо. Теперь заведую.
– Правда? – смеюсь я. – Здорово! Поздравляю!
– Разве Рита тебе не говорила? – щурится он.
Его слова обрывают мой смех, и я прячу глаза в ледяном мазагране. Я опоздала на месяц.
– Я ждал, – соглашается он, читая мои мысли.
– Прости, – неловко говорю я ледяному мазаграну. На его поверхности всплывает последний пузырек. Онменя простил. Да или нет?
– А ты как? – спрашивает Стас.
Мы говорим словно чужие. Не стоило его приглашать. Ни к чему.
– Хорошо, – отвечаю я.
Он ловит мой взгляд, я отвожу глаза, чтобы скрыть свои мысли, и сердце рушится вниз. У барной стойки парень спиной ко мне, рукава его черного свитера закатаны до локтя. Так знакомо, что я вся в жару. Мне чудятся черные редкие волоски на смуглых предплечьях. Я хочу видеть его лицо. Немедленно!
Парень с бокалом идет к нам, мои ладони сами сжимаются в кулаки.
– Кто он? – спрашивает незнакомый голос.
Стас смотрит туда же, его лицо морщится, словно от боли. Он ошибся, я тоже.
– Не знаю.
Я выхожу из кофейни раньше, Стас остается расплачиваться. Воздух пахнет весной, я ее не люблю. Она не обещает, я жду. Мне все время хочется бежать, не зная куда. Но, кажется, я себя поняла. В моем сердце свербит тоска по тому, что могло быть. Не больше. И я успокаиваюсь.
Мы едем в машине, перебрасываясь незначащими словами. Я сижу, отвернувшись к окну. На моих коленях не лежит солнце, и мне нечем согреть ладони. У негоголубые глаза. Мне подсказало это весеннее солнце. Жаль, что я сразу не поняла. Так жаль. Так жаль… Что хочется плакать.
Марат
Кирилл принес мне серию офортов. Вряд ли их продашь. Публика не западает на графику, она покупает яркую мазню, а потом не знает, как приладить к обоям. Но…
– Мне они нравятся, – смущенно сказал Кирилл. – Даже не знаю чем.
Кажется, я знаю…
– Кто автор?
– Он уже умер. Вдова хочет их продать… Если получится.
Я пробежал офорты глазами, потом стал рассматривать каждый в отдельности. Рисунок скупой, но выразительный. Ничего лишнего, только самое главное. Неуклюжие линии, то истончаясь, то прерываясь, то легко, то трудно врезаются в пористую поверхность, словно движутся за резцом по камню. Расплывающийся контур дает впечатление тени, четкий – света, делая изображение трехмерным. Мои глаза следуют за черными контурами, рисующими странные образы то ли людей, то ли небожителей. Фигуры удлиненные, вытянутые, подчеркнуто спокойные, вокруг изломанный, взорванный пейзаж, переданный несколькими линиями. Неожиданный контраст тревоги и покоя оставляет сильное ощущение. У меня вдруг мелькнула мысль – они подошли бы к моей квартире.
– Ну и как? – привычно спросил Кирилл.
– Ничего, – скучно ответил я. – Оставь, я подумаю. Хотя вряд ли…
– Ладно, – Кирилл улыбнулся одними губами. – Майра вами интересуется. Здорово вы ее срубили. Она – неразгрызаемый орешек… – Он помолчал. – Была.
Противоестественно длинные узкие глаза кольнули низ живота, опоясав его черным поясом. Я поморщился, отгоняя воспоминания. Слишком легко. Это скучно.
– Есть отличная шутка, – засмеялся я. – Деревенский брадобрей бреет всех, кто не бреется сам.
– А что остается самому брадобрею? – удивился Кирилл.
– Брадобрей – женщина! – смеясь, ответил я.
– Женщины это знают?
– Они думает, что брадобрей – это мы.
– И кто заблуждается?
– С какой колокольни смотреть. Все мы человеки, – я неопределенно повращал рукой в воздухе. – Ищем определенность там, где ее нет.
– Я понял. Брадобрей – вещество неопределенное, – Кирилл натянуто улыбнулся и навязчиво перевел разговор в прежнее русло: – Может, сегодня? Майра просила передать…
– Не сегодня, – я удалил Майру из памяти без сожалений.
Мне хотелось остаться одному, чтобы смотреть офорты. Что-то меня в них зацепило. Так серьезно, что лучше было остаться. Я закрыл за Кириллом дверь и вернулся к черно-белым рисункам. На всех люди, и только на одном камни, сложенные в мазары. Я вгляделся, и мазары трансформировались в людей – лежащих, сидящих на корточках, стоящих на коленях и в полный рост. Одни расслаблены и безмятежны, другие скрючены и скорежены злобой и болью. Я улыбнулся – неплохая эпитафия. Мой глаз всегда находит несоответствие, выпадающее из общей картинки. Теперь хорошо бы узнать, исключение или правило я обнаружил.
Я лег на кровать, чтобы искать правило, и нашел. На офортах вдруг выступили люди-деревья, люди-дома, люди-надгробия, люди-животные. Я пересматривал ребусы, разгадывая загадки, и внезапно меня что-то торкнуло. Я снова вернулся к мазарам. На куполе центрального надгробия, как фотоснимок, вдруг проявилось крыло бабочки – Papilio glaucus. Мне стало жарко. Я увидел переднее крыло самца парусника. Белоснежное, с черными полосами. Как у зебры.
В любви один из двоицы цепенеет. Мне удается этого избежать. Это не так уж трудно. Влечение исчезает, как только получаешь свое. У меня всегда так. Я не звоню ей почти неделю. Это не наказание, а маневр для получения желаемого. Она сказала – «потом», что означает отсроченное «да». Растянутое во времени желание зажигает сильнее. Я люблю брачные танцы – один шаг вперед, два назад. Но они всегда заканчиваются одним и тем же – сменой партнера. Зачем я так делаю? Меня притягивает не финал, а начало. Всегда по-разному. Майра – это охота на лис, где правила давно известны. Я предпочитаю подстерегать непредсказуемость в скрадке и в одиночку. Без егерей.
Ночью на меня напала бессонница, я перелег в кровати, чтобы видеть окно. Оно зияло черным провалом в серой, призрачной стене. Луна растворила оконную решетку в кислотной ночи, сделав невидимой. Я рефлекторно отвел глаза. На бледных обоях шуршат ветки черных деревьев. Мрачный потолок давит свинцом, в его плафоне ожили едва уловимые тени. Я не вижу, я слышу тихий шорох кружащих вверху мускулистых, бесполых тел.
Ненавижу проемы, провалы, балконы, темень. В голову лезет черт знает что. Почему мне привиделись «Менины» Пикассо? Он использовал мотив Веласкеса, но переработал по-своему. У Веласкеса парадный портрет – инфанта в окружении придворных, художника и пары шутов. У Пикассо картинка превратилась в фильм ужасов без финала и старта. Маленькая девочка светлым пятном, из мрака выплывают тенями монструозные фигуры, рядом фрейлины – злобные ведьмы; остальные спарены и отчуждены, даже те, кто за нее отвечает. Шут парит бесплотным контуром, отзеркаливая того, кто стоит в дальнем проеме двери, – черного человека, стоящего против света. На нем лежит отпечаток тотальной угрозы, похожей на смерть. Но так ли черны его замыслы? Девочка стоит к нему спиной – невинна и безмятежна, но равнодушна. Ее платье цветет светом дверного проема – сильная, отчетливая связь ее с черным пришельцем. Он ушел, но остался. Кто кого? Он или она?
* * *
В полутьме прихожей я вижу, как трепещут крылья ее носа. Глаза цвета черного кофе неслышно крадутся по старым обоям, осторожно обходя заросли нарисованных, смазанных временем цветов. Они обходят угол, внезапно сворачивают вбок и врезаются в мои зрачки. В ее радужке кипит раскаленная докрасна кофейная пенка. Мы смотрим глаза в глаза. Кто кого? Я вижу, как вдруг ее ноздри раздулись, и мое сердце ухает вниз. Она так же внезапно отводит взгляд, ведя меня за собой. Она на каблуках, но я не слышу ее шагов, только шуршание вкрадчивой шелковой юбки. Я остаюсь в скрадке темной прихожей, чтобы узнать. Она не идет к центру, а медленно, настороженно обходит мою территорию по периметру, словно дикий зверь. Ее шелковая юбка блестит, копируя мягкие, тихие движения бедер. Я не вижу ее лица, но вижу, как раздуваются ноздри, запоминая запах. Она останавливается там, где нет света, и запрокидывает голову к потолку. К плафону с отпечатком дешевого соцреализма. На нем пылают костром языки женских красных косынок. Но ее взгляд кружит бабочкой по обугленным мускулам бравых парней. Значит, она такая?
– Что за необычное место! – тихо восклицает она.
– Это железнодорожные кассы, – улыбаюсь я.
– Ты живешь в кассах? – смеется она и бросает на меня быстрый взгляд. – Тебе идет.
– А на что похожа твоя территория?
– Моя?.. – Она задумывается, ее взгляд снова уходит к краснокосыночному, мускулистому симулякру на потолке. – На учебник геометрии.
Она начинает смеяться, ее белые зубы блестят, обдавая меня холодком.
– Странно! Я только сейчас это поняла.
– Геометрия – любимый предмет? – не верится мне. Ей больше идет шероховатый грунт и неточный контур. Или я еще не успел понять.
– Не люблю прямые, – не раздумывая, соглашается она со мной. – А твой дом на что похож?
– Ни на что. Я в нем почти не живу, – я ухожу от ответа.
Невинный с виду вопрос похож на взлом моей территории, но я его не позволял. Стоит сменить тему. Я протягиваю бокал «Fleurie», на ее ладонь падает сухой малиновый отблеск. И я вижу, как раздуваются крылья ее носа. Она чует кровь раздавленных виноградин, и меня возбуждает и ворожит ее неприкрытая животная чувственность. Она касается губами бокала, я ощущаю ожог внизу живота, и моим джинсам становится тесно.
– Пахнет крыжовником, – улыбается она.
– Все французы лжецы. – Я смотрю на ее красные, жаркие губы, она опускает ресницы, чтобы снова взглянуть на меня.
– Ты у нас уже второй месяц. – Она не желает сдаваться.
– Дела…
– Надолго?
– Не знаю, – я киваю в сторону картин, стоящих лицом к стене.
– Можно? – нерешительно спрашивает она.
– Да, – разрешаю я. В них нет ничего особенного. Они не мои. Она догадается?
Она поворачивает к себе первый попавшийся холст из средней кучи, но он в середине. И мне приходит в голову мысль – ее встреча со случайностью подскажет закономерность. Я жду ответ, затаив дыхание, и чуть не смеюсь вслух. Так и есть. Она выбрала «аквариум». Я не взял бы эту работу, если бы не она.
– Кто здесь? – спросил я.
– Пастух и барашки, – наивно, совсем по-детски ответил автор.
А мне привиделся фантазм сквозь толщу разогретой солнцем воды. Солнце рассеивает призрачный утренний свет, проходя сквозь воздух, схожий с мутной околоплодной водой. В странной зародышевой плазме изображение расплывается и дрожит золотистым миражным маревом, по его краю колеблются бутылочно-зеленые и коричневатые тени. В самом центре под солнечным окуляром стоит размытая зыбким светом фигура темноволосой женщины в красной галабее. И вокруг нее огромные белые яйца в солнечном облаке фисташковой травы.
– Я это уже видела!
Она неприятно удивилась. Я легко это понял. Что-то было не так.
– Не нравится? – осторожно просил я.
– Талантливо. – Она ушла от ответа – как я.
У меня засосало под ложечкой. Мне повезло, я с ходу нащупал закономерность, но она осталась неясной. Она ушла от меня прежде, чем закрыла за собой дверь моей съемной квартиры. Отвернулась к окну, будто что-то искала. Я читал ее лицо, пытаясь понять. Она о чем-то думала, губа слегка закушена, руки на коленях замком. Я был вне себя. Собственными руками задвинуть исполнение желания к такой-то матери! Дурень!
– Хочешь еще что-нибудь посмотреть? – спросил я, посылая себя к черту.
– Да, – неуверенно ответила она.
– Это пастух и барашки. Не моя работа.
– Да? – Она счастливо засмеялась. – Барашки!
Ее кофейные глаза меня погладили. Впервые. Я вдруг почувствовал, что тоже улыбаюсь. Совершенно безотчетно. Почувствовал и испугался. Так сильно, что улыбка погасла сама собой и выключила ее смех одним щелчком. Она опустила ресницы крыльями черного Стикса, под ними засветилась голубая, прозрачная кожа. И на запястьях, доверчиво развернутых кверху, бьются голубые жилки, сложенные буквой V. Мой рефлекторный испуг сменяется желанием так быстро, что я, не сознавая себя, касаюсь губами латинской буквы.
– Не надо! – Она вскочила с кровати и подошла к окну.
– Чего ты боишься?
– Я… – Она запнулась. – Я не боюсь.
Я гляжу на ее шею, на ней тенью лежит решетка, упавшая от окна. У нее тонкая кожа, за ухом виднеется еще одна голубая жилка. Я тихо, едва касаясь губами, целую тонкую венку. Моя добыча – в капкане из тени решетки – ежится и дрожит. Она дышит как загнанный зверь, но загнанный зверь – я. Мои ноздри раздулись, я чую сладкий, манящий аромат ее страха и мускусный запах моего неудержимого, неистового влечения. Наши запахи сплетаются в двоицу раньше, чем наши тела. Я улыбаюсь, ни к чему торопиться. Я получу свое.
Разворачиваю ее к себе, мне нужно видеть глаза. Ее радужка плетет старое кофейное кружево вокруг зияющего черной бездной зрачка. Мы скрещиваем зрачки клинками, раскаленными добела. Наконец она опускает ресницы. Значит, победил я.
– Не бойся, – еле слышно говорю я, чуть касаясь губами розовой раковины ее уха.
Она резко вскидывает голову.
– Я не боюсь! – с неожиданной тихой злостью шипит она. – Мне не нравится эта картина. Это не живопись, а вода цвета хаки. Я ненавижу хаки!
Ее зрачки влетают в мои на полном ходу. Но я ничего не вижу, кроме обжигающе-красной галабеи – цвета моей бешеной ярости. Я бью наотмашь по ее красным, колким, как жало, губам. Все!
Она ушла, тихо зарыв дверь. А моя рука все горит от ожога моей безудержной ярости. Но я ее не желал! Я смотрю на ладонь, на ней багровый оттиск ее ядовито-красных, ненавидящих губ, их раскаленное жало болью саднит внутри. Я ждал, я желал, я жаждал отпечаток внизу живота, но он остался в моей ладони. Я кладу ладонь на ладонь, чтобы обжечь, чтобы болеть ненавистью женщины, что ушла от меня, тихо закрыв дверь.
Я подношу руки к лицу и вдыхаю аромат ее губ, они пахнут пряной кровью гаме и ежевичной радужкой ее глаз. Как я сразу не заметил, не понял, не разгадал? Ее губы обжигают кожу, но их послевкусие – нежность с запахом диких фиалок подлеска. И я чувствую, я знаю – такой безумный, такой желанный букет хорошо сочетается с мясом. Мясо – я.
Она ушла, тихо закрыв за собой дверь. И я понял две вещи: я люблю, и я люблю себя в ней. Но себя мне уже не вернуть. Я умер. Точка.