Текст книги "Избранные произведения в двух томах (том первый)"
Автор книги: Ираклий Андроников
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)
В середине произошла остановка.
– Не туда помещаете ногу,– беспокоились дети, перебежавшие уже на тот берег.– Посмотрите, куда собрались пойти!
Тогда я лег на бревно и, зажмурившись, пополз, как под пулеметным огнем.
– Может быть, забыли что-нибудь купить в магазине? – фыркая, спрашивали дети, когда я, добравшись до берега, чистил костюм.– Хорошо будет, если еще раз пройдете.
Но мы уже были на другом берегу!…
За рекою – селение. Сразу за ним – подъем, подобно карнизу огибающий гору, иссеченный промоинами, прижатый к пропасти осыпями мелких камней. Он идет, разворачиваясь, над излучиной Арагвы, и Арагва уходит все ниже… Мы вышли на обрывистое плато. Изумрудно-зеленое, оно поросло кудрявым кустарником. И горы, кажется, придвинуты так близко к этой площадке, что еще бы немного – и их можно коснуться рукой. На самом же деле горы с обеих сторон отделены от этого зеленого плоскогорья долиной. К склонам величаво-пустынных гор прилепились селения, и в каждом – древняя четырехугольная башня. Сурово. А туда – в сторону Тбилиси!… Прячась порою в кулисах лесистых склонов, сверкает Арагва и пропадает в напоенной солнцем дымной дали. Понятно, почему в «Герое нашего времени» Лермонтов описал именно эти места!
Мы шли, беседуя о том, кем они – дети – собираются стать, когда вырастут, какие у них отметки, кому из них девять, десять, одиннадцать… И вот уже входим в селение.
– Пожелаем,– сказали дети,– чтобы вам хорошо было. А мы уже дома.
– Дети,– сказал я с некоторым удивлением,-а как же я буду без вас?!
– Дорогу укажем, так и пойдете.
– Дети,– спросил я снова,– а как же собаки?
– Вы же ничего не хотите взять,– отвечали мне дети,– зачем вам опасаться собак?
– Да, но собаки не могут знать, что я ничего не возьму.
И дети сказали:
– Тогда, наверно, собаки возьмут вас.
Я отказался путешествовать один и просил найти мне проводника. Отвечали, что проводника нет, никто не идет в Кайшаури. Я согласен был ждать до утра. Наконец сказали, что есть проводник: он обедает, освободится через сорок минут.
Я ждал терпеливо. Наконец вышел мой спутник – с мешком на плече, девяти лет от роду и назвался Арчилом. Он шел в селение Сетури.
– Арчил,– сказал я,– дай я понесу твой мешок. Мне нетрудно, а тебе будет легче идти.
– Спасибо,– отвечал он,-но это не надо. Поручение имею доставить лук и, если вы понесете, как смогу сказать, что выполнил поручение?
– Арчил,– спросил я,– а как ты относишься к собакам?
– Никак,– отвечал он,– я еще маленький.
– А как же мне относиться?
– Не беспокойтесь,– отвечал он,– они сами к вам отнесутся.
Я поплелся за ним, почти совсем потеряв интерес к этой высокогорной прогулке.
Вдруг увидел я в стороне группу молодых колхозников, которые о чем-то живо беседовали. Я поклонился. Не буду уточнять, как я кланялся; у меня имеются основания подозревать, что я поклонился подобострастно. Один из юношей вышел ко мне на дорогу и поинтересовался, почему без пальто и без шляпы, с одной тростью в руках, я путешествую по этим местам, не заблудился ли, не нуждаюсь ли в помощи.
Я ответил, что по этим местам путешествовали в прошлом столетии Грибоедов, Пушкин и Лермонтов, что, занимаясь историей русской литературы и этой эпохой, я как историк и критик (я не стал говорить– «литературовед») счел долгом своим повторить их маршрут.
И вместо одобрения услышал:
– Да. К сожалению, наша критика иногда еще отстает от литературы и жизни. Давно бы надо было прийти… Хорошо,– продолжал он,– что трость захватили с собой, она вам поможет…
И он стал отбиваться дубиной от желто-белых чудовищ. Мохнатые, короткотелые, с обрезанными ушами, с черными словно сажей намазанными, физиономиями, с мелкими как у щук, зубами, с кривыми, как ятаганы, клыками, они хрипели, кидались, метались, внутри у них клокотало. Оскорбительно было слышать этот сиплый, надсадный лай, несовместимый с человеческим достоинством!
Наконец новый знакомец отбился от них и сказал:
– Должен расстаться с вами: в правление колхоза иду.
Я снова зашагал за Арчилом.
Завидев Кайшаури – цель недавних моих вожделений, но предвидя новые встречи с овчарками, я решил внести на обсуждение проект.
– Зачем нам идти в Кайшаури? – сказал я Арчилу.– Обойдем его стороною, подышим воздухом. Что мы там потеряли?
– В горах живем: неужели вам нашего воздуха не хватает? – резонно спросил Арчил.– А, кроме того, я никогда не прячусь и всегда хожу по дороге.
Мы вошли в Кайшаури. Гляжу: стоит машина совершенно того же цвета, как и та, в которой я приехал в Квешеты. Около машины тот же самый шофер…
– Я не стал ожидать у Крестовой,– заговорил он, отделяясь от машины и степенно выходя мне навстречу.– Узнал, что дорога плохая, но все же можно проехать, и прибыл сюда. А пока здесь стою, выяснил: вот в этом доме сто пятнадцать лет назад ночевал Лермонтов. Чайник у него с собой был, воду разогрел, пил чай, беседовал с товарищем. Это никто пока не знает, я первый открыл; так и напишите в вашей книге.
Спасибо Арчилу! В хорошее положение попал бы я, если бы обошел стороною это селение, оставив шофера с машиной в тылу!
Простились мы тут с милым моим провожатым и проехали за Крестовый перевал, где надо было еще уточнить подписи к уже разгаданным лермонтовским рисункам. А что означает подпись «Развалины на берегу Арагвы», так и осталось невыясненным.
Пришлось предпринять новую экспедицию в эти места. Приехали мы через несколько дней в Кумлисцихе – селение на склоне Гуд-горы на Военно-Грузинской дороге, вошли в дом, где разместилось правление колхоза. Оно как раз заседало: решался вопрос о перегоне баранты на зимние пастбища в Кизлярскую степь. Шофер мой, весьма увлеченный опознанием лермонтовских картинок, сказал председателю:
– Как погнать баранов на зимнее пастбище – это потом решите. Каждый год посылаете… А вот тут есть неотложный научный вопрос: ваши это места или не ваши? – спросил он, предъявляя рисунок и начиная сердиться.– Кто-то должен принять ответственность? Написано: Арагви. Ездим-ездим – нет желающих. Свои места должны знать? Хорошо посмотрите!
Наверно, в первый раз в истории литературной науки вопрос решался в такой обстановке. Члены правления рассмотрели рисунок, обменялись мнениями, и председатель сказал:
– Если ищете крепость и церковь, как здесь нарисовано,– нет у нас. Если место хотите видеть похожее – Нико пойдет, который ночью кооператив сторожит, и покажет. Это выше колхоза Ганиси.
Взяв с собой сторожа, поехали мы, петляя то влево, то вправо, все выше и выше, и добрались почти до Крестовой. Там, где в склоне горы образуется зеленая впадина, носящая наименование «Чертова долина», где лежат обломки гранитных скал, по преданию набросанные здесь из ревности разгневанным духом Гуда, полюбившим красавицу, жившую в этих местах,– мы остановились и закрыли машину. Тропинка повела нас в расселину между скалами, и по этой тропинке мы бросились бежать на дно двухверстной пропасти.
И пастырь нисходит к веселым долинам,
Где мчится Арагва в тенистых брегах.
Как серебряный ручей с нарисованными волнами, мчится на дне этой пропасти, вернее, хранит вид движения бесшумная, неподвижная Арагва; безлюдными кажутся крохотные макеты селений. Под ногами крутая тропа, справа скалистая стена, слева пусто, словно идешь в воздухе по крылу самолета.
Упираясь ногами в тропу, отдуваясь, откинувшись всем телом назад, работая на бегу локтями, жалея, что в теле нет тормоза, мы сбежали наконец в слышимый мир, на каменистое ложе пенистой, шумной Арагвы, к малолюдным осетинским селениям, обведенным оградами из плоских камней.
Впереди, у самой Арагвы, на том берегу – гора. Нет, не гора. Огромная глыба словно скатилась откуда-то к самой воде, легла здесь и поросла густой рощей. Осенняя расцветка листвы – розовая, ржавая, рыжая, желтая, золотая, багряная – так богата оттенками, что кажется, гору покрыли богатым цветистым ковром. И это особенно удивительно, потому что ущелье безлесно.
Форма горы отчасти напоминает колпак, каким покрывают домашние чайники: скаты крутые, а гребень длинный и узкий. На гребне – развалины крепости. Полезли наверх по обратному скату горы; он крут, но порос зеленой травой и опутан овечьими тропами; они тянутся одна над другой, эти узенькие террасы, в несколько сантиметров ширины. Хватаясь за землю руками, можно боком взобраться по ним.
Наверху – осыпь камней, остатки крепостной стены, основания башен, развалины церкви, ступени разрушенной лестницы, выходящей на этот зеленый склон. Стоит часовня без крыши, сложенная без раствора из плоского шифера и кое-где хранящая следы обмазки.
День ясный. На солнце греются змеи и с шорохом ускользают, заслышав шаги.
Отсюда тропинка ведет вниз – к селению Хатис-Сопели. Это несколько домиков с плоскими кровлями.
Мы спустились и вышли на русло Арагвы. Когда же отошли вниз по течению примерно полкилометра и я оглянулся – сердце от радости покатилось в колени.
– Глядите!
Мы ахнули. Это и есть то самое!… Гора, покрытая рощей, повороты ущелья, селение на другом берегу, те же контуры дальних вершин, что на рисунке!… У Лермонтова, если хорошенько вглядеться, видно: часть башни уже обрушилась. А теперь разрушилось все до самого основания.
Отошли от этого места – проводник указывает на отверстие в отвесной скале.
– Это пещера, где привязан несчастный Амирани,– говорит он.– Рассказывали, будто бога обидел и бог его наказал. Не может порвать цепь и потому стонет Амирани. Между прочим, что рассказывают о Прометее,– это наша легенда. Но очень известная. И уже забывают, кто рассказал первый…
Амирани стонет в пещере! Конечно, Лермонтову была известна эта легенда. Помните, в «Демоне»: путнику, который слышит рыдания Тамары, кажется:
«…то горный дух,
Прикованный в пещере, стонет».
И, чуткий напрягая слух,
Коня измученного гонит…
Может быть, Лермонтов здесь и услышал эту легенду? Дальше пошли. На гребне горы – часовня. Интересуюсь, что за часовня.
– Иконы раньше там были,– отвечает сторож Нико.– Говорили, надо молиться в этой часовне, чтобы не пострадать от лезгин. Кто помолится – в бою победит. Все это выдумки, пережитки, идеалистическая точка зрения… Старые люди не знали хорошо и сказали эту легенду…
Но ведь и Лермонтову она была, очевидно, известна! Жених Тамары – «властитель Синодала» – спешит на брачный пир, он пренебрег обычаем прадедов, не помолился в часовне – и убит в ночной стычке!
И вдруг все стало ясно: эти места и описал Лермонтов в «Демоне»! Он оживил эти древние развалины, населил их людьми, превратил в замок Гудала. Здесь живет его Тамара. Сюда прилетает Демон навевать сны на ее «шелковые ресницы». А в конце – в эпилоге – он описал этот замок, но уже заброшенный, опустелый, напоминающий о прежних днях, о том, что волновало в поэме:
На склоне каменной горы
Над Койшаурскою долиной
Еще стоят до сей поры
Зубцы развалины старинной.
Рассказов, страшных для детей,
О них еще преданья полны…
Как призрак, памятник безмолвный,
Свидетель тех волшебных дней,
Между деревьями чернеет.
Внизу рассыпался аул,
… Земля цветет и зеленеет;
И голосов нестройный гул
Теряется, и караваны
Идут звеня издалека,
И, низвергаясь сквозь туманы,
Блестит и пенится река.
И жизнью вечно молодою,
Прохладой, солнцем и весною
Природа тешится шутя,
Как беззаботное дитя.
Но грустен замок, отслуживший
Когда-то очередь свою;
Как бедный старец, переживший
Друзей и милую семью…
Все дико; нет нигде следов
Минувших лет: рука веков
Прилежно, долго их сметала,
И не напомнит ничего
О славном имени Гудала,
О милой дочери его!
…Вернулся я в Тбилиси. Интересуюсь: где же мне довелось побывать? Что я видел?
Постучался к историку. Повидался с этнографом. Посоветовался с искусствоведами, с археологом, с башневедом – есть и такая редкая специальность! Стал рассматривать старые карты. На рукописной карте Грузии, составленной в 1735 году историком и географом Вахушти Батонишвили, увидел я кружок с крестиком на том месте, где побывал, и подпись: «Монастырь всех святых».
Открываю «Географию Грузии» того же Вахушти. Читаю: «Выше (то есть у истоков Арагвы) есть «Монастырь всех святых», ныне уже упраздненный».
Упраздненный уже в первой половине XVIII века?! Значит, Лермонтов изобразил средневековую крепость!
И рисунок неожиданно приобрел новое содержание. Это – исторический документ! Изображение памятника, более не существующего! Не удивительно, если репродукции этого лермонтовского рисунка появятся скоро в истории грузинской архитектуры, в путеводителе по окрестностям Военно-Грузинской дороги…
Но главное все же не в этом. Главное в том, что рисунок Лермонтова дополняет наши представления о работе Лермонтова-поэта. Оказывается, этот рисунок – иллюстрация к «Демону», возникшая еще до того, как поэма была написана. Более того: можно считать вообще доказанным, что рисунки Лермонтова – не развлечение странствующего офицера, не занятие от нечего делать, а род записных книжек поэта, часть его вдохновенной и упорной работы. В них отразилась культура работы Лермонтова, внутренняя связь его многообразных талантов…
Рисунок помогает понять нам творческую историю «Демона», подтверждает, что Лермонтов слышал в ущелье Арагвы народные предания и легенды, что он положил в основу своей поэмы произведения грузинской народной поэзии.
Не только в поэме, но и в рисунках отразилось отношение поэта к народу, в ту пору неравноправному, угнетенному; в самом факте создания их сказалось то великое чувство дружбы, которое доставляет нам высокое наслаждение и вызывает в нас чувство гордости.
Вот на какие мысли наводит рисунок Лермонтова. А подпись? Подпись останется прежняя: «Развалины на берегу Арагвы в Грузии». Только теперь в этой подписи и в этой картинке заключено будет для нас более глубокое содержание.
1952-1954
ЗЕМЛЯК ЛЕРМОНТОВА
В июне 1948 года, в дни чествования памяти Виссариона Григорьевича Белинского, большая делегация писателей и ученых выезжала из Москвы в те места, где прошли его юные годы,– в Пензу и Пензенскую область.
Никогда и нигде не бывало,– это бывает только у нас! – чтобы чествования памяти великих людей превращались в события такой огромной важности для каждого, кто принимает участие в осуществлении этих торжеств. И хотя меня никто не уполномочил на ото, я решаюсь заявить от лица всей нашей делегации, от имени тех, кто присутствовал при закладке памятника Белинскому в Пензе, кто находился на торжественном заседании в Пензенском областном театре, и, наконец, от собственного своего имени,– я решаюсь заявить, что эти дни навсегда останутся для нас одним из самых сильных и благородных воспоминаний.
Из Пензы мы поехали в город Чембар, которому как раз в те дни было присвоено имя Белинского. А в семнадцати километрах от Чембара находятся Тарханы – ныне село Лермонтове, где Лермонтов провел первые тринадцать лет – почти половину своей короткой жизни – и где похоронен. А я, к стыду своему, долгие годы занимаясь изучением жизни и творчества Лермонтова, никогда не бывал в Тарханах.
Прежде туда было довольно трудно добраться: от Москвы по железной дороге часов восемнадцать; на станцию Каменка поезд приходил ночью, а от станции – пятьдесят километров проселка… Потом от людей бывалых узнал, что все это не так уж и трудно. Но тут как раз приблизилась лермонтовская дата: в июле 1941 года делегация от лермонтовского юбилейного комитета должна была ехать в Лермонтово и возложить венки на могилу поэта. В составе этой делегации собирался побывать и я в селе Лермонтове. Все эти планы отменила война.
Теперь же, едучи на торжества Белинского, я был уже совершенно уверен в том, что так или иначе побываю в эти дни и у Лермонтова.
И вот мчатся машины делегации по холмистым пензенским степям, и вдруг через левое стекло, чуть в стороне, вижу старый ветряк, зеленую крышу двухэтажного дома среди зелени старого парка, белую церковь и село, так хорошо известное мне по картинкам. Лермонтове! Чувствую, не могу мимо проехать, не имею на это права.
Стал я тут уговаривать моих спутников повернуть ненадолго в Лермонтово.
– Нет,– говорят,– сегодня не стоит. Заскочим на обратном пути.
А если не «заскочим»?
Все же съехали на обочину. Вышел я на дорогу, поднял руку. Одна за другой стали выруливать на сторону остальные машины нашего каравана. Захлопали дверцы. Выходят наши делегаты размяться, узнать, за чем остановка.
Начал я просить, чтобы отпустили меня в село Лермонтове.
Руководитель нашей делегации Фадеев Александр Александрович подумал-подумал… и не разрешил. Сказал, что не один я такой – особенный, не одному мне хочется в Лермонтове.
– Всем хочется в Лермонтове!
И повернули все машины в село Лермонтове. Проехали по сельской улице, обогнули большой пруд, остановились во дворе дома-музея. А там, оказывается, и без нас много машин. Делегации из соседних районов и областей, ехавшие чествовать Белинского, тоже догадались по дороге завернуть к Лермонтову.
Входим в небольшие комнатки мемориального дома – в каждой толпа приезжих, слышны голоса невидимых экскурсоводов – объяснения дают в разных углах директор, работники музея, учителя… Вытягиваю шею, приподымаюсь на носках, стараюсь рассмотреть, что показывают,– ничего не разглядеть толком. Понимаю, что минут через двадцать уедем отсюда, и, конечно, можно будет сказать, что в Лермонтове я побывал, но ничего не видал.
Тут я стал хлопотать, чтобы разрешили мне остаться в Лермонтове до следующего утра. Мотивировал свою просьбу тем, что все мои обязанности в Белинском исчерпываются правом посидеть в президиуме торжественного собрания.
Александр Александрович Фадеев послушал-послушал… и разрешил. Но тут же порекомендовал мне условиться с кем-нибудь из делегатов:
– Чтобы все-таки завтра сюда завернули, не забыли бы о тебе второпях!
Я подошел к писателям и каждого попросил заехать за мной на обратном пути. Застраховался! И, не подозревая того, на следующий день нечаянно повернул тем самым всю делегацию в село Лермонтове. Однако, как я потом выяснил, никто на меня за это не рассердился.
Наконец все уехали: наша делегация, гости из соседних районов и областей, делегация лермонтовских колхозников, директор музея, экскурсоводы, учителя… Уехал даже сельский милиционер. Все отправились на торжественное заседание в город Белинский. Я же был оставлен на попечение сторожихи и получил, наконец, полную возможность подробно все рассмотреть. Обошел все комнаты, погулял в парке по всем аллейкам, посидел на всех скамейках и часа через три отправился не торопясь к выезду из села, где возле белой церкви в небольшой часовне покоится прах Лермонтова.
Над часовней этой растет довольно высокий дуб, который посажен там, очевидно, из уважения к желанию Лермонтова, чтобы над ним темный дуб склонялся и шумел.
Сторожит часовню и водит по ней экскурсии сторож-колхозник лет примерно семидесяти.
Никогда и нигде еще не доводилось мне видеть и слышать такого экскурсовода! Он рассказывает о Лермонтове так живо, так подробно и достоверно, что кажется, он был командирован в ту эпоху и только недавно вернулся. Но при этом он не упивается знанием прошлого, не живет им. Нет! Лермонтов в его рассказе словно выдвинут из той эпохи, приближен к нам и будто стоит как живой рядом со сторожем.
Прежде всего старик поинтересовался, отстал я от делегации случайно или нарочно остался осмотреть лермонтовские места. Когда узнал, что «нарочно», видимо, был доволен и стал заключать условие с ребятишками, которые стояли за оградой и просили присоединить их к этой малолюдной экскурсии. Сказал им:
– Вы, ребята, мои условия знаете! Если кто из вас одно слово скажет, не стану разбирать, кто сказал: всех отправляю. Понятно? Будете находиться здесь до первого слова. И шапку оставляйте на улице. Идем к Михаилу Юричу.
Слова «к Михаилу Юричу» произнес, многозначительно понизив голос.
Входим. Посередине часовни благородный памятник из черного мрамора с золотыми словами: «Михаил Юрьевич Лермонтов». На левой грани памятника – дата рождения. На правой – дата смерти. А позади, слегка из-за него выдвигаясь влево и вправо,– памятники: матери Лермонтова – Марии Михайловне и деду – Михаилу Васильевичу Арсеньеву.
– Эти памятники,– поясняет мой вожатый,– ставила бабушка, Елизавета Алексеевна. Всех похоронила по очереди: мужа, дочь и внука. Сама померла последняя. Над ней памятника никто уж не ставил. Наследники больше интересовались имение к рукам прибрать, ограничились дощечкой на стене: «Елизавета Алексеевна Арсеньева… скончалась в 1845 году 85 лет…» Неправильно это! Хотя она и старая была, а все же не восемьдесят пять ей было, а по новейшим изысканиям и сведениям семьдесят два… Вы посмотрите пока памятники,– говорит он мне,– а я вниз спущусь, свет зажечь… А вы,– оборачивается он к ребятам,– ступайте!… Возле самого памятника – разговоры! Неладно так! Давайте…
Ребята оправдываются:
– Мы тихо будем… По условию…
– Вы уж много слов сказали поверх условия,– возражает старик.– Идите на улицу шептаться. Или уж точно: ни одного слова. Тогда оставайтесь…
Он спускается по винтовой кирпичной лесенке вниз. Вскоре оттуда показывается его голова, и он приглашает последовать за ним.
И вот – низкий свод склепа, и впереди – огромный черный металлический ящик на шести могучих дубовых подкладках, отделенный от пас черной оградой. Металлический черный венок висит в белой нише над гробом, и несколько зажженных свечей прилеплено под сводами в разных местах. И этот теплый свет в прохладном подземелье, и наше мерное дыхание среди могильной тишины еще сильнее заставляют чувствовать величие этой минуты.
– В этом свинцовом ящике,– произносит старик,– запаян другой гроб – с телом Михаил Юрича, и все это находится в таком самом виде, как было доставлено сюда с Кавказа, из города Пятигорска, весною 1842 года…
– Когда Лермонтова убили,– продолжает он, помолчав,– бабушка очень убивалася, плакала. Так плакала, что даже ослепла. Не то чтоб совсем ослепла – глаза-то у ней видели, только веки сами не подымалися: приходилось поддерживать пальцем…
Пишет она брату Афанасию: «Желаю похоронить внука Мишеньку возле могилы его матери, в родной земле». Отвечает: «Подавай на «высочайшее». Подала она. Вышло разрешение: «Доставить с наблюдением необходимых осторожностей». Ну, чтоб шуму не было никакого и перевозить чтоб в свинцовом гробу.
Прислал ей Афанасий этот ящик. Вызывает она слугу Лермонтова – Андрея Соколова, другого – Ивана Вертюкова и еще одного нашего тархановского – Болотина. «Он, говорит, вас любил. И вы тоже уважали его, ходили за ним, провожали в Петербург и на Кавказ, разделяли с ним опасности битвы. Я вам его доверяла живого. Теперь возьмите этот черный гроб, лошадей две тройки и денег сколько пожелаете. Ступайте в город Пятигорск, доставьте мне сюда моего внука Михаил Юрича…»
Отправила она их. Сколько времени проездили, не скажу точно, не знаю: возможно предполагать, что месяца два-три ездили, поскольку она их на распутицу глядя пустила. Дороги-то, сами знаете, какие были. Это теперь везде асфальт поналожен…
С Кавказа в ту пору на Пензу не ездили – она в стороне, а больше на Воронеж, Тамбов, Кирсанов, Чембар. Потом слышно – едут. Вышли мы все тут – глядим…– Он запнулся, потом поправляется: – Ну, мы – не мы! Нас-то в ту пору не было… Но все одно наши, тархановские. Те же мы – народ!… Вышли. И видать – едет к нам гроб черный на двух тройках и народу за гробом идет мгла. И все плачут!
Как подъехали ближе, бабушку навстречу выводят. Она: «Доставили?» Андрей Соколов вышел вперед: «Доставили». Она веки пальцами подняла: «Это что ж, говорит, Мишенька?» И отпустила.
Бабушка глаза выплакала, а что у нас на селе слез было – не сказать! А всех больше убивалась Кузнецова Лукерья, кузнеца Шубенина жена – мамушка Михаил Юрича… ну, сказать так еще: кормилица. Она так плакала, как родная мать. Жалели ее, что дитя родное хоронит. Он ее очень уважал, Михаил Юрич-то. Бывало, едет в Тарханы – не к бабушке в усадьбу, а наперед к Шубениным. Кинется к Лукерье на шею и целует: «Ты, говорит, моя мамушка!»
А бабка-то услыхала и серчать: «Какая, говорит, она тебе мамушка! Чего ее целуешь-то? Это твоя крепостная мужичка. Была мамушка, а выкормила – и ладно!» Так, знаете, Михаил Юрич ей прямо так строго ответил: «А вы, говорит, не учите меня, бабушка, такой мысли. Вы меня плохо знаете. Она как мать меня воскормила, и я ее навсегда уважать буду». Ну, бабка, конечно,– молчок! Она его опасалася сердить.
А то в другой раз приезжает он к нам, а мужики наши к нему с подарком: подводят к крыльцу серого конька. Он покатался на нем день, к вечеру и говорит: «Хочу, бабушка, отблагодарить их. Они мне живого конька подарили, а я подарю им по новой избе с коньком. Лес пусть даром берут из нашей Долгой рощи. Вот и будет мой подарок народу».
Елизавета вся затряслась, а спорить не решилась: «Все, говорит, твое, что хочешь, то и дари».
Он ей и бить никого не позволял. «Если, говорит, увижу еще в конторе розги, в другой раз не стану приезжать в побывку». И землю крестьянам отдать наказывал бабушке. Она обещала. Но по смерти его не отдала. Не подчинилась его желанию…
Предания народные почти всегда заключают в себе элементы поэзии. Это не мешает им быть достоверными. Неточные в частностях, они, зато правдиво передают характер события, характер человека, выражая самую его суть, самую глубь, как может выразить только поэзия.
– Да, – говорит сторож, подумав, – Михаил Юрич с народом замечательно обходился: уважительно, со вниманием. Бывало, услышит, что у нас на селе песни заиграют или хоровод водить зачнут, бежит через плотину, куртку в рукава не успеет вдеть, кричит: «Постойте песни-то играть без меня, а то я чего, может, недовижу или недослышу…»
Вы походите по колхозу, посоветуйтесь с народом,– продолжает он.– В четвертом, в пятом поколении вспоминают его. Вам, пожалуй, того расскажут, чего еще и в книгах нет. Замечательно вспоминают Михаил Юрича…
Про бабушку не скажу. Про бабушку плохо говорят, про Елизавету. А чего ее хорошо вспоминать? Кто она такая? Крепостница, властелинка и самодурка!… А вот тут лектор один приезжал, лекцию в музее читал… Лекция интересная. Но – неправильная! Послушаешь – выходит: и Михаил Юрич хороший, и бабушка хорошая, и бабушкин брат Афанасий не дурной, и вся родня замечательная. А стихи-то все же не бабушка писала, а Михаил Юрич: надо бы его отличать…
Да я вам откровенно скажу, если не по-научному!– он машет рукой,– я эту бабушку ненавижу. Муж ее – Михаил Васильевич – так от жизни с ней предпочел принять отраву. Это уж она потом ему памятник поставила, а то и хоронить его не хотела. От нее хорошего никто не видал. Дочери тоже жизнь загубила – Марье Михайловне. Эта не плохая была – Марья. Про нее тоже народ хорошо вспоминает: обходительная с людьми, деликатная, хорошенькая, хорошая. Михаил Юрич в нее, в мать, видно, и был понятное дело – не в бабку!
Так вот: полюбила Марья Михайловна Юрия Петровича Лермонтова, отца нашего Михаила Юрича. Хороший был – вот и полюбила. А бабка не залюбила: «Плохой». И знаете, до сих пор повторяют: «Плохой, плохой». А надо бы разобраться сперва, чем он плохой. Для бабушки он, верно, плохой был: имение бедное, неисправное, служебное положение – отставной. По ней он был неровня. А для нас он очень хороший! Потому что родину в 1812 году защищал и Михаила Юрича воспородил. С него хватит! Так нет! Довела их Елизавета, что Марья здесь живет, а Юрий Петрович – в Москве. Родила Марья мальчонку – нашего Михаила Юрича,– пожила два года, а как ему третий годок пошел – померла. Считается – туберкулез легких, чахотка. Очень может быть, что чахотка, но чтобы одна эта причина была – не доверяю… Вы хорошо поглядели, что там на памятнике у ней?
– Якорь.
– А с чего у ней якорь? Что она – матрос, что ли?… То-то, что нет! По-моему, якорь на памятнике означает символ разбитых надежд…
Остался на руках у Елизаветы Михаил Юрич… Ну, его-то она очень любила. Как говорится, души не чаяла. А все же скажу: она и его больше для себя любила. Он ей пишет: «Бабушка! Я желаю выйти в отставку. Желаю посвятить себя литературе».– «Ладно, говорит, я скажу, когда выходить». Вот и сказала! Правда, он не потому погиб, что на военной находился. Он бы и в гражданке погиб. Потому что царь Николай его преследовал, он его ненавидел люто. Он бы его все равно погубил. А все же, знаете, не по Михаил Юричеву вышло, а по-бабушкину… Да что про нее долго объяснять! Он оборачивается:
– Давайте, ребята!… Возле самого гроба диспут… Условие нарушаете опять. Ступайте…
Ребятишки смущенно улыбаются, но не уходят.
– Мы пошептали, дядь Андрей… учти впечатления.
– Новое дело: «Учти впечатления»! А в школе-то как же? Тоже впечатления! А сидите тихо, дожидаетеся, когда вызовут, соблюдаете дисциплину. А тут возле самого гроба… Притом еще человек посторонний… Ну, да уж… ладно, оставайтесь!… Надобно согласиться,– поворачивается он ко мне,– впечатления очень большие. Я сам сколько лет экскурсии вожу… Сколько народу сюда идет! Вереница, можно сказать. А все же каждый раз, как подойду ко гробу, не могу спокойно говорить: волнуюся. Очень жалею Михаил Юрича!…
Я, конечно, понимаю, что Пушкин-Пушкин. Тут ничего не возразишь: Пушкин и есть Пушкин. Но все же, если допустить, что наш Михаил Юрич пожил бы, как Пушкин, до тридцати семи лет, то еще неизвестно, кто бы из них был Пушкин! С другой стороны сказать: если бы Пушкин, как наш Михаил Юрич, не дожил бы даже и до двадцати семи годов, опасаешься думать: «Евгений Онегин» не был бы закончен, не было бы даже возможности издать полное собрание сочинений!
Он умолкает, потом говорит:
– Там, наверху, жарко, а здесь как бы не прохватило вас. Лучше подымемся. Пожелаете – можно второй раз спуститься.
Мы выходим наверх, в часовню. На подоконнике лежит книга записей.
– Распишитесь,– предлагает «дядя Андрей».-Делегация ваша проехала, осмотрели, а расписались неправильно. Тут разделено, на этой стороне листа указать фамилию, имя, отчество, от какой организации, город. А здесь вот – подпись. А они не заполнили ничего, а подписи иные даже не поймешь. Вы мне подскажите…
Он берется за карандаш.
– Это кто?
– Это Фадеев.
– «Молодая гвардия»? – спрашивает он, встрепенувшись.– Да, этой книгой у нас очень увлекаются! Жалко, я не знал, что товарищ Фадеев сюда заходил. Тем более что у меня до товарища Фадеева дело… А это чья роспись?
– Эренбург.
– Илья? Этот нам тоже знакомый. Читаем. А тут кто?
– Всеволод Аксенов.
– Это что? По радио что-либо читает?
– Он самый.
– Тогда тоже известен…
– Эх,– вздыхает он, закончив изучение подписей,– выходит, тут писатели московские были, и я всех видел, но никого не повидал. А дело у меня к товарищу Фадееву вот какое. Ходит сюда народ. Оставляет возле памятника знаки своего уважения к Михаилу Юричу. Вот знамена стоят… Это вот от районного комитета: «Поэту – борцу за свободную человеческую личность». То знамя – от областной комсомольской организации. От наших колхозников: «Поэту-земляку… любимому Михаилу Юрьевичу Лермонтову… от колхозников села Лермонтова…» Пионеры приходили с барабаном – возложили цветы к подножию. От писателей желательно тоже… Да вы мне не говорите, – успокаивает он меня, пресекая попытку объяснить, как это все случилось.– Я сам вам скажу.