355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иосиф Игин » О людях, которых я рисовал » Текст книги (страница 1)
О людях, которых я рисовал
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:21

Текст книги "О людях, которых я рисовал"


Автор книги: Иосиф Игин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Иосиф Игин
О людях, которых я рисовал

Посвящается памяти Михаила Светлова



От автора

Наводя порядок в мастерской, я разбирал папки своих зарисовок.

Качалов, Михоэлс, Смирнов-Сокольский, Назым Хикмет, Черемных, Олеша… Этих и многих других замечательных людей мне посчастливилось рисовать. За каждым рисунком встреча, беседа, воспоминание.

В это время ко мне пришли мои друзья и среди них Михаил Светлов.

Я показал им рисунки.

– Интересно, – спросил Светлов,– при каких обстоятельствах ты рисовал Капабланку?

Я рассказал.

– А Качалова?

– А Яхонтова?..

И получилось так, что я целый вечер рассказывал, а друзья слушали.

– А ты запиши эти рассказы,– посоветовал кто-то.

Я отговаривался тем, что никогда не занимался литературой. А вдруг не получится.

– У людей, занимающихся литературой, тоже не всегда получается, – возразил Светлов.

Этот довод меня убедил.

Оправдание перед читателем я вижу в том, что в моих рассказах нет так называемого «авторского домысла». Они так же, как и рисунки, сделаны с натуры.

Рассказы с натуры
Дебют

В двадцать четыре года не приходят в отчаянье от того, что идет дождь, а у тебя рваные ботинки, которые удивительно быстро всасывают воду, что нет денег, и нет никакого представления о том, где ты сегодня будешь ночевать.

Именно в таком состоянии шел я осенним вечером 1934 года по набережной Фонтанки мимо Дома печати.

Меня остановила афиша:

«Экс-чемпион мира Хозе-Рауль Капабланка. Сеанс одновременной игры».

Поднимаясь по лестнице, я старался ступать возможно легче: проклятые ботинки продолжали работать, как два насоса, но уже в обратном направлении.

В большом зале за столиками, составленными в виде буквы «П», сидели, уткнувшись в доски, шахматисты, а внутри этой буквы передвигался от столика к столику Капабланка.

В толпе болельщиков два художника делали зарисовки. Я заглянул к ним в альбомы. Они рисовали шаржи.

Устроившись у одного из оснований буквы «П», я наблюдал постепенно приближавшийся ко мне профиль Капабланки и тоже решил нарисовать шарж.

Было хорошо видно, как Капабланка то останавливался у какого-нибудь столика и, поджав губы, обдумывал ход, то, не задерживаясь, проходил вдоль нескольких столиков и пластичным, как у балерины, жестом переставлял фигуры.

Незаметно сеанс подошел к концу, народ стал расходиться.

Надо было уходить и мне.

Я задержался в фойе, размышляя над тем, куда же идти.

Мои размышления прервал директор Дома печати. Он пригласил художников зайти в кабинет и показать рисунки. Я зашел. На столе лежали два рисунка.

– Я бы выбрал этот,– показал на мой рисунок один из художников и положил свой в папку.

Мы познакомились. Это был Николай Эрнестович Радлов.

Мне уплатили пятьдесят рублей. Нетрудно представить, какой фантастической мне показалась эта сумма, если до этого я получал тридцатирублевую студенческую стипендию.

Теперь я знал, куда идти. Прямым путем я направился в ресторан Дома.

Я уплетал не помню какое по счету блюдо, когда к моему столику подсел директор Дома.

– Не согласитесь ли вы,– сказал он,– нарисовать серию шаржей на известных актеров, выступающих в нашем Доме?

Это был первый «настоящий» заказ.

Других заказов у меня в ту пору не было.

Ночевал я в гостинице на широченной кровати. Я испытывал чувство неловкости перед белоснежными, накрахмаленными простынями за то, что пришлось их измять.



Х. Капабланка

А утром, когда надо было идти в Дом печати и рисовать, мне стало страшновато. Правда, еще в студенческие годы я любил портрет больше других жанров. Но шарж с его гиперболичностью, смещением пропорций и другими особенностями – интересно, а хватит ли пороху? Первым пришел позировать известный комедийный актер Б. А. Горин-Горяинов. Ярко выраженная индивидуальность его лица, острый нос, близко поставленные глаза, попыхивающая трубка облегчили мою задачу. После нескольких набросков шарж получился, и я увереннее стал работать над следующим.

А потом меня увлекла работа над поисками характера, именно того характера, который делает шарж более похожим на оригинал, чем просто портрет.



Б. Горин-Горяинов

* * *

За многие годы работы в этом жанре я нарисовал более тысячи моих современников, и среди них – интереснейших людей искусства и литературы, наблюдал их, смотрел в спектаклях и концертах, читал их произведения и со многими подружился.

И кто знает, как сложилась бы моя творческая судьба, если бы не встреча с Капабланкой осенним вечером 1934 года на набережной Фонтанки.

Всегда неожиданный

– Два слава могут быть неслыханно сильными, а четыре слова уже вчетверо слабей, – сказал Олеша.

Я любил сидеть с Юрием Карловичем за столиком в кафе «Националь). Он был интересным собеседником, всегда неожиданным. На вопрос: «Что вы больше всего любите писать?» – Олеша шутил: «Сумму прописью».

О себе он с улыбкой говорил: «Старик и море… долгов».

Он находил, что повесть Хемингуэя «Старик и море» сродни гоголевской «Шинели».

Акакий Акакиевич мечтал о новой шинели.

Старик – о большой рыбе.

Ценою тяжелых лишений маленький чиновник стал обладателем шинели.

Ценою тяжелой борьбы старый рыбак поймал рыбу.

Шинель отобрали грабители.

Рыбу обглодали акулы.

Юрий Карлович часто говорил о глубоком гуманизме искусства. Он любил повторять, что «талант – это, кроме всего, великая дружественность одного ко всем».

Однажды, наблюдая маленькую, хрупкую официантку, которая несла на одной руке большой поднос, уставленный супами, бутылками, бокалами, он восхищенно сказал:

– Какой труд надо потратить, чтобы научиться нести это сооружение, и, заметьте, так грациозно.

Он испытывал чувство особенной, восторженной почтительности к людям, умевшим делать то, чего он не умел.

– А так как я почти ничего не умею, – сказал он, – я с уважением отношусь ко всему человечеству.

Когда в космос полетел первый спутник, в газетах началась дискуссия о физиках и лириках.

– Как это можно противопоставлять! – возмущался Олеша. – Если бы Циолковский не был наделен поэтическим воображением, разве он придумал бы ракету?



Ю. Олеша

Юрий Карлович любил синий цвет есенинской поэзии.

– Послушайте только, – говорил он. – «Вечером синим…», «Синие ночи…», «Свет такой синий…»

Я слушал и вдруг увидел в тени, под нависшими бровями Олеши синие, как стихи, глаза. Я сказал ему об этом. Он очень обрадовался.

– Представьте, – сказал он, – это не сразу замечают.

Шарж на него был опубликован в газете «Литература и жизнь».

Когда ему показали газету, он сказал:

– Не может быть, это они ошиблись. Человек, на которого публикуют шарж, должен быть очень популярным.

Последний раз я виделся с Юрием Карловичем в конце апреля 1960 года в Доме литераторов.

Он говорил о том, что каждому из нас не хватает простой, человеческой дружбы.

Теперь, когда я думаю о жизни и смерти Юрия Карловича Олеши, мне вспоминаются похороны нашего общего друга – театрального режиссера Исаака Давидовича Меламеда. Я не случайно упоминаю это имя. Пусть, хоть вскользь упомянутое, оно сохранится для людей. Над гробом говорили много хорошего об ушедшем, о его таланте, о его доброй душе. Юрий Карлович грустно произнес:

– Если бы мы ему сказали все это при жизни, он был бы среди нас еще много лет…

Сигареты «Тройка».

В 1935 году в Ленинграде гастролировал Московский Художественный театр. По заданию журнала «Рабочий и театр» я должен был рисовать Качалова.

Я позвонил Василию Ивановичу по телефону.

Он спросил, когда мне удобнее его принять и как ехать ко мне в мастерскую.

Признаться, этот вопрос меня озадачил. В то время все мое имущество умещалось в двух ящиках письменного стола, а ночлег на редакционном диване газеты «Ленинские искры» казался высшим комфортом.

– Стоит ли вам утруждать себя, – сказал я. – Чтобы сделать журнальную зарисовку, достаточно одного сеанса. Не проще ли нам встретиться в театре или гостинице?

Он пригласил меня к себе в «Асторию».

«Какой будет встреча? – думал я. – Я – неизвестный, начинающий художник. Он – Качалов! Его рисовал сам Валентин Серов…»

…Дверь номера была распахнута. На пороге стоял Василий Иванович. Он настоял на том, чтобы я вошел первым, и стал помогать мне снимать пальто. Я почувствовал себя крайне неловко.

Чтобы как-то скрыть свое смущение, я сунул руку в карман за папиросами и спросил, можно ли закурить.

Надо сказать, что папиросы я тогда курил самые дешевые, тоненькие, так называемые «гво́здики».

– Прошу, – сказал Качалов и потянулся к лежавшим на столе сигаретам «Тройка».

Но тут он увидел мои дешевенькие папиросы.

– Вот, кстати, – сказал он поспешно, – я тоже хочу курить, а купить забыл.

Он вынул из моей пачки «гвоздик» таким жестом, будто это была, по крайней мере, гаванская сигара. А левая рука его повернулась ладонью к столу, прикрыла сигареты и «незаметно» убрала их со стола.

И мне стало с ним легко и просто.



В. Качалов
Мать-эстрада

Когда я рисовал Смирнова-Сокольского, разговор так часто перемежался остротами, что мне было трудно сосредоточиться.

Происходило это в Театре эстрады, создателем и художественным руководителем которого и был Николай Павлович Смирнов-Сокольский.

В кабинет то и дело входили артисты и сотрудники. Позируя, Николай Павлович решал дела, подписывал бумаги и даже умудрялся просматривать номера программы.

При этом он не переставал шутить и вызывать смех присутствующих.



Н. Смирнов-Сокольский

В кабинет вошел актер, исполняющий лирические песенки. У него было обычное, ничем не примечательное лицо. Но ему хотелось со сцены казаться красивым. Он старательно загримировался, навел румянец, прочертил брови и пришел показаться худруку. Лицо его в гриме стало слащавым и пошлым.

– Как, – спросил он Сокольского, – можно в этом гриме выступать?

– Можно,– ответил Сокольский, – только спиной к публике.

Но вот вошел близкий друг Николая Павловича – артист Илья Набатов. Видно было, что он чем-то расстроен.

– Что-нибудь случилось?—спросил Смирнов-Сокольский.

Немного помявшись, Набатов сказал, что поссорился с женой. Она-де наговорила ему кучу незаслуженных упреков.



И. Набатов

– Она имеет право! – немедленно заключил Николай Павлович. – Кто ты такой – ничтожество, жалкий эстрадник! А она – жена знаменитого актера!

Надо ли говорить, что и обиженный супругой артист, и все, кому довелось присутствовать при этой сцене, дружно рассмеялись.

Но вот работа над шаржем подошла к концу. Я показал рисунок. Смирнов-Сокольский реагировал так:

– Нельзя сказать, что вы изобразили меня красавцем. Но видно, что персонаж – весьма неглупый человек. Правда ведь, Илюша? – обратился он за подтверждением к Набатову.

– Не знаю, не знаю, – ответил Илья Семенович, – ты лучше покажи этот рисунок жене. Интересно, что скажет она.

* * *

Как известно, Смирнов-Сокольский был страстным собирателем и знатоком книг. Он даже написал несколько книг о книгах.

Когда ему присвоили звание народного артиста, Николай Павлович пригласил товарищей по работе на дружеский ужин. За столом сидели М. Гаркави, И. Набатов, Л. Миров, А. Безыменский, Л. Ленч… Среди приглашенных был и я.

Мы поздравляли его – кто стихами, кто рисунками. А он дарил нам свою, только что вышедшую книгу о литературных альманахах XIX века.



Л. Миров


М. Гаркави


А. Безыменский


Л. Ленч

На моем экземпляре Николай Павлович написал о себе:


 
Что ему от жизни надо —
Деньги, слава, ордена? —
Нет! – Была бы мать-эстрада
В книжной лавке Смирдина.
 
Туда и обратно

Зарисовку я сделал, как говорится, из-за угла.

Столовая ленинградского Дома писателей. За столиком напротив – Виссарион Михайлович Саянов с молодыми поэтами. Его темно-рыжие усы торчат как у актеров-трансформаторов. Кажется, сейчас он проведет рукой по лицу, и усы исчезнут; а потом проведет опять, и под большим, веселым носом снова возникнут ершистые усы. Столько обаяния в его небритом лице, и в не так сидящем пиджаке и в папиросе, которую он прикуривает, обратив табаком в рот и мундштуком к спичке, что рука моя невольно тянется за карандашом.

Рядом со мной сидит художник Борис Семенов. Он протягивает мой набросок Саянову.

Виссарион Михайлович хохочет, показывает рисунок то одному, то другому собеседнику и, как бы требуя одобрения, проговаривает:

– Правда, хорош, а?! До чего смешон, а похож! Представляю, как будет смеяться Прокофьев!

Мне было приятно, что Саянов так хорошо принял шарж. Но я не понял, почему он при этом упомянул Прокофьева.

* * *

Заседало правление Ленинградского отделения Союза писателей: Гранин, Герман, Дудин, Орлов и другие известные писатели. Не помню, о чем шла речь, но спор был жаркий, и казалось, конца ему не будет. И вдруг все почувствовали, что обсуждаемый вопрос не заслуживает серьезного отношения.

Председательствующий Александр Прокофьев, подводя итоги спора, заявил, что вопрос-то, в сущности, пустячный а, может быть, вообще никакого вопроса нет.

Все облегченно вздохнули.



М. Дудин


Ю. Герман


С. Орлов


Д. Гранин

– А теперь давайте посмотрим,– и Прокофьев потянулся к моему альбому.

Благополучный конец заседания смягчил требовательность зрителей. Рисунки были одобрены. Больше других Прокофьеву понравился шарж на Саянова. Он смеялся, захлебываясь и вытирая платком глаза.



В. Саянов

Вдруг он ахнул.

– Что это? – воскликнул он. – Смотри! Смотри, что он из меня сделал!

– Ничего особенного, – улыбнулся Дудин, – обыкновенный шарж.

– Очень похож,– сказал Орлов.

Все поддержали.



А. Прокофьев

Александр Андреевич успокоился и сказал:

– Конечно, шарж есть шарж, но, черт возьми, представляю, сколько удовольствия этот рисунок доставит Саянову.

Искусство и жизнь

Роль человека в жизни всегда сложнее любой роли, которую можно только себе вообразить на театре.

Ф. Шаляпин

Николая Павловича Охлопкова я рисовал дважды.

Над первым рисунком я работал у него в театре.

Со стен смотрели глянцевитые фотографии актеров. Ретушер сделал все, чтобы лишить их признаков жизни. Морщины убраны, реснички подведены, прически – из-под руки парикмахера. Казалось, от них пахнет тройным одеколоном.

– Нет такой статьи,– сказал Охлопков.



Н. Охлопков (I)

Я не понял.

– В смете нет такой статьи. Я бы развесил в фойе серию шаржей, а чем платить? Придешь в Комитет по делам искусств – скажут: «Не предусмотрено». А как в искусстве все предусмотреть? А статьи нет…

Оба мы огорчались по этому поводу. Но смета есть смета, и статья есть статья, и, как говорится, лбом смету не прошибешь.

На том разговор и закончился.

Спустя несколько лет я работал над книгой театральных шаржей. Захотелось проверить старый рисунок по натуре.

Встреча состоялась на ходу в перерыве какого-то заседания. Охлопков был уже не только худруком театра, но и занимал большую должность в Министерстве культуры. Он заметно изменился – стал шире, я бы сказал, монументальнее.

В памяти воскресла давнишняя беседа о рисунках для театрального фойе и не предусмотренной в смете любви зрителя к юмору. Но лицо Николая Павловича выражало озабоченность. В том, как он поглядывал на часы, чувствовалось, что он торопится. Мне показалось, что сейчас не время возвращаться к старому разговору о веселом театральном фойе.



Н. Охлопков (II)

Впрочем, может быть, мне это только показалось. Позднее кто-то рассказывал, что после назначения Охлопкова на высокий пост один из его близких знакомых спросил:

– Скажи, пожалуйста, Коля, как ты справляешься с ролью замминистра?

– Чудак, – ответил Охлопков, – я королей играл!

Братья

Это было в 1948 году. Я работал над серией театральных шаржей. Мне надо было рисовать Михаила Михайловича Тарханова. Мы условились встретиться в ЦДРИ.

Я пришел несколько раньше, чтобы найти удобное для работы место. Директор дома Б. М. Филиппов предложил расположиться у него в кабинете. В ожидании Тарханова Филиппов и находившийся тут же Борис Лавренев рассматривали шаржи в моем альбоме.

В условленное время пришел Тарханов. Прежде чем приступить к работе, он тоже захотел посмотреть рисунки. Живо и весело узнавал знакомых. Некоторых по-своему, по-актерски, показывал, пародируя характерные позы и мимику.

Мы с удовольствием наблюдали, сколько легкости и изящества было в этом коренастом, неуклюжем на первый взгляд человеке.



М. Тарханов

Но вот лицо его стало хмурым. Брови сдвинулись и нависли над глазами. Глядя на рисунок, он отрывисто произнес:

– Это Москвин. Я его знаю. Мы с ним вместе в Художественном театре служим.

На лбу Лавренева взметнулось много поперечных морщин.

– Как же? – сказал он. – Как же так? Ведь это ваш родной брат?!.

Тарханов, будто не расслышав этой фразы, спросил, как ему надо позировать. Я сказал, что позировать не надо. Пусть чувствует себя свободно, продолжает беседу, а я в это время буду делать наброски.



Б. Лавренев

Разговорить его не удалось. Он сел в кресло и просидел молча минут тридцать, пока я рисовал. Затем встал, посмотрел на рисунок, сказал, что узнает себя, и, заторопившись, стал прощаться.



И. Москвин

Грузно, носками внутрь, дошел до двери, приоткрыл ее, переступил порог, повернулся и долгим, колючим взглядом задержался на Лавреневе…

Вдруг подмигнул, хитровато улыбнулся и, как бы продолжая прерванную фразу, сказал:

– Все люди братья! – и закрыл дверь.

«Из песни слова не выкинешь»

Ленинград тридцатых годов. Улица Ракова. Театр Эстрады и Миниатюр. Художественный руководитель И. О. Дунаевский. Главный режиссер Д. Г. Гутман.

Меня пригласили нарисовать серию шаржей для фойе. Сижу на репетиции. Делаю зарисовки.

Гутман говорит актеру:

– Много жестов. Много мимики! Все это надо экономить, делайте все проще!

– Я ищу зерно, – отвечает актер.

– Это не элеватор, а театр – здесь играть надо! – говорит Гутман. – Понятно?

– Понятно, – отвечает актер и начинает репетировать сначала.

– Много текста! – кричит Гутман. – Где автор? Почему автора нет на репетиции? Надо сократить текст!

– Пойдемте в кабинет, – потихоньку говорит Дунаевский, – я вам расскажу, что это за человек.

Исаак Осипович останавливается на площадке лестницы, берет меня за лацкан и начинает рассказ:

– Однажды с Гутманом был такой случай. Он снимался в фильме «Дети капитана Гранта» в роли полковника, типичного шотландца, с большими бакенбардами.



И. Дунаевский

– Сегодня, – сказал ему оператор, – мы вас будем снимать в профиль. Вы пройдете перед аппаратом и произнесете такой-то текст.

Через пятнадцать минут Гутман был готов. Он загримировал только одну сторону лица – ту, которую видит кинокамера, и наклеил только одну бакенбарду.

– Вот что такое Давид Гутман, – заканчивает свой рассказ Дунаевский. – Дайте ему волю, и он сократит все! Впрочем…

Мы входим в кабинет. Дунаевский садится к роялю.

– Послушайте, – говорит он, – новая песня. Для программы, которую мы готовим.



Д. Гутман

Пальцы его ложатся на клавиши. Он поет:

– Кахо-овка. Кахов-ка, родна-я винтовка…

Голоса никакого. Но поет он взволнованно. Музыка удивительно совпадает с романтической приподнятостью светловских стихов.

Вот он кончает петь и поворачивает ко мне голову. Я вижу вопросительную улыбку.

– Как вам нравится текст песни? – спрашивает он. – Можно ли здесь что-нибудь сокращать?

– А разве Гутман хотел сокращать?

– Представьте, – говорит Дунаевский. – Он двое суток продержал текст и… – Дунаевский улыбается, открывает папку и протягивает мне листок бумаги. Я вижу напечатанный на машинке текст песни, а под ним, рядом с подписью Михаила Светлова, красным карандашом: «Из песни слова не выкинешь! Давид Гутман».

Юбилей

Я помню Яблочкину главным образом по юбилеям.

Пятидесятилетие,

шестидесятилетие,

семидесятилетие,

восьмидесятилетие…

Эта зарисовка сделана в Доме актера в день ее девяностолетия.

Ее чествовали, поздравляли, вручали адреса, подарки, цветы…

– Вы чудесно выглядите,– сказал ей театральный рецензент Всеволод Шевцов.



А. Яблочкина

– Вы мне льстите, милый, – ответила Александра Александровна. – Разве может хорошо выглядеть женщина… в семьдесят лет?

Не в бровь, а в глаз

– Почти сто лет меня рисуют, – сказал Корней Иванович Чуковский. – Кто только не рисовал на меня шаржей: Репин, Маяковский, Реми, Радлов, Антоновский, Ротов, Кукрыниксы, Ефимов… и обязательно рядом со мной рисуют муху: один – на носу, другой – на темени, пятый – над носом, десятый – над бровью… Пойдемте ко мне. Я вам покажу.

Корней Иванович показал мне десятки рисунков, и почти в каждом из них обыгрывалась «Муха-цокотуха» либо сама по себе, либо в обществе букашек, таракашек…

– Видите, что делается, – продолжал Чуковский, – и никто не сказал: вот Чуковский, он издавал журналы, редактировал книги, написал двадцать томов комментариев к Некрасову, книгу о Репине, Алексее Толстом, Андрееве, Горьком, множество статей о русском языке, перевел Твена, Свифта, Конан-Дойля, Уитмена…

«Корней Иванович прав, – подумал я, – попробую нарисовать его по-другому».

Я пришел в мастерскую и принялся за работу. Было сделано множество вариантов. Эскизы, один за другим, превращались в клочья и летели в корзину.

И когда я окончательно разуверился в том, что у меня что-нибудь получится, я нашел новое решение – рука машинально нарисовала муху.



К. Чуковский

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю