355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иосиф Игин » О людях, которых я рисовал » Текст книги (страница 2)
О людях, которых я рисовал
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:21

Текст книги "О людях, которых я рисовал"


Автор книги: Иосиф Игин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Со стороны видней

Человек очень редко видит себя таким, каков он есть, а если даже он и узнает себя, то неприятно поражен, когда художник передает его наружность правдиво.

О. Родэн

– Я очень люблю шарж, – сказал Ростислав Плятт. При этом он, смеясь, рассматривал шаржи на своих знакомых.

Увидев шарж на себя, он сказал:

– Да-да…. Я такой… Я узнаю себя…

Он растянул рот в улыбку, но в глазах его была тоска.



Р. Плятт
Бдительный критик

Куда бы я ни отошел, вправо или влево, от них нельзя было спрятаться.

Светлые, как пуля, смотрели мне в глаза глаза красноармейца. Они спрашивали: «Ты записался добровольцем?»

Таким я запомнил плакат Д. Моора времен гражданской войны.

Маленький белорусский городок, где я родился, то и дело переходил из рук в руки.

Приходили белые, или немцы, или поляки, и плакат срывали. Но как только городок занимали красные, он опять появлялся на заборе, и глаза человека в буденовке звали в бой.

Спустя годы я, студент Московского полиграфического института, снова увидел эти глаза – живые глаза автора плаката профессора Дмитрия Стахеевича Моора. По глазам я и узнал его. Было ясно, что, торопясь сделать плакат и не имея другой натуры, он рисовал себя.

Меня встретил светлый взгляд широко открытых, но не суровых, как на плакате, а добрых и требовательных глаз учителя.

А еще через несколько лет в Ленинграде, где я жил после учебы, мне позвонили из Дома искусств. Там проходил пленум ЦК профсоюза Рабис. Надо было сделать шаржи на участников пленума.

– Кроме вас, – сказал мне директор Дома, – будет рисовать делегат пленума Моор.



Д. Моор

Я обрадовался случаю повидаться с Дмитрием Стахеевичем.

Он был, как всегда, приветлив, но жаловался на плохие здоровье.

– Ты поработай, – сказал он, – а я пойду в гостиницу, отдохну.

На следующий день я показал ему около десятка зарисовок.

– Вот и хорошо, – сказал Моор, – а меня совсем замучила астма. Вряд ли смогу рисовать. Хватит, пожалуй, для стенгазеты десяти шаржей. Тем более что ты нарисовал всех «китов».

– Но редколлегии, наверное, важно, – сказал я, – чтобы были рисунки с подписью Моора.

– Чепуха!.. А впрочем, если уж так, – улыбнулся Дмитрий Стахеевич, – давай я подпишу несколько рисунков. Пусть не тормошат больше ни тебя, ни меня.

Он подписал, не выбирая, три рисунка.

В перерыве совещания шаржи висели в фойе на стендах. Собралась толпа. Мы с Дмитрием Стахеевичем подошли тоже. Среди зрителей был искусствовед С.

– Вот видите,– сказал он, показывая на рисунки с подписью Моора, – сразу чувствуется рука мастера. А здесь, – жест в сторону остальных рисунков, – здесь еще надо работать и работать.

Особенно досталось шаржу на Ю. Толубеева.

– Обратите внимание, – сказал С., – характер не выражен, плечо не на месте…

Моор посмотрел на меня.

Я увидел глаза, запомнившиеся мне на плакате, – светлые, круглые, призывающие стрелять.



Ю. Толубеев

– Простите, – сказал он, – мы рисовали этот шарж вместе, но я второпях забыл подписать его.

Он вынул из кармана карандаш и поставил свою подпись рядом с моей.

Глаза его потемнели, веки сблизились в улыбке.

Дмитрий Стахеевич тронул меня за руку а сказал:

– Пойдем…

Каждому свое

1950 год. Заседание редколлегии журнала «Октябрь». Рисую Федора Ивановича Панферова. Обсуждают повесть писателя К. (человека уже почтенного возраста). Общее мнение: повесть слабая – печатать нельзя.

Один из обсуждающих: А ведь писателя К. тридцать лет назад за достоинство стиля хвалил Горький.

Панферов: Беда К. в том, что он в это поверил. А вот меня, с легкой руки Горького, тридцать лет ругают за недостатки стиля. А я не верю.



Ф. Панферов
Трагикомическое…

Почти всегда, когда я встречал Владимира Яковлевича Хенкина, он заводил разговор о том, как надо исполнять трагические роли. Либо критиковал разных Гамлетов, Арбениных, Лиров, либо объяснял и показывал, как бы он их играл.

Была какая-то одержимость в том, что, самим богом созданный для комедии, Хенкин упорно изучал и обсуждал роли, не свойственные его амплуа.

– Вы, дорогой, не удивляйтесь, – говорил он, словно оправдываясь, – комиком может быть только актер, понимающий природу трагического.

Однажды Театр сатиры показывал в Доме актера отрывки из водевиля «Лев Гурыч Синичкин».

Хенкин гримировался в кабинете директора. Зеркало было расположено над высоким камином. Чтобы видеть свое отражение, низенький, раздетый до пояса Хенкин уселся на спинке стула.

– Посмотрите на этого Аполлона, – позвал меня в кабинет известный конферансье А. А. Менделевич. – Вы не находите, что он просится на карандаш?

Я сделал зарисовку.

Загримировавшийся Хенкин долго рассматривал шарж, затем молча пошел на сцену.



В. Хенкин

В антрактах он был неразговорчив.

И уже после концерта, сменив костюм Синичкина на свой, обычный, он попросил еще раз показать рисунок.

– М-да, – сказал он сокрушенно, – с такой фигурой Фердинанда не сыграешь.

Сикстинская мадонна

На тематических совещаниях в редакции журнала «Крокодил» художники всегда что-то рисуют. Либо эскизы к теме, либо друг друга. Во время таких совещаний я несколько раз рисовал Михаила Михайловича Черемных.

Однажды, взглянув на мою зарисовку, Михаил Михайлович сказал:

– Я каждый день тщательно причесываю свою шевелюру, а вы ее настойчиво не замечаете, – и пририсовал поперек лысины три волоска.

Высокий, не по годам стройный, размашистый, улыбающийся, он был прост в общении с молодыми, никогда не подчеркивая своего превосходства.

Как-то ему показали рисунок неизвестного начинающего художника и спросили, какого он мнения о способностях автора.

– Видно, что способный парень, – сказал Михаил Михайлович. – Но чтобы стать художником, надо много поработать.



А. Менделевич

Рисунок повернули обратной стороной, где стояла фамилия автора. Все дружно рассмеялись. Это был рисунок раннего Черемных.

Как-то, жарким летним днем, прогуливаясь по Тверскому бульвару, я встретил Михаила Михайловича. Я никогда не видел его таким нарядным. Казалось, складки брюк еще хранили тепло утюга. Пиджак был застегнут на все пуговицы, начищенные ботинки отражали небо.

Он шел, высоко подняв голову, торжественный и сосредоточенный.

Михаил Михайлович не заметил меня.

Я пошел за ним следом. Пройдя почти весь бульвар, уже возле Никитских ворот я окликнул его.

Он вздрогнул, остановился, не узнавая, взглянул на меня, снял очки, протер их платком, потом надел, еще раз посмотрел на меня, схватил за руку и стал трясти ее.

– Что с вами, – спросил я, – вы какой-то не от мира сего.

– Да, – ответил Черемных, – это вы верно… действительно не от мира сего…

Был я сегодня на просмотре Дрезденской галереи. Что ни зал – полно чудес. Можно годами смотреть. А меня нетерпение гложет: когда же, думаю, до Сикстинской дойдем. Столько о ней слышано, столько читано, четыре столетия столько разговоров… Какая же она?

Наконец пришел.

Стою и… глазам не верю. Она! Конечно же – она! Сотни репродукций видел. Знал ведь, что такая. И все же – увидел неожиданное. Так просто, так спокойно, что даже растерялся.



М. Черемных

И люди рядом – возле других картин – спорили, делились мнениями. А тут – смотрят и молчат. Словно не она перед ними, а они перед нею.

Прошло, может быть, минут двадцать, а может быть, два часа. Я вышел из музея.

А меня будто кто за руку взял и назад ведет.

Только мне не по себе, словно что-то не так сделал.

Посмотрел я на свои запыленные ботинки, неглаженые брюки, и неловко мне, стыдно стало – как же это я так?

Ушел домой. Побрился, переоделся и теперь вот… иду…

Говорит, как пишет

Мне давно надо поговорить с Ираклием Андрониковым по чрезвычайно важному делу.

Мы несколько раз уславливались о встрече. И встречались. Но каждый раз, едва я открывал рот, чтобы изложить суть дела, он уже говорил.

Закончив одно, он сразу начинал рассказывать другое, третье, четвертое…



И. Андроников

Я мог бы здесь привести множество услышанных от него историй.

Но, во-первых, он их публикует, и каждый может это прочесть. Во-вторых, на театральных тумбах всегда красуются афиши о выступлениях Андроникова, и каждый может услышать эти истории из его собственных уст.

Он сам как-то сказал:

– Если бы я оказался перед выбором: купить ли свою книгу или послушать свое выступление, я, конечно, выбрал бы… оба варианта.

Поговорить нам так и не удалось.

Я успел пока только нарисовать его.

Не бойтесь собственной тени

Соломон Михайлович Михоэлс беседовал с корреспондентом не помню уже какой газеты. Начала беседы я не застал.

Михоэлс ходил по кабинету, лысый, взъерошенный.

– …Они меня упрекают в «МХАТОедстве», – говорил он. – Какой же я «МХАТОед»?» Разве я не говорю «учитесь у Станиславского?» Но чему? Учитесь быть самим собой! Учитесь искать! Учитесь не бояться собственной тени!

– Представьте, – сказал Михоэлс, – такую картину. По залитой солнцем земле идет человек. Впереди человека движется тень. Человек поворачивает влево. Тень идет рядом с ним. Человек снова поворачивает. Назойливая тень остается позади, но следует за человеком неотступно.

Вот человек вступает в тень большого дома, и его маленькая тень исчезает.

Кажется, ничего особенного не случилось?

Нет! Случилась большая беда!

На человека перестало светить солнце.

* * *

После одного из частых в те годы совещаний по искусству я встретил Михоэлса у входа в ВТО. Выйдя из Дома актера, он остановился, оглядываясь по сторонам, будто ждал кого-то.

– Проводите меня до театра, – сказал он, увидев меня.

Мы пошли по бульвару в направлении Бронной улицы.

Была осень 1947 года. Бульвар продувало резким сквозным ветром. Под ногами хлюпали лужи. Михоэлс не обходил их. Пальто его было распахнуто.

– Вы простудитесь, – сказал я. – Застегните пальто.

– Да-да, – сказал Михоэлс, – так можно и простудиться.

Он застегнул пальто на все пуговицы и даже поднял воротник. Пальцы зажали обшлага рукавов и втиснули их глубоко в карманы. Нижняя губа обняла верхнюю и потянулась к носу. Видно было, что он чем-то серьезно озабочен.

– Жаль, – сказал он, – что скверная погода. Я бы вас повел смотреть, как кормят зверей. Это очень интересное зрелище.

Увидев мой недоуменный взгляд, Михоэлс сказал:

– Однажды, после весьма серьезного совещания я попал в зоологический сад. Это было в тот час, когда кормят хищников. Перед тем как принесли еду, они метались в клетках. Из пасти текла слюна. Действовал условный рефлекс. Но вот в клетки бросили мясо. Звери не сразу начали его есть. Они подкрадывались, прыгали, ударяли лапой, играли с ним. И, только наигравшись, пожирали.



С. Михоэлс

Но в одной из клеток жил старый лев. Он лежал спиной к решетке. Когда под решетку сунули мясо, он открыл большой желтый глаз и ждал, пока человек, принесший еду, уйдет. Затем медленно подошел к туше, примостился поудобнее, положил на нее лапы, разодрал и стал есть. Насытившись, он ушел в свой угол, ни разу не взглянув на зрителей за решеткой, улегся к ним спиной и заснул.

Михоэлс внезапно умолк, как будто оборвал себя на мысли, которую не хотел произнести вслух.

Мы молча подошли к театру.

У подъезда Михоэлс выдернул руки из карманов и, разведя их ладонями кверху, сказал:

– Молодые еще играли в свободу…

Право на публикацию

Как известно, автор исторического романа «России верные сыны» Лев Никулин написал множество мемуарных книг, в том числе книгу о Шаляпине.

Читая эту книгу, я подумал, – как много нового узнал бы о себе великий певец, окажись он читателем Никулина.

Я нарисовал Шаляпина с портретом Никулина в руке и сделал под рисунком подпись: «Не припомню».

Вечером в гостиной Дома литераторов писатели Владимир Масс и Михаил Червинский смеялись, глядя на рисунок.

В этот момент появилась благообразная фигура Никулина. Белые волосы нимбом светились на розовой голове.

– Что вы собираетесь с этим делать? – воскликнул он.



В. Масс и М. Червинский

– Завтра, – сказал я, – отдам в «Литературную газету».

– Тем более, – добавил Масс, – что у нас с Червинским готова эпиграмма, – и прочитал:


 
Он вспоминать не устает,
И все, что вспомнит,– издает,
И это все читать должны
России верные сыны.
 

– Вы меня погубите, – сказал Никулин. – Я только что подал заявку на переиздание книги. Если шарж опубликуют – переиздание горит.

Признаться, я рисовал с намерением всего лишь пошутить. Видя искреннюю тревогу Льва Вениаминовича, я обещал рисунка не публиковать.



Л. Никулин

Прошло много лет. Книга о Шаляпине переиздана несколько раз.

Просматривая ее недавно, я, как и несколько лет назад, поймал себя на мысли: а что, если бы это прочитал Шаляпин?

Я вспомнил старый рисунок и решил, что теперь его можно опубликовать.

Тем более, что Никулину это уже ничем не грозит.

Вечное поколение

«Назым» в переводе с турецкого означает «слагающий стихи». Так мне сказал старый журналист Леня Коробов. Я нарочно не проверял в словаре, мне хочется, чтобы это было так.

После многих лет заточения в стамбульской тюрьме Назым Хикмет приехал в Москву. Тогда я и увидел его впервые. Это было на приеме, устроенном в его честь Союзом писателей.

Он сидел за столом, рядом с Фадеевым – оба высокие, стройные, светлоглазые. Фадеев по-молодому седой, а Хикмет с вьющимися волосами цвета натуральной сиены.

То ли потому, что он неуверенно владел русской речью, а быть может, оттого, что за многие годы, проведенные в тюрьме, отвык от общения с людьми, – он больше слушал, чем говорил. Но это не отдаляло его от собеседников. Наоборот, казалось, что он давно и близко знает всех присутствующих.



А. Фадеев

Летом 1962 года состоялось личное мое знакомство с Назымом Хикметом. Я рисовал Хикмета в дни его шестидесятилетия. Рисунок московские писатели преподнесли ему на юбилейном вечере.

Он пришел в мастерскую усталый и жаловался на сердце. Но, обнаружив во мне собрата по валидолу, оживился. Мы, как говорится, нашли общий язык.

Хикмет увидел шарж на Евгения Винокурова.

– Я люблю этого поэта, – сказал он. – У него глубокие мысли и простая форма. Форма…– Хикмет задумался, – как капроновый чулок: подчеркивает рисунок ноги, но сам незаметен.



Н. Хикмет


Е. Винокуров

В ту пору было много разговоров о так называемых поколениях в поэзии.

– Какого поколения, например, Маяковский, – сказал Хикмет, – молодого, среднего, старшего?.. По-моему, в поэзии есть одно поколение – вечное, всегда современное.

На этот раз Хикмет говорил по-русски свободно, хотя и с заметным акцентом. Он рассказывал о своих путешествиях, о встречах с Пикассо, Нерудой, Гильеном…

– Почему, – спросил я, – вы не напишете книгу об этих людях?

– Написать, конечно, можно, – ответил Хикмет. – Но мне еще предстоит встречаться с ними. Может быть, самое интересное – в будущих встречах. Если они будут знать, что я о них пишу, общение потеряет непосредственность.

Но главное, – добавил он, – в таких рассказах приходится говорить и о себе. А кто знает себя настолько хорошо, чтобы написать о себе правду?

Тройной сеанс

Абдулова неожиданно вызвали выступать по радио, и он приехал ко мне часа на два позже условленного времени.

Ярон был по каким-то делам поблизости от гостиницы «Москва», где я тогда жил. Чтобы лишний раз не ездить, он решил зайти ко мне раньше. А Максим Дормидонтович Михайлов прибыл в точно условленное время. И получилось так, что все трое пришли одновременно.

Признаться – я был озадачен.

Рисовать сразу троих невозможно. А тут – все «народные». С кого начинать? Как бы кого не обидеть.

Григорий Маркович Ярон – он все понял – показал углом глаза на Михайлова:

– Начните с него. Он народный СССР, а мы рангом пониже. Мы подождем.

А Максим Дормидонтович как вошел, руки на животе сложил и стоит – ну прямо как на сцене. Именно в этой позе я видел его в спектаклях и концертах.

Казалось – взмахни палочкой дирижер или ударь по клавишам аккомпаниатор, и пойдут гнуться колонны под натиском знаменитых Михайловских низов.

Вижу – позу искать нечего, все ясно. И лицо характерное. Легко на шарж ложится. Остается только рот на низкой ноте поймать.

Объяснил я ему свою задачу и попросил петь. Он не тенор, ломаться не стал: раз для дела нужно – пожалуйста.

Он поет, а я, как до низкой ноты дойдет, тороплюсь – рот рисую.

Тут опять пришел на помощь Ярон.

– Ты, Максим,– сказал он,– возьми нижнее «фа» и веди сколько духу хватит. А вы, – подмигнул он мне, – вы не торопитесь. Он это «фа» хоть до утра тянуть может.

Пока я рисовал, Осип Наумович Абдулов рассказывал, как его из Художественного театра уволили. Теперь, уже много лет популярный и любимый зрителями актер, он вспоминал эту давнишнюю историю без огорчения и даже с юмором.



М. Михайлов

А дело было так:

Началу артистической карьеры Абдулова мешало то, что он был хромым. Но его дарование было настолько ярким, что зритель, захваченный игрой артиста, забывал об этом недостатке. Молодой актер решил поступить в труппу Художественного театра. Приняли его условно. Решающее слово оставалось за Станиславским.



О. Абдулов

Константин Сергеевич был болен. Он работал с актерами у себя дома, но иной раз заглядывал и в театр. Приехал он как-то на репетицию, посидел, посмотрел и говорит режиссеру:

– Хорошо в толпе этот актер играет. Сразу видно, что понял «систему», у него совершенно по-мхатовски получается. Что-то я его не помню. Как фамилия?

– Абдулов, – ответил режиссер. – Он недавно поступил. Мы еще не успели вам его показать.

– Мне он нравится, – сказал Станиславский. – Передайте ему, что я его считаю «нашим».

Абдулов был счастлив, узнав, что сам Станиславский похвалил его.

Прошло несколько месяцев.

Константин Сергеевич снова посетил театр, и опять во время репетиции. Только другой пьесы. Абдулов и здесь был занят в какой-то маленькой роли.

Станиславский подозвал его к себе, приветливо поздоровался, а затем сделал замечание:

– Вы, конечно, очень хорошо это делаете, но нельзя же, голубчик, совершенно одинаково хромать в двух разных спектаклях.

Когда Станиславский узнал о настоящей хромоте Абдулова, он сказал режиссеру:

– Это уже, сударь мой, ни в какие ворота не лезет. Может быть, этот актер – гениальный?

– Гениальным его не назовешь, но он безусловно талантлив, – ответил режиссер.

– Ну, знаете, – заявил Станиславский, – чтобы служить в Художественном театре с таким недостатком, надо быть гениальным.

– На этом, – сказал в заключение своего рассказа Абдулов, – и закончилась моя карьера во МХАТе.

– Это что! – воскликнул Ярон.– А вот у меня был случай! Летом одна тыща девятьсот семнадцатого года я работал в петроградской оперетте. Играли мы в открытом театре зоологического сада. Сезон открыли «Графом Люксембургом». Я был занят в очередь с комиком С. Второй спектакль играл он. А потом меня стали назначать во все спектакли подряд. Играю день, играю два, играю неделю… Ну прямо ни одного свободного вечера. Прихожу к антрепренеру.

– Здрасте, – говорю, – как же это так получа…

– Так и получается, – перебил антрепренер, явно ожидавший моего визита, – только я ничего не могу поделать.



Г. Ярон

– Но С. не такой уж плохой актер, – возразил я, – почему вы его не занимаете?

– Я тоже считаю, что он неплохой актер, но бегемоты о нем иного мнения.

– Не понимаю: какая связь между бегемотами и моей просьбой о соблюдении очереди?

Связь оказалась простой.

У С. был на редкость пронзительный голос; кроме того, он старался на сцене разговаривать как можно громче. От его крика в расположенном рядом с театром вольере просыпались бегемоты и принимались реветь. Нетрудно представить, что происходило со зрителями.

Вот от чего иногда зависит карьера опереточного комика.

– М-да, – прогудел Максим Дормидонтович.

Можно было подумать, что за этим последует рассказ о каком-нибудь курьезном случае из его актерской жизни.

Но внимание его было занято за рисовками.

– М-да, – повторил он, – Абдулова и Ярона вы схватили, а вот я, кажется, не очень-то.

– Не могу сказать, что я в восторге от своего портрета, – возразил Абдулов, – зато Ярон и Михайлов удались.

– А день-то у меня сегодня зоологический, – лукаво сказал Ярон, – слушаю я вас, и на память приходит старая басня с зеркалом.

Ярон еще раз посмотрел на рисунки и уже серьезно добавил:

– Но если по правде сказать, мне кажется, вы оба похожи, а я – нет.

Со слезой

Я получил задание редакции сделать зарисовки двух-трех участников нового спектакля в театре имени Пушкина (б. Александрийский). Было это в тридцатых годах. В ту пору рядом с широко известными мастерами старшего поколения Е. П. Корчагиной-Александровской, В. А. Мичуриной-Самойловой, Ю. М. Юрьевым, Л. С. Вивьеном, К. В. Скоробогатовым на сцену этого театра уверенно вышли молодые – Н. Черкасов, А. Борисов, В. Честноков и другие, впоследствии прославленные актеры.

Увидев такое созвездие талантов, я не смог ограничиться несколькими зарисовками и, получив разрешение бывать в артистическом фойе, пополнял свой альбом все новыми и новыми шаржами.

Актеры по-разному относились к моей работе.

Я не знаю, помнит ли Н. К. Черкасов, как он старался мне помочь, рассказывая со свойственным ему юмором об асимметричности своего лица, длине рук.



Ю. Юрьев


В. Мичурина-Самойлова


Л. Вивьен


К. Скоробогатов


Н. Черкасов


В. Честноков

Юрий Михайлович Юрьев рассказывал о художниках «Сатирикона» и принес шарж на себя, сделанный на него знаменитым Реми.

К. В. Скоробогатов, окинув меня разбойничьим взглядом, предложил пойти в кафе «Норд» распить по бокалу вина и там, заодно, сделать рисунок.

Вскоре в артистическом фойе была устроена маленькая выставка.

У большинства актеров шаржи вызывали улыбки и шутки. И лишь тетя Катя (так ленинградцы называли Е. П. Корчагину-Александровскую) утирала платком слезы.

«Не может быть, – подумал я, – неужели обиделась?»



Е. Корчагина-Александровская

Но она тронула меня за рукав и, всхлипывая, сказала:

– Ты, милок, не подумай: нас, актеров, зритель знает, пока мы на сцене, пока живем. Ему надо напоминать о нас рисунками, фотографиями… Рисуй нас, голубчик. Конечно, лучше, чтоб это были не шаржи. Но что поделать, если ты по-настоящему не можешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю