355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иосиф Бродский » Интервью Иосифа Бродского » Текст книги (страница 3)
Интервью Иосифа Бродского
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:23

Текст книги "Интервью Иосифа Бродского"


Автор книги: Иосиф Бродский


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

Интересно, почему вы отдаете пальму первенства Уилберу.

Я люблю мастерство, доведенное до совершенства. Может быть, в его стихах вы не услышите биения сфер – или как там еще говорят, – но великолепное владение материалом окупает всё. Потому что поэзия бывает разная. Как и поэты. А Дик выполняет свою функцию лучше, чем кто-либо другой. Мне кажется, если бы я родился в Америке, я в конце концов стал бы писать, как Гехт. Больше всего мне хотелось бы достичь той степени совершенства, какую я вижу у него и у Уилбера. Что-то, конечно, должно идти от собственной индивидуальности, но в смысле поэтического мастерства лучшего и пожелать нельзя.

Поддерживают ли близкие по духу поэты общение друг с другом? Следите ли вы за творчеством своих собратьев? Я имею в виду вас, Уолкотта, Милоша, Герберта15 – поэтов, у которых много общего.

Не могу сказать, что я слежу за Дереком... Но вот на днях получил из журнала "Нью-Йоркер" ксерокопии двух его стихотворений – мне их послал редактор, эти стихи скоро будут опубликованы. Я их прочел и подумал: "Ну, Иосиф, держись! Когда ты в следующий раз возьмешься за перо, тебе придется считаться с тем. что пишет Дерек" (смеется).

Есть кто-нибудь еще, с кем вам приходится считаться?

Конечно – иных уж нет, но много и живых: например, Эудженио Монтале.16 Есть замечательный немецкий поэт, Петер Хухель. Из французов не знаю никого. К современной французской поэзии я вообще всерьез не отношусь. Ахматова очень мудро заметила, что в двадцатом веке во Франции живопись проглотила поэзию. Из англичан мне очень симпатичен Филип Ларкин, я его давний поклонник. Жаль только, что он мало пишет, – впрочем, это обычная претензия к поэтам. Есть еще Дуглас Данн. И есть превосходный поэт в Австралии – Лес Маррей.

Что вы читаете?

Пытаюсь восполнить пробелы своего образования. Читаю книги по востоковедению, энциклопедии... Почти нет времени на это, к сожалению. Говорю это отнюдь не из снобизма, уверяю вас; просто я очень устаю.

Вы преподаете студентам – каких поэтов вы с ними изучаете? Влияют ли учебные планы на круг вашего собственного чтения?

Влияют, разумеется: прежде чем дать студентам стихотворение для разбора, приходится самому его прочесть! (Смеется.) На занятиях мы в основном читаем трех поэтов: Харди, Одена, Кавафиса. Этот выбор довольно точно отражает мои вкусы и пристрастия. Понемногу читаем Мандельштама, иногда Пастернака.

Знаете ли вы, что в Бостонском университете ваши стихи входят в список обязательного чтения по курсу "Новейшая еврейская литература"?

От души поздравляю Бостонский университет! Не знаю, право, как к этому отнестись. Я очень плохой еврей. Меня в свое время корили в еврейских кругах за то, что я не поддерживаю борьбу евреев за свои права. И за то, что в стихах у меня слишком много евангельских тем. Это, по-моему, полная чушь. С моей стороны тут нет никакого отказа от наследия предков. Я просто хочу дать следствию возможность засвидетельствовать свое нижайшее почтение причине -вот и все.

Кстати, ваше имя фигурирует в справочнике "Знаменитые евреи"...

Здо'рово! Вот это да! "Знаменитые евреи"... Я, выходит, знаменитый еврей! Наконец-то я узнал, кто я такой... Запомним!

Вернемся к поэтам, которых вы цените больше других. Мы подробно говорили о тех, кого уже нет. А кого из живущих ныне вы назвали бы в первую очередь? Есть ли поэты, чье существование важно для вас, даже если вы не знаете их лично?

Дик Уилбер, Тони Гехт, Голуэй Киннел, Марк Стрэнд. С ними всеми я как раз знаком – тут мне необыкновенно повезло. Я уже называл Монтале, Уолкотта. Есть и другие люди, которым я симпатизирую и чье творчество ценю высоко. Например, Сьюзен Зонтаг: умнейшая личность! Ей нет равных по обе стороны Атлантики. Для нее аргументация начинается там, где для всех остальных она кончается. А интеллектуальная музыка ее эссе – это вообще нечто уникальное в современной литературе. Мне очень трудно отделить пишущего от его творчества. Если мне нравятся чьи-то сочинения, мне неизменно оказывается симпатичен и сам человек. По-другому просто не бывает. Скажу вам больше: предположим, я узна'ю, что писатель NN мерзавец. Но если он пишет талантливо, я первый попытаюсь найти его мерзости оправдание. В конце концов, вряд ли можно достичь одинаковых высот в жизни и в творчестве: в чем-то одном придется снизить планку – и пусть уж лучше это будет в жизни.

Расскажите, как вы познакомились с Лоуэллом.

В семьдесят втором году, на международной встрече поэтов в Лондоне. Он сам вызвался читать со сцены английский перевод моих стихов – это меня ужасно тронуло. И мы выступали дуэтом. Потом он пригласил меня приехать в Кент. Я пришел в некоторое замешательство. С английским у меня было еще туговато, да и в системе британского железнодорожного сообщения я никак не мог разобраться. Была и третья причина, может быть самая главная, которая помешала принять приглашение: я не хотел быть ему в тягость. Кто я, собственно, такой?! В общем, тогда я не поехал.

Позднее, в семьдесят пятом году, когда я преподавал в колледже в Массачусетсе и жил в Нортгемптоне, Лоуэлл позвонил и позвал повидаться с ним в Бостон. Я уже успел подучить английский и на этот раз с готовностью поехал. Эту встречу я вспоминаю до сих пор – за все годы жизни в Америке никогда мне не было так хорошо. О чем только мы не говорили! В конце концов дошли до Данте. Впервые после России я смог осмысленно поговорить с настоящим знатоком Данте. Лоуэлл его знал вдоль и поперек, был на нем просто помешан. Выше всего он ставил "Ад". Кажется, он какое-то время жил во Флоренции, и "Ад" был ему ближе, чем другие части "Божественной комедии". Во всяком случае "Ад" был в наших беседах на первом плане.

Мы проговорили часов пять или шесть, пожалуй, даже больше, потом пошли пообедать. Он успел мне сказать много лестного. Было, правда, одно обстоятельство, которое немного омрачало обстановку. Я знал, что в последние годы жизни Одена они с Лоуэллом серьезно поссорились. Уистан осуждал его за аморальность, а Лоуэлл считал, что он вмешивается не в свое дело. И помимо личной неприязни позволял себе очень резкие суждения об Одене как о поэте.

Ну, это вряд ли могло Одена сильно задеть...

Уистан как истый британец не мог смириться с вызывающим нарушением общественной морали. Я помню, в первый день знакомства мы сидели и разговаривали, и я спросил, какого он мнения о Лоуэлле. Я вообще сразу стал приставать к нему с бестактными вопросами. И он сказал в ответ примерно следующее: "Я не слишком высокого мнения о мужчинах, которые повсюду оставляют за собой дымящийся хвост рыдающих женщин". А может быть, наоборот: "рыдающий хвост дымящих женщин"...

Оба варианта годятся.

Вот именно. Как к поэту он не имел к Лоуэллу никаких претензий. Мне кажется, ему просто нравилось играть на публику, выступать в роли поборника общепринятой морали.

Но ведь тот же Оден призывал Бога даровать прощение тем, у кого есть писательский талант...

Верно, но он это говорил в тридцать девятом году. К концу жизни он стал гораздо менее гибким, менее терпимым. В сущности, за его нетерпимостью стояло постоянное требование верности принципам – это была его цель и в собственных, личных делах, и в более широком смысле. Если живешь на свете достаточно долго, видишь, что мелкие отступления приводят к крупным потерям. И хочется более открыто выразить свою позицию, потому что тебя это сильнее задевает. Повторю – для Одена это была отчасти игра. Ему нравилась роль учителя, наставника – и, разумеется, он как нельзя лучше подходил для этой роли.

Если бы вы могли вернуть к жизни кого-то одного из них – или обоих, -о чем бы вам сегодня хотелось с ними поговорить?

Много о чем. Прежде всего – это вас может удивить – о своеволии и непредсказуемости Бога... Правда, с Оденом такой разговор, боюсь, не получился бы. Он не любил говорить на такие тяжелые, томас-манновские темы. А между тем он под конец жизни пришел к церкви, стал усердным прихожанином, так сказать. В этом есть какая-то непоследовательность. Ведь поэтическая идея бесконечности гораздо более всеобъемлюща, чем соответствующие представления какой-то конкретной религии, и я не знаю, как бы он сумел примирить одно с другим. Я бы спросил его, во что он, собственно, верит – в церковь, в религиозную идею бесконечности, в царство небесное, в определенную церковную доктрину... Ведь духовное возрождение все это подразумевает. А для поэта это только трамплины, отправные точки, начальный этап его метафизических странствий. Примерно так. Но, конечно, я хотел бы кое-что спросить и о его собственных стихах – прояснить некоторые темные места, уточнить, что он имел в виду, например, в "Похвале известняку"... (долгая пауза). Как жаль, что его уже нет. Мне очень его не хватает. Может быть, так нехорошо говорить, но трех или четырех человек я бы хотел оживить. И наговориться с ними вволю. Одена, Ахматову, Цветаеву, Мандельштама. Уже четыре... Томаса Харди.

А из более старых времен кого бы вы хотели вызвать к жизни?

Ну, тут собралась бы большая компания. В этой комнате они не поместились бы.

Что вы можете сказать об отношении Лоуэлла к религии?

Мы об этом всерьез не говорили – больше вскользь, полушутя. Вот о политике он говорил потрясающе. И еще у него была любимая тема – слабости собратьев по перу, вообще человеческие слабости. Лоуэлл был человек необыкновенно щедрый, но при этом очень злой на язык – слушать его было ужасно интересно. И он, и Оден работали в жанре монолога. С такими людьми не надо разговаривать, их надо только слушать – с экзистенциалистской точки зрения это ничуть не хуже чтения стихов. И я, конечно, слушал во все уши. Тем более, что из-за своего корявого английского вообще старался поменьше говорить.

Лоуэлл обладал огромным обаянием. Разница в возрасте между нами была не так уж велика – лет двадцать, не больше, – и в каком-то смысле я себя чувствовал с ним свободнее, чем с Оденом. Хотя, с другой стороны, свободнее всего я чувствовал себя с Ахматовой, так что дело не в возрасте...

Ваши собеседники, Лоуэлл и Ахматова, задавали вам вопросы о вашем творчестве? Вопросы, которые вам самому хотелось бы услышать?

Да. И Лоуэлл, и Ахматова. Но когда они были живы, я перед ними чувствовал себя мальчишкой. Для меня это были мэтры, старейшины... Теперь, когда их нет, мне кажется, что я и сам постарел. Как-то вдруг. И... таков уж закон цивилизации... сделался по-стариковски брюзглив. Что тут скажешь? Оден, как и я, вряд ли стал бы поклонником рок-музыки. Лоуэлл, я думаю, тоже.

Есть ли среди ваших близких друзей люди искусства? Художники, композиторы, музыканты?

В Штатах – нет. В России были. Здесь, пожалуй, один Барышников. Композиторов знакомых нет совсем. Пусто. Когда-то я охотнее всего общался с художниками, с музыкантами.

Но эти области искусства, как и прежде, помогают вам писать?

Музыка – безусловно. Не умею определить, в чем именно это выражается, но музыка мне очень помогает.

А какую музыку вы слушаете? Я вижу, на проигрывателе стоит пластинка Билли Холлидей...

Да. "Sophisticated Lady" – великолепная вещь! Я люблю слушать Гайдна. Вообще, мне кажется, музыка дает самые лучшие уроки композиции, полезные и для литературы. Хотя бы потому, что демонстрирует некие основополагающие принципы. Скажем, строгая трехчастная структура "кончерто гроссо": одна быстрая часть, две медленные – или наоборот. И еще музыка приучает укладываться в отведенное время: все, что хочешь выразить, изволь вместить в двадцать минут... А чего стоит чередование лирических пассажей и легкомысленных пиццикато... и вся эта смена позиций, контрапунктов, развитие противоборствующих тем, бесконечный монтаж... Когда я только начал слушать классическую музыку, меня буквально околдовал непредсказуемый характер музыкального развития. В этом смысле Гайдн вне всякого сравнения: он абсолютно непредсказуем! (Долгая пауза.) Такая глупость... Я часто думаю, насколько все бессмысленно – за двумя-тремя исключениями: писать, слушать музыку, пытаться думать. А остальное...

Даже дружба?

Дружба – вещь приятная. Я бы и еду тогда включил... (смеется). Сколько бессмыслицы всю жизнь приходится делать: платить налоги, подсчитывать какие-то цифры, писать рекомендации, пылесосить квартиру... Помните, когда мы в прошлый раз сидели в кафе, барменша что-то стала доставать из холодильника, неважно что.., открыла дверцу, нагнулась и начала там шуровать. Голова внутри, все остальное торчит наружу. И так стояла минуты две. Я посмотрел, посмотрел... и вообще как-то жить расхотелось! (Смеется.) Бессмысленность просто убивает, да?

Но, претворяя увиденное в образ и мысль, вы тем самым лишаете его бессмысленности.

Тем не менее ваш взгляд уже успел это зафиксировать. И существование для вас уже скомпрометировано.

Это возвращает нас к теме времени. Ведь эпизод с барменшей вы воспринимаете как некое вместилище пустоты...

Пожалуй, да. Вот тут я недавно взял в руки последнюю книгу Пенна Уоррена и в наборе рекламных отзывов нашел такую цитату... (Встает и роется в книгах на письменном столе.) "Время – это измерение, которым Бог стремится обозначить свое собственное существование". "Стремится" – это немножко по-детски сказано, но вообще-то... А рядом тут другая выдержка -из энциклопедии: "Абсолютного стандарта времени не существует".

Когда мы с вами разговаривали в прошлый раз, еще не успели произойти два важных события. Какое место в вашей жизни занимает теперь Афганистан? Что вы скажете о ситуации с заложниками?

Когда я не читаю и не пишу, я постоянно об этом думаю. Из этих двух проблем Афганистан мне представляется более трагической. Год назад по телевидению показали кадры, снятые в Афганистане. По пустынной равнине ползут русские танки – и все. Но я потом больше суток подряд просто на стены лез. И не в том дело, что мне стыдно за Россию. Это я уже дважды проходил: в пятьдесят шестом году, во время венгерских событий, и в шестьдесят восьмом – после Чехословакии. Тогда к стыду примешивался страх, страх если не за себя, то за друзей. Я по опыту знал. что всякое обострение международного положения неминуемо влечет за собой закручивание гаек внутри страны.

Но в Афганистане меня добило другое. Я воспринял эти танки как орудие насилия над природной стихией. Земли', по которой они шли, даже плуг никогда не касался, не то что танк. Какой-то экзистенциальный кошмар. Он до сих пор у меня перед глазами. И я задумался о солдатах, которые там воюют, – они моложе меня лет на двадцать и теоретически могли бы быть моими сыновьями... и написал такие строчки: "Слава тем, кто, не поднимая взора, / шли в абортарий в шестидесятых, / спасая отечество от позора!"17

Кстати о насилии над природой... Теперь много говорят о загрязнении среды, но меня больше пугает другой вид насилия: когда перед началом строительства экскаваторы вгрызаются в землю, выворачивают наружу ее нутро. Это же чистой воды узурпация! Я не стою' за пасторальную нетронутость природы, я готов признать необходимость атомных электростанций, раз уж они дают более дешевую энергию, чем станции на нефтяном топливе. Но танк на афганской равнине оскорбляет, унижает пространство. По бессмысленности то же самое, что вычитать из нуля. И вдобавок уродливо и отвратительно – танки похожи на каких-то доисторических чудовищ... Такого просто не должно быть!

Эта ваши взгляды отражаются как-то в том, что вы пишете?

Писать об этом бесполезно. Я считаю – надо действовать. Пора создавать новую интернациональную бригаду. Сумели же это сделать в тридцать шестом году – отчего не попробовать сейчас? Правда, в тридцать шестом интербригаду финансировало ГПУ, советская госбезопасность. Хорошо бы в Штатах нашелся кто-нибудь с деньгами... какой-нибудь техасский миллионер, чтобы поддержать эту идею.

А что, по-вашему, могла бы делать такая интербригада?

Да то же в принципе, что и в Испании в тридцать шестом: оказывать сопротивление, помогать местным жителям. Обеспечивать медицинскую помощь, заботиться о беженцах... Вот это была бы по-настоящему благородная миссия. Не то что какая-нибудь "Международная амнистия"... Я бы и сам охотно сел за руль машины Красного Креста...

Не всегда легко провести размежевание с моральной точки зрения...

Не знаю, какое тут требуется моральное размежевание. В Афганистане все предельно очевидно. На них напали; их хотят подчинить, поработить. Пусть афганцы племенной, отсталый народ, но разве порабощение можно выдавать за революцию?

Я скорее имел в виду противостояние между странами.

То есть между Россией и США? А какой тут может быть еще моральный выбор? Из всей массы различий между двумя этими странами возьмем хотя бы одну область – систему судопроизводства. Суд присяжных всегда лучше, чем один судья: уже этого достаточно, чтобы предпочесть США Советскому Союзу. Нашу судебную систему многие на Западе просто не в состоянии понять, поэтому могу сказать проще – например, так: я всегда предпочту страну, из которой можно уехать, стране, из которой нельзя.

Вы упомянули как-то, что в общем довольны своими английскими стихами памяти Лоуэлла. Но это был единичный опыт. Почему вы не стали его продолжать?

По нескольким причинам. Прежде всего, мне хватает того, что я пишу по-русски. А среди поэтов, которые сегодня пишут по-английски, так много талантливых людей! Мне нет смысла вторгаться в чужую область. Стихи памяти Лоуэлла я написал по-английски просто потому, что хотелось сделать приятное его тени... И когда я закончил эту элегию, в голове уже начали складываться другие английские стихи, возникли интересные рифмы... Но тут я сказал себе: стоп! Я не хочу создавать для себя дополнительную реальность. К тому же пришлось бы конкурировать с людьми, для которых английский – родной язык, да? Наконец – и это самое важное – я перед собой такую цель не ставлю. Я в общем удовлетворен тем, что пишу по-русски, хотя иногда это идет, иногда не идет. Но если и не идет, то мне не приходит на ум сделать английский вариант. Я не хочу быть наказанным дважды (смеется). По-английски я пишу свою прозу, это помогает обрести уверенность. Я хотел бы сказать даже вот что... не знаю только, смогу ли это должным образом сформулировать... выражаясь технически, на сегодняшний день английский язык – это главный интерес, оставшийся у меня в жизни. Это отнюдь не преувеличение и не печальный итог – это чистая правда, да?

Вы читали статью Апдайка о Кундере18 в "Нью-Йорк таймс бук ревью"? Он там в конце упоминает вас как пример человека, успешно преодолевшего изгнание, ставшего на американской почве американским поэтом.

Лестно, конечно, но это полная чушь.

Мне кажется, он имел в виду не только то, что вы стали писать по-английски, но и то, что вы осваиваете американский пейзаж – Кейп-Код, ваш "Тресковый мыс"..19

Что же, вполне возможно, тут возражать не приходится. Живя в какой-то стране, человек с ней сживается, сливается... особенно в конце. В этом смысле я вполне американец.

Трудно ли писать по-русски о чисто американских реалиях? Как вы справляетесь с американскими ассоциациями?

Бывает так, что соответствующего русского слова нет – или оно тяжелое и неуклюжее. Тогда начинаешь искать окольные пути.

У вас в стихах фигурирует джаз Рэя Чарлза и полицейские патрульные машины...

Это как раз просто – имя Рэя Чарлза известно, сочетание "патрульная машина" по-русски тоже существует. И баскетбольное кольцо с сеткой тоже. Больше всего хлопот в этом стихотворении мне доставила светящаяся реклама кока-колы. Я хотел передать определенную ассоциацию – с огненными знаками, которые появились на стене во время пира Валтасара и предрекли конец его царства: "Мене, мене, текел, упарсин"...20 Прямого соответствия рекламному символу кока-колы по-русски нет. Я решил употребить архаично звучащее слово – "письмена", которое может означать и клинопись, и иероглифы, и вообще какие-то непонятные знаки, да? Мне кажется, образ от этого выиграл и ассоциация с древним пророчеством усилилась.

Что, по-вашему, происходит в сознании – или в психике – поэта, когда стихотворение доведено до некоей мертвой точки и пойти дальше можно только в каком-то другом, неизведанном направлении?

Пойти дальше в принципе можно всегда, даже если концовка вполне удалась. Кредо поэта, или его доктрина, предполагает, что место назначения не так уж важно. Гораздо важнее пункт отправления – точка, от которой начинается метафизическое странствие. К примеру, ты выбрал тему: распятие Христа. И наметил написать десять строф, но сумел уложиться в три, о распятии сказать больше нечего. И тогда ты идешь дальше, продолжаешь мысль, развиваешь тему, еще не зная, чем это все закончится. Я, собственно, веду к тому, что поэтическое представление о бесконечности гораздо шире, и форма сама по себе способствует его расширению. Я помню, как-то мы с Тони Гехтом рассуждали о пользе Библии, и он сказал; "Иосиф, тебе не кажется, что задача поэта – из всего извлекать как можно больше смысла?" Я с ним вполне согласен. В стихах смысла всегда больше. Когда читаешь больших поэтов, создается впечатление, что они обращаются не к людям и даже не к ангелам небесным. Они обращаются к самому языку, ведут диалог с теми его сторонами, которые имеют для них первостепенную ценность и отражаются в их стихах: это языковая мудрость, ирония, красота, чувственность. Поэзия – это не просто искусство в ряду других искусств, это нечто большее. Если главным отличием человека от других представителей животного царства является речь, то поэзия, будучи наивысшей формой словесности, представляет собой нашу видовую, антропологическую цель. И тот, кто смотрит на поэзию как на развлечение, на "чтиво", в антропологическом смысле совершает непростительное преступление – прежде всего против самого себя.

Перевод выполнен по изданию: Writers at Work. The Paris Review Interviews. Интервью вошло под номером 12 в серию бесед с известными поэтами и прозаиками, печатавшихся под этой рубрикой в журнале Pans Review. Редакция выражает благодарность душеприказчице И. Бродского Энн Шеллберг за предоставленный ею английский оригинал.

(c) И. Комарова (перевод, примечания), 1997.

1 Имеется в виду написанное по-английски и опубликованное в 1979 г. эссе "Путеводитель по переименованному городу" ("A Guide to a Renamed City"), вошедшее впоследствии в книгу "Меньше единицы" (Less Than One. Selected Essays, New York, 1985, pp. 69–94).

2 Здесь и далее в интервью упоминаются известные поэты США и Англии: Ричард (Дик) Уилбер (род. 1921), Энтони Гехт (род. 1922), Дерек Уолкотт (род. 1930), Уистан Хью Оден (1907–1973), Роберт Фрост (1874–1963), Роберт Лоуэлл (1917–1977), Томас Стирнс Элиот (1888–1965), Эдвард Эстлин Каммингс (1864–1962), Вейчел Линдсей (1871–1931), Эдгар Ли Мастере (1869–1950), Эндрю Марвелл (1621–1678), Эдвин Арлингтон Робинсон (1869–1935), Томас Харди (1840–1928), Эмили Дикинсон (1830–1886), Джерард Мэнли Хопкинс (1844–1889).

3 Речь идет об "Антологии новой английской поэзии" (вступительная статья и комментарии М. Гутнера), Л., 1937. Стихи Элиота были там напечатаны в переводах И. Кашкина.

4 По-видимому, ошибка в расшифровке магнитофонной записи – вместо "с итальянского". Бродский переводил с итальянского стихи Умберто Саба, Салстаторе Квазимодо; с испанского, насколько известно, он не переводил.

5 Имеются в виду выходившие в конце 50-х гг. популярные издания, например: A Pocket Book of Modern Verse. An anthology edited by Oscar Williams, New York. 1958; The New Pocket Anthology of American Verse edited by Oscar Williams, New York, 1958.

6 Речь идет о московском поэте-переводчике Андрее Сергееве, имя которого Бродский из осторожности не называет. А. Сергееву посвящено стихотворение "Post aetatem nostram" (1970).

7 Стихотворение "На смерть Т. С. Элиота" (1965).

8 Строка из первой части стихотворения Одена "Памяти Йейтса".

9 По-видимому, Бродский говорит о стихотворении, написанном в Архангельской пересыльной тюрьме 25 марта 1964 г., где есть такие строки:

Сжимающий пайку изгнанья

в обнимку с гремучим замком,

прибыв на места умиранья,

опять шевелю языком.

Сияние русского ямба

упорней – и жарче огня,

как самая лучшая лампа.

в ночи освещает меня.

...

Сжигаемый кашлем надсадным,

все ниже склоняясь в ночи,

почти обжигаюсь. Тем самым

от смерти подобье свечи

собой закрываю упрямо,

как самой последней стеной.

И это великое пламя

колеблется вместе со мной.

10 Имеется в виду популярная книга, впервые вышедшая в США в 1855 г. под названием The Age of Fable и ставшая впоследствии известной по имени ее составителя, Томаса Булфинча (Thomas Bullfinch, 1796–1867), как Bullfinch Mythology. Это собрание пересказов античных, европейских и восточных мифов.

11 "Новые стансы к Августе" (1964).

12 Стивен Спендер (род. 1909) – известный английский поэт и критик: в 30-х гг. Оден, Макнис и Спендер были известны как "поэты протеста".

13 Константин Кавафис (1863–1933) – знаменитый греческий поэт.

14 Карл Краус (1874–1936) – известный австрийский поэт.

15 Чеслав Милош (род. 1911) – поэт и прозаик польского происхождения, с 1960 г. живет в США. Лауреат Нобелевской премии по литературе (1980).

16 Эудженио Монтале (1896–1981) – итальянский поэт и критик; в момент записи интервью он был еще жив.

17 Эти строки вошли впоследствии в "Стихи о зимней кампании 1980 года".

18 Милан Кундера (род. 1929) – живущий в США прозаик чешского происхождения, автор нескольких романов, сборников рассказов и эссе. Наиболее известен благодаря экранизации его роман "Невыносимая легкость бытия". Пишет по-чешски и по-французски. Упомянутая статья Апдайка посвящена вышедшей в 1978 г. книге Кундеры The Book of Laughter and Forgetting.

19 Здесь и ниже речь идет о стихотворении "Колыбельная Трескового мыса" (1975).

20 Правильнее: ву-фарсин. "Вот и значение слов: мене – исчислил Бог царство твое и положил конец ему; Текел – ты взвешен на весах и найден очень легким; Перес – разделено царство твое и дано Мидянам и Персам" (Книга пророка Даниила, 5. 25–28).

21 Это со мной уже было; букв. уже видано (фр.).

22 Здесь: непревзойденный мастер (ит.).

23 Навязчивая идея (фр.).

* Перевод с английского и примечания И. Комаровой

Интервью с Иосифом Бродским Людмилы Болотовой и Ядвиги Шимак-Рейфер для польского еженедельника "Пшекруй"

23 июня 1993 года, Катовице

"Пшекруй": В молодости вы читали "Пшекруй". Сегодня "П." приходит к вам. Что бы вы хотели сказать читателям и редакции нашего журнала?

Бродский: Прежде всего я рад, что он существует. Читателям мне сказать нечего, а журналу я ужасно благодарен. В довольно скверные времена половину современной мировой литературы я узнал из "П.". Я его читал в диковатом месте на Севере. Когда меня сослали на Север в 1964 году, Наталья Горбаневская мне систематически присылала свою подписку "П.". Это была большая поддержка.

"П.": Что побудило вас принять приглашение Силезского университета и приехать сюда, в Катовице?

И. Б.: Ну, вы знаете, когда вам предлагают почетный докторат, от этого отказываться следует только в случае, если ты болен. В тот момент я не был болен. Во-вторых, Польша мне дорога. В-третьих, мне особенно приятно было принять этот докторат именно в Силезии, потому что это центр не культурный, а промышленный, и я думаю, что от этого будет польза кому-нибудь.

"П.": Ваши впечатления от встречи с читателями в Катовице, в Силезском университете?

И. Б.: Впечатление очень сильное и пугающее, на самом деле. Эта степень интенсивности положительных чувств по отношению к моей персоне... С этим довольно трудно справиться. Положительные сантименты самое тяжелое дело на свете. С ненавистью легко справляться. С любовью гораздо хуже, гораздо тяжелее, т. е. надо чем-то платить, и этих пропорций, этого количества я совсем не в состоянии создать. Кроме того, что меня более всего, я полагаю, потрясло, это было вчера вечером в театре. Я туда пришел, когда актеры читали мои стихи. Было совершенно поразительное ощущение, что я как будто вошел в свою жизнь. Когда вы пишете стихи, вы не особенно думаете об их содержании, вы знаете их содержание, a ваша главная забота, прежде всего, это формальный аспект, как бы сделать получше, т. е. до известной степени вы забываете о содержании. И это внимание, которое вы уделяете форме, оно заставляет вас думать о себе, как о человеке, как бы это сказать, будто постепенно теряющем человеческий облик, становящемся все более если не машиной, то, по крайней мере, чем-то ложным, чем-то фальшивым, и вы не слышите своих собственных произведений. Вы их написали, вы о них забыли. И вот ощущение, когда ты видишь людей, т. е. когда эти стихи становятся людьми, т. е. когда становятся человеческими голосами. К этому следует добавить еще и то, что большинство актеров были молодыми. И это производит на вас впечатление абсолютно убийственное, т. е. этого выдержать невозможно, как будто ты действительно существуешь и все твое прошлое к тебе возвращается, т. е. возвращается именно с идентификацией в форме молодых лиц, т. е. как будто все это правда, и не знаю, как мне на это реагировать. Я спросил Богдана Тошу:1 "Со robic' teraz?"2 Тоша сказал: "Byc'"3. Это было очень сильное, может быть, самое сильное впечатление моей жизни. Их было два: одно, когда я узнал, что поэт, к которому я очень хорошо относился, великий английский поэт Оден, пишет предисловие к моей книжке. Это было, я полагаю, в 1970 или 1971 году. И потом, когда я получил Нобелевскую премию в 1987 году, это было в тот день, когда я поехал в Лондон на Би-би-си, чтобы сказать несколько слов читателям в России. На радиостанцию позвонил человек, говорящий по-польски. Меня позвали к телефону. Выяснилось, что это был Витек Ворошильский.4 Он как раз гостил у Лешека Колаковского.5 Он говорит: "Я тебя поздравляю, кроме того, говорит, благодарю тебя за стихотворение, которое ты написал для меня с Дравичем".6 Я говорю: "Какое стихотворение?" А он говорит: "Kole,da stami wojennego".7 А, это, я говорю, это неважно, а он говорит: "Ты говоришь "неважно", ты просто не понимаешь, как это все вовремя приходит". Это стихотворение, которое я написал по-английски, кто-то вырезал из газеты и подсунул им под дверь камеры, где они сидели. Я говорю совершенно без рисовки: это произвело на меня куда более сильное впечатление, чем Нобелевская премия и все с этим связанное. А третье среди этих событий, и последнее, если мне вспоминать, что произошло в жизни из того, что тебя переворачивает, это вчера, в этом самом театре Выспянского.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю