Текст книги "Запах спелой айвы"
Автор книги: Ион Друцэ
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Среднего роста, коренастый, сильный и ловкий, он был создан, казалось, исключительно для деревенской жизни. В свои тридцать лет он умел пахать и сеять, ловить рыбу, ковать лошадей, плотничать, складывать печи, консервировать фрукты, и злые языки даже утверждали, что мышиного цвета демисезонное пальто, в котором он вечерами щеголял по центральной улице города, было сшито им самим на машинке, занятой у соседки по лестничной клетке. Его невероятно мучила мужицкая сметливость, она била в нем ключом, искала применения, его руки ныли по тяжелой, требующей ловкости и силы работе, а между тем судьба решила иначе, и он, закончив в Москве аспирантуру и защитив диссертацию, преподавал историю средних веков.
Хотя, надо сказать, и в должность преподавателя он вносил свое понимание дела. Одно время вузы Кишинева посылали своих представителей по селам, чтобы подобрать хороших ребят для очередного приема. От исторического факультета ездил в основном Турку. За две-три недели он успевал объехать немыслимое количество средних школ. Его черные, маленькие и круглые глаза откапывали у учеников скрытые способности с точностью рентгена. Заманивал он их одним своим видом, одной коротко остриженной челкой. Ребята ему доверялись с первой же минуты и потом не жалели. Кстати, и сам Хория попал в университет таким же образом. Он собирался поступить в летную школу, уже и медицинскую комиссию прошел, но вот появился перед экзаменами Турку, отвел его в сторонку, спросил: поэт Холбан, живший в прошлом веке на Буковине, его однофамилец или родня? Хория ответил, что ни то, ни другое, объяснил, почему он так думает. Иларие Семенович не согласился с его доводами, но посоветовал поступать на исторический, сказав при этом, что у него интуиция историка. Хория не знал тогда за собой еще никаких талантов; эти слова Турку поставили его на ноги, и за одно это он ему останется благодарным до конца жизни.
Правда, потом, когда Хория поступил в университет, Иларие Семенович потерял его из виду и с полгода при встречах приглядывался к нему и припоминал: где это он его раньше видел? Нужно сказать, что Турку умел на редкость тонко и прочно устанавливать свои отношения со студентами. Какое-то разумное чувство такта, унаследованное в своей деревне, подсказывало ему, кого из студентов нужно приблизить, кого нужно держать на расстоянии, кому нужно говорить абсолютно все, а кто может без этого и обойтись.
Через полгода Турку его вспомнил. Он откопал Хорию и, чувствуя, видимо, за собой вину, что так долго его не замечал, теперь принял самое активное участие в его судьбе. Выхлопотал ему место в общежитии: когда у Хории бывало особенно туго с деньгами, устраивал так, чтобы та или иная газета заказала ему календарную статейку о том или ином историческом деятеле, причем все знали, что эти статейки Хория спишет с энциклопедии. Изредка Турку доставал для него редкие книги, и те, которые он брал для себя в фондовой библиотеке академии, давал студенту на день-два полистать.
К великой зависти студентов, Турку часто гулял вдвоем с Хорией по Пушкинскому парку. Правда, дружба эта не была бескорыстной до такой степени, как это представлялось Хории. Турку любил студента за одно редкое качество – в его речи часто мелькали свежие идеи. Вот ведь удивительное дело – и знаний у него не так уж много, и даже изученный материал он не успевал толком осваивать, а уже какой-то механизм начинал вырабатывать свежие мысли. Он не рожден был идти по проторенной дорожке, и, рассказывая про какое-то средневековое событие своими словами, он вдруг высвечивал событие своим личным отношением к этому делу, и уже возникал откуда-то оригинальный, свежий угол зрения.
Иларие Семенович зажигался от этих его новых мыслей мгновенно и начинал сам сыпать ими, и, хотя впрямую он ни разу не использовал ни одной мысли своего ученика, почему-то после каждой беседы с этим студентом он уходил домой обогащенный, ему хотелось сесть за свою докторскую диссертацию и не отходить от стола, пока работа не будет закончена.
Будущее Хории для него было ясным как божий день, но для того, чтобы высвободить парню силы для учебы, чтобы его не терзали излишние сомнения, он сказал как-то ему:
– Мое положение в университете не такое уж прочное, как это может показаться со стороны, но думаю – оставить хорошего студента в аспирантуре мне удастся. Ты ведь хочешь остаться в аспирантуре?
– Хочу.
– Ну в таком случае, когда подойдет к этому дело, я думаю, ты сможешь меня найти в коридорах университета?..
– Смогу.
Этот короткий и определенный ответ несколько смутил Иларие Семеновича, потому что среди достоинств, вывезенных им из родной деревни, был еще и один недостаток – скупость. Он хорошо понимая, что расположение преподавателя к тому или иному студенту – это уже определенное материальное благо, дружба преподавателя со студентом – это уже состояние, ну а прямое обещание – это уже клад, и по всему видно было, что, дав обещание, он тут же стал жалеть об этом. Гордый Хория оскорбился и решил про себя никогда, ни при каких обстоятельствах не прибегать к этому авансу. Но жизнь есть жизнь, она с личной гордостью индивидуума мало считается, и вот он, вернувшись из Каприяны, стал высматривать Иларие Семеновича. Однажды поздно вечером он перехватил его в коридоре – Турку куда-то спешил и, видя, что Хория идет ему наперерез, предложил проводить себя до троллейбуса. По дороге Хория рассказал ему в двух словах суть дела, утаив только имя девушки и название деревни. Турку, правда, был на редкость тактичен в подобных делах. Он только спросил:
– Это что, серьезно?
– Очень серьезно.
– И отложить невозможно?
– Невозможно.
Почему-то эта новость озадачила доцента. Вероятно, он видел несколько иначе будущее своего любимого студента, может, он даже собирался послать его в аспирантуру в Москву. А может, его собственное положение в университете было не столь уж прочным, может, он думал о своей личной жизни, о том, при каких обстоятельствах он сам женился, но так или иначе, а пропустил он три троллейбуса, все размышляя, и так ни к чему и не пришел.
– Мне нужно несколько дней, чтобы все продумать. Это дело терпит несколько дней?
Хория улыбнулся.
– Потерпит, куда денется.
– Ну будь здоров и не вешай носа.
Неделю спустя, встретив Хорию в вестибюле республиканской библиотеки, Иларие Семенович взял его с собой на Комсомольское озеро, куда ходил через день грести на лодке. Он брал обычно большие, четырехместные лодки и часа по два работал веслами, чтобы натрудить свои крепкие мышцы, иначе, говорил он, бессонница одолевает. Для него это было таким важным и торжественным актом, что все два часа он мучился, опасаясь, как бы Хория не попросил у него погрести. У Хории хватило ума этого не делать, и, в высшей степени довольный тем, что и на этот раз выложился до конца, Иларие Семенович пригласил его в летний ресторан, сооруженный на горке, у спуска к озеру. Заказал бутылку вина, два шашлыка, и когда шашлыки были уже на столе и вино разлито по стаканам, он вдруг вспомнил:
– Между прочим, ты знаешь, Общество по охране памятников культуры таки создается.
– Так оно же давно создано.
– Да нет, то были одни разговоры, а теперь есть решение.
– Ну что же… В таком случае я вас поздравляю.
– Не ты меня, а я тебя должен поздравить.
– Меня-то с какой стати?
– Видишь ли, по штату там полагаются три человека. О председателе не будем говорить – это не нашего ума дело. Секретарь там уже утвержден. Но есть там еще должность инспектора, и если твои дела сложатся так, что нужно будет идти работать, то лучшего места, думается мне…
– Да о чем вы говорите? Кто меня туда возьмет?
– Председатель тебя возьмет.
– Так неизвестно еще, кто им будет.
– Не исключено, что председателем буду назначен я.
Хория зарделся, тут же встал, чтобы от всей души, как говорится… но Иларие Семенович нахмурился.
– Да погоди ты, не все так просто. Во-первых, кроме меня, там фигурируют еще два доктора наук. Во-вторых, надо будет уломать комиссию по распределению. Положим, мы ее уломаем. Остается милиция. Прописки у тебя нету, но мне передавали, что сын одного милицейского работника будет в этом году поступать в университет, причем метит на исторический, так что это тоже может устроиться. Но насчет жилья с самого начала должен сказать тебе – никаких перспектив. Я сам вот живу в блочной квартире, шум и гам со всех сторон. Так чтобы потом не было претензий с твоей стороны.
Надо отдать ему должное – он был человеком слова. Через несколько дней, как только его утвердили председателем общества, он тут же подписал приказ о назначении Хории инспектором. Две комнатки, полученные для размещения общества в инкубаторе (как в Кишиневе называли двухэтажную пристройку, в которой размещалось с полсотни учреждений), были распределены Иларие Семеновичем следующим образом: одну он взял себе и секретарю, а другую, имевшую так же, как и первая, свой выход в коридор, он отдал инспектору. На возражения секретаря, что, дескать, зачем инспектору отдельная комната, он ответил, что, кроме Хории, там будут еще материалы, макеты, документация, библиотека, одним словом, – ад, и зачем председателю с секретарем сидеть в том сарае? Успокоив секретаря, он не пожалел три рубля, дал их сторожу, и тот раздобыл где-то на складе старый пружинный матрац, нашел и деревянную коробку к нему, и таким образом, пока суд да дело, Хория устроился в отдельной комнате, и даже с удобствами, – в случае нужды было где переночевать и чай вскипятить.
После сдачи госэкзаменов они с Жанет расписались. Сыграли две свадьбы – одну на Буковине, другую в Каприяне. Летом ездили в Карпаты, до одури ходили по горам, а к осени вернулись обратно в Кишинев. Снимать комнату они не стали, потому что ни лишних денег, ни надобности особой в ней не было: Жанет жила в общежитии, а он мотался по командировкам. Еще летом купил себе фотоаппарат, научился у друга-земляка, студента политехнического института, составлять чертежи всевозможных древних строений, и только его в городе и видели.
К сожалению, он слишком поздно понял, какого маху дал. Вместо того чтобы сидеть тихо в своем учреждении, решать кроссворды и помогать секретарю общества товарищу Балцату добывать детали к автомашине, вместо того чтобы кусочек за кусочком отвоевывать местечко в столице республики для себя и для своей семьи, он пешком, на попутных машинах таскался по деревням, записывал легенды и предания, фотографировал, делал чертежи древних колоколен, точно те колокольни, простояв столько веков, не могли простоять еще год-два, пока инспектор Хория Холбан устроит свою личную жизнь.
Отношения с секретарем общества не сложились с самого начала. Они были слишком разными людьми. Если Хория был словоохотлив, любил юмор, то Балцату был мрачен, тугодум, с вечно нахмуренным лицом – не то недосыпал, не то пересыпал. Не успел Хория вернуться из первой командировки, как Балцату окунулся в привезенные им материалы, долго и подозрительно их изучал несколько дней кряду, потом протянул как-то неопределенно:
– Да-а…
Всем своим видом, всем своим поведением Балцату как бы давал понять, что, хотя он номинально и числится секретарем общества, на него возложены какие-то особые, таинственные полномочия. Именно поэтому тот его неопределенный возглас «да-а-а…» внес какую-то нервозность в маленькое учреждение, состоящее из трех человек, и Иларие Семенович, уже видевший и одобривший привезенные материалы, вынужден был снова вернуться к ним, заново их просмотреть. Должно быть, он смотрел на мир несколько иначе, чем его секретарь. Они меж собой, вероятно, подолгу спорили, когда Хория бывал в командировках, и эти споры были нелегкими, потому что со временем Иларие Семенович стал заглядывать в возглавляемое им учреждение все реже и реже.
А Хория, на свое несчастье, ничего этого не понимал, он носился как угорелый из одного края республики в другой, таскал на себе от автобуса к вокзалу и от вокзала к автобусу полные чемоданы с материалами, и с каждым его приездом напряжение внутри их коллектива росло. И когда жизнь там стала невыносимой, когда они уже физически не могли больше находиться вместе, Турку попытался подать в отставку. Ее у него, конечно, не приняли, но секретаря общества, видимо, куда-то вызвали, где-то ему что-то втолковали, и он вынужден был пойти на мировую.
Хотя, если уж на то пошло, это слишком сильно сказано – пойти на мировую, потому что в том крохотном учреждении ничего не изменилось. Не прошло и двух недель, как товарищ Балцату, заскочив однажды утром на работу, попросил Хорию постоять за него в очереди в спортивном магазине – туда как раз привезли ветровые стекла для «Москвича».
Хория был занят в то утро, но, не ссылаясь на свою занятость, он подошел к окну, посмотрел на поставленную под окном машину секретаря и спросил:
– Зачем вам еще одно ветровое стекло, когда вон заводское еще в целости?
Балцату ничего не сказал, он только ухмыльнулся, и это означало, что между ними все кончено. И уж куда бы Хория ни ездил, какие бы материалы ни привозил, все было впустую, все в конце концов оборачивалось против него самого.
Иларие Семенович долго и упорно защищал своего друга, но силы были неравны, и вот сам председатель тихо, незаметно начал менять свое отношение к работе Хории. Если после первых поездок Иларие Семенович пришел в такой восторг, что даже затащил Хорию с собой на какие-то именины, то потом, хотя материалы, которые инспектор привозил, были с каждым разом все интересней и интересней, он его как-то сдержанно то похваливал, то выражал сомнение в истинности того или другого рисунка, а затем с каждой поездкой становился все более замкнутым, хмурым.
Потом он даже перестал смотреть новые материалы и, прежде чем подписывать командировку, долго спорил, почему инспектор едет именно в те районы, а не в другие, и к чему такая спешка, у них и так всего две комнатушки, деваться некуда от обилия материала. Какое-то время он вовсе не показывался в обществе. Хории стало неуютно, он почувствовал, что секретарь его сожрет, нужно податься куда-нибудь, а куда – неизвестно.
Однажды, часов в восемь вечера, когда он печатал какие-то снимки, в общество заглянул Иларие Семенович. Воровато посмотрел туда-сюда, как это с ним часто бывало, о чем-то тут же подумал, пораскинул мозгами, потом предложил Хории погулять по улице 28 Июня. Он начал полнеть, и, чтобы сбавить вес, каждый день часа по два гулял, и любил почему-то гулять только по улице 28 Июня.
Было сухое начало осени, шуршала под ногами свежеопавшая листва, пахло яблоками и сладким виноградным соком. Они шли долго, квартал за кварталом, потом, дойдя до Садовой, сворачивали, спускались вниз, и на эту долгую и молчаливую прогулку Хория понял больше, чем понимал тогда, на лекциях, когда Иларие Семенович красовался перед ними в новеньком костюме.
– Почему вы с секретарем не поладили? – спросил наконец Турку.
– Я не захотел постоять в очереди, купить ему лишнее ветровое стекло.
– А почему ты не захотел?
– Религия не позволяет.
– А что говорит твоя религия?
– Она утверждает, что каждый должен стоять в очереди сам за себя.
– Идиот, – сказал Иларие Семенович. – Я думаю так же, как и ты, но и мешки на себе таскал и даже ощипывал кур на кухне профессора, когда готовили ему громкий юбилей.
– Значит, мы люди разные… Я кур вообще не умею ощипывать.
– Да не в том дело, что разные, но, понимаешь, мне по секрету сообщили, что сегодня ночью из милиции придут проверять: верно ли, что в нашем учреждении ночуют люди?
Он был очень жалок, Иларие Семенович, в эту минуту. Вдруг вместо ученого Хория увидел рядом с собой сытого, самодовольного деревенского увальня, которому хотелось только одного – хорошо пожить, носить новые костюмы, грести на лодке, читать свои лекции, а остальное – пропади все пропадом. Никогда Хория не думал, что наступят обстоятельства, при которых сам он будет стоять неизмеримо выше своего учителя, и вот теперь со своей печальной и гордой высоты он улыбнулся и сказал:
– Что ж, раз такое дело, поедем пасти белых овечек…
Иларие Семенович даже вздрогнул от неожиданности.
– Каких овечек?
Хория долго объяснял смысл этого выражения, но то ли он плохо рассказывал, то ли Иларие Семенович думал о другом. Пройдя несколько кварталов и так ничего и не поняв, Турку остановился и сказал шепотом:
– Единственное, что я могу еще сделать, – это добиться для тебя направления туда, куда тебе хотелось бы ехать. Ты можешь теперь, сию же минуту, назвать это место?
– А завтра будет поздно?
– Поздно.
– Ну тогда, я думаю, в Каприяну…
– Хорошо. Я не записываю, я и так запомню.
Он попрощался с Хорией почему-то в темноте, под высокими акациями, хотя через квартал была уже остановка троллейбуса и Хория всегда провожал его до остановки. Простившись с ним, Турку тут же поспешно перешел на другую сторону улицы, и вдруг такая тоска, такое одиночество обрушилось на бедного буковинца, что первые полчаса он простоял, прислонившись к фонарному столбу, и многие прохожие принимали ею за пьяною. Потом как-то неожиданно очнулся. Вернулся в общество, надел свой черный костюм и, хотя было уже около десяти вечера, поехал в женское общежитие университета.
Они славно провели тот вечер с Жанет. Собрав все свои финансовые запасы, они зашли в ресторан гостиницы «Молдова», распили бутылку «Негру де Пуркарь», отлично поужинали, протанцевали до двух часов ночи, потом дали десятку сонному дежурному администратору, получили ключи от хорошего номера, до самого утра любили друг друга, и с этой ночи, с этой любви у них началась настоящая семейная жизнь. Жанет перешла на заочный, он оформил направление, и через несколько дней они покинули город.
7
Дышать внутри вокзала стало невозможно. Видимо, перед дождем опять накатила духота, и он подумал: «Надо же, в первой половине апреля. Это бывает раз в сто лет, когда идут дожди в первой половине апреля! А как бы славно можно было все устроить, если бы не тот ранний дождь, и гром, и молнии, полосовавшие небо до самого утра…»
Он сидел на жесткой вокзальной скамейке, думал о немыслимых перипетиях человеческих судеб, и вдруг его разгоряченный мозг уловил конец фразы дикторского объявления: «…отправляется через пять минут». Схватил вещи, кинулся на первый этаж, посмотрел в окно. На перроне стоял поезд Одесса – Черновцы. Это был его поезд и, по словам диктора, должен был вот-вот отправиться. Он кинулся в кассу за билетом, но в кассе была очередь, человек пять-шесть. Потом он сообразил, что ему можно вне очереди, поезд уходит. Подошел со стороны и крикнул в окошечко:
– Быстро, пожалуйста, один билет.
– Куда? – спросил женский голос из окошечка.
– Чего куда?
– Ну билет куда?
– А, вы насчет билета…
Кто-то из очереди возмутился:
– Что за дубина…
А между тем он и в самом деле еще не решил, куда ехать – то ли вернуться в Буковину, то ли слезть в Вереженах. Отошел, сделав вид, что ищет деньги в карманах, хотя отлично знал, где они у него лежат, и улыбнулся, подумав про себя: «Действительно, если посмотреть со стороны, дубина и есть». Потом опечалился, весь как-то сник, взял вещи и поплелся с ними на перрон. Поезд Одесса – Черновцы, его милый, родной, старый коняга, сотни раз возивший его туда, где пахло древними дубовыми лесами, туда, где пахло свежей айвой, стоял у перрона, пыхтел, готовый в дальний путь, а он, увы, все еще не собрался с мыслями. Два месяца, лежа на больничной койке, он все думал, куда ему возвращаться, потом еще один день, гуляя по Кишиневу, раздумывал, но так ни к чему и не пришел и теперь стоял на перроне, нелепый какой-то, с туго набитым портфелем, с полной сеткой мелких апельсинов. Стоял большой, бледный, взмокший, смотрел, как другие садились в поезд, и, пока он так стоял и смотрел, он вдруг понял, что ум – это означает не только механическую работу определенных клеток мозга. Ум – это и работа мозга, и сам анализ этой работы, и принятие решения на основе этого анализа. Другими словами, быть умным означает не только хорошо все понимать, но, поняв, действовать.
У проводницы того вагона, возле которого он рассуждал о свойствах ума, было очень красивое и холеное лицо. Тело у нее было грузное, на ногах жгутами выступали посиневшие вены, но лицо удивительное, прямо как с иконы сошедшее. Хория подумал, что так, должно быть, выглядят итальянские кинозвезды, когда они гримируются под женщин из народа. Затем он подумал, что можно бы отлично начать фильм с такой вот сцены – стоит поезд, на перроне стоит человек с портфелем, с апельсинами, затем поезд трогается, а человек так и продолжает стоять. И пока он придумывал сюжет для того фильма, заскрипели сцепления вагонов, колеса сдвинулись с места и медленно, точно они ползли по льду, подались туда, на север, где были его обе малые родины, где была его любовь, где было его большое горе.
Вдруг до его сознания донесся крик. Вопила что-то проводница с красивым лицом, проезжая мимо него на подножке своего вагона. Он оглянулся, чтобы выяснить, кому это она кричит, но на перроне уже мало кто остался. Похоже было, кричала ему.
– Ну?!
В один миг он очнулся, взял поудобнее свою ношу. Проводница, верно, решила, что он безбилетник. Это бывает чуть ли не на каждой станции – когда поезд трогается, проводницы тут и там подсаживают либо опоздавших, либо не успевших купить билет, либо студентов, которым чуть-чуть не хватило до полной стоимости проезда. Вагоны медленно проплывали мимо вокзала, но эта красавица с иконописным лицом, с низким, певучим грудным голосом не спускала с него глаз – были в этом взгляде и материнская забота, и страх, что он не успеет, и сожаление, что вот и тут могла бы заработать лишнюю копейку в дом, да не выгорело… Уже проехав много дальше того места, где он стоял, она подбодрила его еще раз:
– Ну же?!
И он решился. Побежал за ступеньками вагона, на которых она стояла, с ходу вцепился в поручень, прыгнул, удивился про себя своей ловкости, прошел в тамбур и простоял там, пока она закрыла дверь вагона. Дышал тяжело, смущенный, что так легко, в один миг, запыхался, отвернулся, посмотрел в другую сторону, чтобы как-то прийти в себя.
Проводница между тем закрыла двери, спрятала грязные тряпочки, которыми вытирала поручни, и прошла в вагон мимо него, словно Хории и в природе не существовало.
Когда поезд набрал полную скорость и стало ясно, что он едет, что это факт и никуда от этого не денешься, Хория взял свою ношу и прошел в вагон, отыскал свободное местечко у окошка. Попросил сидевших там женщин присмотреть за его поклажей, а сам нащупал в кармане хрустящую трехрублевку, вернулся к тому закутку, в котором сидела красивая проводница, и, улучив минутку, когда вокруг никого из посторонних не было, протянул ей деньги. Та долго глядела на его трешку, потом посмотрела на него самого и в конце концов пропела своим низким, певучим голосом:
– Мало.
Он смутился. Дело в том, что по природе Хория был немного скуповат; он знал за собой этот грешок и стеснялся его. Держа деньги в правой руке, левой принялся рыться по карманам, чтобы добавить еще какую-нибудь бумажку, но что и как добавлять, он себе плохо представлял и потому пробормотал:
– Ну не знаю… А сколько нужно?
– Я деньгами не беру.
– Гм… А чем же?
– Любовью.
Он улыбнулся, и она обиделась. По ее красивому лицу разошлись красные пятна, отчего оно стало еще красивей.
– Нет, вы меня не так поняли. Мне не для постели нужно. Осточертели мне все эти ваши штучки… Мне нужен мужик, чтобы сел вот так рядом со мной, как друг, как брат, и чтобы я рассказала ему всю свою жизнь, и пусть он ее обмозгует, пусть он мне скажет, в чем я права, а в чем, может быть, и нет. Вы меня спросите: «А для чего тебе это нужно?» И я вам отвечу: «Нужно, вот и все». Я устала от баб, от их разговоров, от их сплетен, от их дрязг. Я ведь знаю, что мужики умнее. У меня и дед был умнее бабки, и отец был хитрее матери, и дома вот сын растет, и хотя ему нету еще десяти, но он башковитее дочек, которым не завтра, так послезавтра замуж пора.
Хория снова улыбнулся, потому что человека, более неподходящего для такого случая, она вряд ли могла бы найти. Отдать свою жизнь на суд тому, кто запутался в собственной жизни, – это надо уметь. И хотя он еще раз улыбнулся, на этот раз она не обиделась. Наоборот, ей понравилось, что он улыбнулся, и она спросила:
– Что долго так раздумывал на перроне?
– Да, знаете, комок вот в горле застрял…
– А, рассказывайте! Никаких комков у вашего брата не бывает… Это мы никак их из себя не выдавим… А чего худой?
– В больнице кормят хуже, чем дома.
– А и правда, я тогда даже подумала было: видать, из больницы мужик…
Ей стало почему-то его жаль. Она провела его в глубь вагона, хлопнула ладошкой по пустой полке, сказала громко, чтобы всем слышно было:
– Вот ваше место!
Это для того, чтобы потом никто не претендовал на ту полку. После одной из остановок, пройдя мимо, она сказала так же громко:
– Постель будет после Унген!
Он был очень тронут ее добротой и сказал:
– Спасибо.
Она пропустила мимо ушей его благодарность, прошла дальше по вагону, но он успел заметить, что у нее отчего-то дрогнули ресницы. Подумал: «Неужели и ей понравился мой рост?» И еще взмолился про себя: «Господи, не надо, чтобы и она увлеклась мной, иначе я не вынесу».
На улице моросил дождь. Мокрый рыжеватый туман начал окутывать поля, леса, долины, сердце слабело с каждым ударом из-за перепада давления, и вспотевшая шевелюра дымилась на его голове. По стеклу растягивались в ниточку дождевые капли, такие же капли, как и те, что шли ночью с десятого на одиннадцатое апреля. И его опять стало поташнивать. Кто знает, может, надышался затхлым воздухом Кишиневского вокзала, может, переволновался, когда прыгал в поезд, а может, огненный смерч этих воспоминаний сжег все силы, все, что было с таким трудом накоплено на больничной койке. Ведь каким надо быть дураком – всего несколько часов, и уже не тот учитель, который бодро вышел из ворот больницы, а только его оболочка ехала в поезде на север, на малую родину. Ему даже захотелось плакать. Надо быть сумасшедшим, надо быть круглым идиотом, чтобы, едва выбравшись из больницы, снова вернуться к тому, что свалило тебя с ног.
Это, конечно, так. Это бесспорно. Но в таком случае скажите: как же человеку осмыслить себя и свою жизнь, как понять, что было верного и неверного в его поступках, как вычислить ту треклятую станцию, на которой тебе нужно сойти? Конечно, трудно, конечно, больно, конечно, эти воспоминания сжигают дотла, но нужно быть мужественным и не кружить, а идти напрямик через это адское пламя, и чем решительней, тем легче будет для его больного сердца. Ибо, как говорили древние эллины, что она стоит, эта жизнь, если отнять у человека дар представить себе еще раз то, что однажды уже с ним происходило.
8
Уезжали они тогда из Кишинева тоже этим поездом. И тоже в такой холодный, дождливый, неуютный день. Тряслись в битком набитом вагоне, стерегли чемоданы, свертки, все свое нажитое добро и судачили о всякой всячине. Толковали, например, об урожае на фрукты, гадали, будет ли вино кислое в том году или нет, об озимых посевах говорили. Все эти беседы были навеяны тем, что виднелось из окна вагона. Они рассуждали обо всем этом, а на душе скребли кошки – так хорошо, так славно они распланировали свою жизнь, и так из этого ничего не получилось!
Обидно было. Обидно потому, что после первых же командировок у Хории прояснилась диссертация, Жанет пригласили преподавать французский в политехническом институте, для нее даже какую-то единицу пробили в министерстве, – и вдруг все рухнуло, и эти разговоры о садах, о виноградниках, о посевах означали только одно – крах всех их фантазий.
И, как назло, всю дорогу лил дождь. Вообще с этими дождями что-то связано в его жизни, они всегда предвещали для него беду. Мало того, что он лил тогда целый день – даже и когда в полночь они сошли на станции Вережены, он по-прежнему лил. Отец Жанет приехал за ними на телеге, потому что дороги развезло, на машине было не пробиться. Они уселись на мокрой соломе, укутались рваным брезентом, ехали долго, до самого утра, и, когда въезжали в деревню, лошади уже еле волокли за собой телегу. По всему склону холма мокрые крыши уютно дымились, люди сидели, попрятавшись в свои дома, только белые занавески мягко шелестели на окнах, когда они проезжали мимо.
И вот они наконец въехали во двор. Встретила их хмурая теща со своими вечными головными болями. Теплый, уютный дом, запах свежевыпеченного хлеба, знаменитый куриный суп – замэ де гэинэ, такой вкусноты блюдо, какого они давно уже не ели. Позавтракав, завалились спать, и, измотанные житейскими обстоятельствами, они спали весь день и ночь напролет проспали бы, если бы вдруг в доме не раздался клокочущий бас учителя французского языка Харета Васильевича.
– Я пришел, – говорил он отцу Жанет, вытирая ноги у крыльца, – я пришел забрать их к себе в гости.
Они пошли и просидели у него до полуночи. Обычно важный, хмурый, полный подчеркнутого достоинства, Харет Васильевич вдруг стал таким милым, душевным, так он хорошо понимал тяжелое положение, в котором они оказались, так деликатно старался им помочь, что прямо совестно становилось от всего этого. Его внутренней темой в тот вечер было показать важность присутствия духа. Его главной задачей было доказать своим существованием, что интеллигент, истинный интеллигент может жить и в этой деревне и мир мыслей, мир идей не будет для него китайской грамотой. Какими-то далекими намеками он старался дать понять, что Жанет была и остается его любимейшей ученицей и нету больше счастья для учителя, чем прожить жизнь рядом с любимым учеником. И наконец, ему захотелось сказать, что пока он тут, в этой школе, завуч, все, в чем будут они нуждаться, он достанет – и часов, сколько нужно будет, для них наберет, и положение в коллективе у них будет достойное.
– Только ради бога, – умолял он, – не ходите сами к директору, не залезайте с ходу в нашу кашу. Дайте мне день-два, я все подготовлю, все устрою.
Они распили два кувшина вина, съели множество великолепных, самим хозяином сготовленных сармале – маленьких голубцов – и, довольные всем на свете, собрались домой. Они уже уходили, они были уже в дверях, но Жанет вдруг почувствовала себя маленькой, незаслуженно обиженной школьницей, и этой школьнице захотелось пожаловаться учителю. У нее осекся голос, в глазах заблестели слезки.
– Хорошо вам говорить, Харет Васильевич. Вы, кроме этой деревни и Парижа, ничего не видели, а мы, столько лет прожившие в Кишиневе…