Текст книги "Запах спелой айвы"
Автор книги: Ион Друцэ
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Он вышел, низко опустив голову, ни на кого не глядя, затем в учительской надел куртку, шапку, взял портфель. Двор школы был совершенно пустой, и улицы тоже были пусты, безжизненны. Он долго шел по селу, разбитый, шел, низко опустив голову, ссутулившись, потому что мела буйная предвесенняя поземка. Вышел из села по той же тропинке, по которой спустился некогда в эту Каприяну, – тогда, правда, была осень, все золотилось, пахло айвой и виноградным соком, а теперь до самого шоссе одна поземка и мерзлая земля.
Машин ходило много – как раз в те дни колхозы развозили со станции минеральные удобрения, и он быстро добрался до вокзала. В зале ожидания сел неподалеку от огромной печки, чуть отогрелся и как-то тупо ни о чем больше не думал. Он знал по ритму сердца, по привкусу во рту, что разладилось что-то там, внутри, но что именно – не знал. Хотелось быстрее сесть в поезд и уехать – пусть то, что с ним должно произойти, произойдет не здесь, не на этой земле, не среди этих людей. Он решил уехать первым же поездом, в какую бы сторону он ни шел – если раньше пойдет на юг, уедет в Кишинев, если на север – вернется в Буковину. Через час с лишним пошел поезд на Кишинев, и он купил билет, сел. Поезд был пригородный, без спальных мест, но ему было плохо, и он лег. Он лежал, подобрав ноги, на короткой скамейке, на которой надо было сидеть троим, и хотя мест не хватало и многие торчали в проходе, его не трогали, понимая, что это неспроста, что-то произошло с ним.
В Кишиневе он сам слез с поезда, нашел на вокзале помещение медпункта, вошел и даже улыбнулся дежурившей там врачихе – должно быть, хотел сказать ей что-нибудь смешное, он всегда любил шутить при знакомстве, но духу уже не хватило. Лег на белую койку, послушал, что врачиха думает о молдаванах, о том, как они относятся к своему здоровью, потом провалился куда-то и очнулся в республиканской больнице, в сердечной клинике профессора Анестиаде.
Легко сказать, а попробуй переживи все это. Но, как бы там ни было, худшее было позади, и вот теперь, через два месяца, он опять в поезде, опять едет туда же, на север. Едва закончив эту немыслимо тяжелую для него работу, пережив еще раз свою драму, переосмыслив все обстоятельства, связанные с ней, он тут же уснул. Невероятная тяжесть, давившая на него и чуть не раздавившая совершенно, уползла куда-то в неведомое. И ему стало легко, так легко стало, будто он заново на свет родился. А может, дело было вовсе не в этом, может, нужно было еще раз пройти все эти круги ада, чтобы своими руками сделать из этой драмы часть осмысленного жизненного опыта, а осмысленный опыт уже не давит, он уже не враг, а друг и союзник.
Как бы там ни было, колеса мирно стучат, человек спит на ватном матраце и во сне удивляется, до чего он сладко спит и как ему хорошо оттого, что он так сладко спит. И само сердце, его бедное сердце, которое вот уже второй месяц то пропадало, то срывалось со своего бега, теперь спокойно, ритмично работало, как и перестук колес, с той же методичностью отсчитывая секунды и метры. А это означало – все еще впереди!
12
Часа в три его окликнули. Он соскочил с полки, сунул ноги в ботинки и только потом оглянулся. Вокруг ни души – пассажиры вокруг спали, проходы были пусты, – и тем не менее он явно слышал молодой, юношеский голос, голос, по которому он так соскучился за эти два месяца. У него еще стоял в ушах тот отдаленный, отчаянный крик:
– Хория Миронович!
Была жалоба ребенка, был крик о помощи, и было еще в этом голосе столько тревоги, столько отчаяния, что на миг он забыл и Жанет, и больницу, и все свои невзгоды. Натянул куртку, надел шапку и отозвался хрипло, потому что был со сна:
– Ау!!
И смутился от собственного же голоса, потому что вагон был в самом деле пустой – ни проводницы, ни пассажиров, ни контролера. Даже обычного перестука колес не слышно было, потому что поезд стоял на какой-то станции. Кинулся к окнам, посмотрел на улицу. По одну сторону поезда стояли сплошные товарные составы, а по другую сторону красовалась залитая лунным светом и потому сияющая белизной единственная побеленная станция на этой дороге…
Вережены!
Нужно было действовать быстро и решительно. В один миг он рассовал все хозяйство в портфель, схватил сетку с апельсинами и выпрыгнул из вагона, когда поезд уже трогался с места. Не успел даже попрощаться с проводницей. Хотя в последнюю секунду она вдруг откуда-то выросла на ступеньках своего вагона, красивая и загадочная, и когда поезд уже набирал скорость, так что ее фраза могла еще до него долететь, но на ответ наверняка не оставалось времени, она укоризненно покачала головой:
– А по душам мы с вами так и не поговорили!
Он успел только улыбнуться ей в ответ, потом долго еще провожал взглядом красный огонек, припечатанный к последнему вагону. И поезд, и проводница, и сам огонек – все это уходило туда, на север, где пахло дубовыми рощами и горными травами, где было солнечно и просторно, в страну детства, на Буковину, а он опять застревал в этом краю, где его чуть не угробили, сошел на станции, где его никто не ждал, никто не встретил.
«Должно быть, это и называется в мире судьбой, потому что иначе что же такое судьба?!»
Народу сошло мало, человек восемь. Стояла еще глубокая ночь, спешить было некуда, он подошел к скамеечке, поставленной у входа в зал ожидания, и сел. Заходить в само здание вокзала ему не хотелось. Нужно было как-то побыстрее очнуться, сообразить, что к чему, а на улице, на свежем воздухе, это как-то делалось само собой. Жалко было родную деревушку на Буковине – он так надеялся туда приехать, так он по ней соскучился, и вот снова поездка откладывается. И снова каким-то чудом до него донесся отдаленно, как эхо, тот встревоженный юношеский голос, который окликнул его и, можно сказать, высадил из поезда. Неужели тот голос хотел ему поведать, что ночью с десятого на одиннадцатое апреля была сильнейшая гроза, с громом и молниями? Ах, если бы это было так и если бы можно было еще дознаться, чей это голос…
С поезда вместе с ним сошли еще две учительницы из соседней деревни. Они сначала кинулись в зал ожидания, потом так же живо оттуда выскочили. Посмотрели на него мельком. Они не были знакомы, но Хория помнил их лица по многочисленным районным конференциям. На всякий случай поднял два пальца, прикоснулся ими к берету, но учительницы сделали большие, удивленные глаза. Потом, гуляя по перрону, они всякий раз обходили скамеечку, на которой он сидел, и Хория подумал: что это их так шокирует?
Ах да, конечно же. Уроки литературы. В человеке все должно быть красиво, особенно если этот человек – учитель. А на нем все было мято, все пахло больничной кладовой. Лицо небритое, на ботинках ссохшаяся глина Комсомольского озера. Чтобы больше не компрометировать их своим видом, он поднялся со скамейки, пошел на площадку, расположенную за зданием вокзала, откуда уходили во все направления автобусы, и стал прикидывать, как бы побыстрее добраться домой. Тот юношеский голос – он ведь неспроста окликнул его. Там, видно, что-то случилось. Может, даже что-то страшное. Когда ученик зовет учителя – это не значит, что только он один его и зовет, – как правило, тем голосом зовут все ученики, и ему нужно было спешить, потому что, так или иначе, а сегодня они были для него единственными близкими людьми в этом мире.
Ехать было не на чем. Первый автобус, который мог бы довезти его до поворота, откуда было всего два километра, шел только в пять сорок. Правда, у здания вокзала дремали две новенькие «Волги», уютно светили два зеленых огонька, но шоферы в этих машинах спали, сидя за рулем, и даже не отзывались, когда пассажиры стучали им в окошко. Спрос на такси здесь был огромен, шоферы были в основном народ состоятельный. Вышли на линию, потому что смена, а так сон под самое утро был им дороже любых денег.
Хория нервничал, он хотел поскорее вернуться и в конце концов растормошил одного из таксистов. Здоровенный детина сквозь глубокую дрему огрызнулся сердито: дескать, куда лезешь, занято. Тогда Хория спросил, почему же он не выключит зеленую лампочку. Ведь горит она, а если горит, то, стало быть, машина свободна. Шофер открыл один глаз и сказал, сожалеючи глядя на учителя:
– Горит, да не про вас горит, дорогой товарищ…
Было около четырех. Прождать еще час с лишним у него уже не было сил, и он поплелся пешком по шоссе, решив, что даже если придется идти часок, то потом так или иначе догонит какая-нибудь попутная машина, а прогуляться на рассвете все-таки лучше, чем торчать возле здания вокзала. Вон Амосов пишет, что у человека не может быть здоровое сердце, если он не пройдет пешочком семь-восемь километров в день. То же самое и японцы утверждают. И он пошел, и шел долго в темноте по обочине. Луна изредка выглядывала из-за туч, высвечивая на одно короткое мгновение стосковавшиеся за зиму поля, словно для того, чтобы он мог сообразить, куда и как идти, и тут же снова набегали тучи, и опять бесконечно долго приходилось шаркать в темноте по сухому асфальту.
Он уже был, верно, в пяти-шести километрах от станции, когда из-за поворота показался грузовик. Машина шла на большой скорости. Хория стал на обочине, деликатно, учтиво поднял руку. Приближаясь, шофер и в самом деле начал тормозить, но не для того, чтобы остановиться, а для того, чтобы проехать мимо. Хория хорошо знал все эти шоферские увертки, а кроме того, ему нужно было срочно, до зарезу нужно было вернуться в Каприяну. Недолго думая, он с поднятой рукой вышел на середину шоссе и встал как вкопанный. Шофер грузовика понял, что, если не остановит, тот так и будет стоять, а шофер он был еще молоденький, ему не хотелось в дальний путь, в казенный дом. Взяв чуть вправо, притормозил, и после немыслимого скрежета и свиста, связанного с непредвиденной остановкой такой колымаги, из кабины донеслась речь молдаванина, едва осваивающего обороты русского языка:
– Твоя душа мать…
Хория подошел к опущенному боковому стеклу и попросил:
– Слушай, будь другом, подвези до поворота. Мне срочно нужно в Каприяну.
– Куда я тебя, на голову, что ли, посажу? Не видишь – кабина занята.
В кабине и в самом деле дремала грузная женщина, которая только теперь по-настоящему проснулась и тупо озиралась, но понимая толком, что произошло.
– Да не надо мне кабины, я в кузове поеду…
Парень за рулем подумал и сказал:
– В кузове могут убить.
– Ничего, может, пожалеют. Я ведь человек не злой.
– Ну как знаешь, – сказал шофер. – Лезь давай. Только на свою ответственность.
Хория закинул свои вещи, затем и сам залез. Шофер куда-то очень спешил, машина тут же тронулась, не дав ему даже встать во весь рост. Сначала он попытался на корточках добраться поближе к кабине, потому что очень уж сквозило, но потом передумал и некоторое время ехал, никак не выдавая себя и оглядываясь, чтобы узнать, кто же тут собрался посягнуть на его жизнь. К счастью, луна снова на один короткий миг выглянула из-за туч, он все понял и улыбнулся.
Прижавшись к противоположному борту, храпел и одновременно вздрагивал молодой красивый жеребец. Он, видимо, был строптив на тех лугах, где родился и рос, но, на свою беду, оказался красивым. Он понадобился для размножения, и вот везут его к каким-то старым, глупым кобылам, которым все уже в жизни опостылело. Он был весь взмыленный. На правом боку и на передней ноге, когда светила луна, виднелись мокрые полосы – должно быть, кровь. У него дрожали все мускулы, он ненавидел эту ночь, эту машину, весь этот путь, и, когда снова засветилась луна, жеребец оглянулся, чтобы узнать, кто же это едет вместе с ним.
Хории стало его жалко. Всю жизнь, с детства, он мечтал иметь хорошего коня. Потом времена изменились, мода на лошадей стала сходить, пошла мода на велосипеды, на мотоциклы, на машины, но Хория все еще мечтал хотя бы один раз всласть покататься на хорошем коне. Увы, и это почему-то оказалось нереальным, и он уже стал подумывать, что хорошо бы просто пообщаться с лошадкой, покормить, попоить ее в благодарность за то, что ее предки сделали для этого народа на протяжении многих столетий, и опять же не вышло… Его жизнь шла по одному руслу, жизнь лошадей – по другому, и кто знает, если бы не сегодняшний, просто невероятный случай, он, возможно, так и не встретился бы со своей лошадкой.
– Милый ты мой друг…
Хория встал в темноте, на ощупь пробрался к кабине, туда, где была голова лошади. В темноте нашел ее, прикоснулся к жесткой гриве, погладил ее, затем достал из сетки апельсин. Жеребец на миг забыл свой страх и то обстоятельство, что его везут на машине. Понюхал плод, но он ему не понравился. А может, он подумал, что это ловушка, что за этот плод придется потом не то что на машинах ездить, а и на самолетах летать.
– Мургушор ты мой, Мургушор, – сказал ему вдруг Хория ласково. – Не повезло нам с тобой. Тебя родили красивым, и меня родили красивым. Всю жизнь мы за это платим и попадаем из одной дурацкой истории в другую. Тебя вон везут на свадьбу, а я уже после свадьбы, после больницы, и все нам завидуют, что мы красивы, что любая дура за нами пойдет, и не знают эти чудаки, что вот едем мы глубокой ночью в грузовике, и трясемся, и дрожит душа, дрожит тело, и даже семя в нас и то дрожит.
Молодой шофер, видимо, понятия не имел, о каком повороте шла речь, и не сбавлял скорость, хотя поворот был уже близок. Хория постучал по кабине. Тот даже не остановил, только притормозил, дав ему возможность выбросить вещи и выпрыгнуть самому, а когда пассажир вытащил трешку, машина опять набирала скорость. Хория собрал в темноте вещи и подумал про себя: что-то тут непременно ворованное. То ли машина, то ли жеребец, то ли сонная тетка, дремавшая в кабане. Скорее всего тетка…
Под утро тучи затянули небо совершенно, и хотя дул уже свежий предрассветный ветерок, темно было так, что не видно было, куда ногой ступить. После больших хлопот он все же нашел тропинку, по которой нужно было спускаться, чтобы добраться побыстрее до Каприяны. Но, спускаясь, он зацепил сеткой за какой-то куст, сетка порвалась, апельсины высыпались. Он их с трудом, на ощупь, собирал, совал обратно в сетку. Они снова вываливались оттуда, и хотя опускаться, без конца собирая апельсины, было делом трудным и хлопотливым, он вдруг засмеялся. Ему пришла в голову мысль, что было бы здорово начать вот так большой художественный фильм: на экране полная темнота, и в темноте герой куда-то проваливается, что-то собирает, куда-то сует – все это похоже на драку, но никто ничего не может понять. Только потом выясняется, что это не драка: просто деревенский учитель возвращается ночью, спускается с горы и собирает апельсины, которые у него вываливаются из сетки.
13
Когда он входил в деревню, луна все-таки умудрилась в последний раз вырваться из плена темени, еще раз выглянула из-за туч и улыбнулась. Каприяна спала глубоким сном. Потомки древних звонарей спали так, что можно было всю деревню перетаскать из одной долины в другую – и никто не очнется. Спал директор школы, спал Симионел, спала его телка в сарае, спала где-то там, в низине, Жанет с сыном, и кто знает, может, в этом была высшая мудрость, потому что дела делами, а отдых отдыхом. Он шел по деревне привычной дорогой, и мысли его были добрые, привычные, но его сердце отчего-то вдруг заволновалось. Оно таяло, оно щемило, оно стучало в висках, стучало в кончиках пальцев, и он стал думать: с чем эти волнения могут быть связаны? Ах да, конечно же. Близится дом, в котором он жил, дом, в котором спали теперь предутренним сном жена и сын. О сыне он думал мало. Сын был немыслимо похож на Жанет, и в дни их счастливой семейной жизни Хория очень любил его, но если случалось им повздорить с Жанет, недовольство женой почему-то распространялось и на сына. Он понимал, что это глупо, он старался как-то отделить сына от матери, но они были так похожи – и лицо, и стать, и волосы, и голос…
А дом тот все ближе и ближе. До сих пор он толком еще не думал, куда он возвращается, да ему как-то было все равно, но сердце, его бедное сердце не могло больше находиться в состоянии неведения, потому что вон позади еще один переулок, а там перекресток, а там колодец. Все должно решиться через двести, через сто, через пятьдесят шагов, и сердце буйствует, стучит, стучит, стучит.
Нет, домой он не вернулся. Начало рассветать, его ждали где-то там ученики, их голос разбудил его среди ночи, заставил сойти с поезда, и он прошел, даже не посмотрев в сторону того дома, в котором сам еще недавно жил. Он шел и шел по дороге, ни о чем больше не думая, и все шел, пока не засветились впереди розовым отблеском огромные окна школы. Тетушка Арвира, уборщица, уже топила печи. У крыльца школы он сел передохнуть. Внутри стоял грохот передвигаемых парт, звон ведер, шлепанье мокрых тряпок; временами среди всего этого шума и гама прорывалась тихая песенка тетушки:
Ах, была у меня тропка
до самых дверей любимой…
Она всегда пела одну и ту же песенку – должно быть, со страху пела, потому что приходила сюда в полночь и до утра трудилась в этой пустой и темной двухэтажной громаде. Тихая и скромная женщина, отдавшая войне мужа и сына, она сделала из уборки школы главное дело своей жизни. Она переживала за каждое треснутое стекло, за каждую царапинку на парте, за двойки каждого ученика, за здоровье каждого учителя, и, сидя на крыльце и слушая возню этой старой женщины, он вдруг подумал как-то весело: нет, ничего еще не потеряно, ничего в мире не изменилось и не изменится, пока эта старушка будет приходить сюда глубокой ночью, передвигать парты, мыть полы и мурлыкать свою древнюю песенку.
Она смущалась, когда ее навещали неожиданно, во время исполнения служебных обязанностей, особенно если это бывали люди мужского пола, и он тихо прошел по коридорам в учительскую. В столике, там, где он хранил свои личные вещи, лежали несколько номеров еженедельника «Культура», которые пришли за время его отсутствия, и повестка из военкомата, в которой сурово предлагали месяц назад явиться в трехдневный срок. По коридору прошла тетушка Арвира и уже не пела – должно быть, увидела его следы в коридоре. Он ждал, когда она войдет, и при этом подумал: неужели ей так же будет неприятно видеть его, как и тем двум учителкам из соседней деревни? Подошел к книжному шкафу, к которому по просьбе учительниц было прилажено небольшое зеркало, и впервые за эти два месяца придирчиво осмотрел себя.
Увы, как говорится в народе, ничего из того, что нас касается, не пронесется мимо нас, и надо было быстро, пока не собрались учителя и ученики, привести себя хоть мало-мальски в порядок. Достал из портфеля электробритву, побрился, вышел с графином к крыльцу и умылся, потом увлажненной газетой принялся счищать грязь со своих ботинок и все чистил их до тех пор, пока в учительской не запахло опять, в который раз в его жизни, спелой айвой. Увы, похоже, что этот запах стал для него той самой судьбой, которую, как говорится, не объехать, не обойти.
В проеме открытых дверей учительской стояла Жанет. Давно он ее не видел, с того самого черного дня. Четыре раза приезжал к нему в Кишинев, в больницу, ее отец с передачами. Человек очень добрый, тактичный, в беседе он почти каждый раз намекал, что приехал не один, вместе с ним приехал еще кое-кто из Каприяны и сидит где-то там на скамейке, но говорил это как-то вскользь: мол, если хочешь, могу позвать, но если тебе этого не хочется – избави бог. Хория не выражал тогда интереса узнать, кто же это вместе со стариком приехал, и она уезжала, не свидевшись с ним, но, конечно, должен же был настать день, когда они снова встретятся лицом к лицу.
Она похудела. В уголках рта появились первые складочки. «Наши годы летят» – была когда-то песня такая. Она стояла растерянная, встревоженная со сна, готовая принять любой удар покорно и безмолвно. Держала какой-то узел в правой руке и не знала, куда его положить. Но нет, между ними, похоже, все было уже кончено. Он чистил ботинки спокойно, методично, старательно. Жанет хотела что-то сказать и запнулась. Он поднял глаза, увидел, как дрожит ее подбородок, и ему стало ее жаль. Из уважения к их прошлому он не должен был ее унизить, даже если она в самом деле была перец ним бесконечно виновата.
– А я вот ждала и ждала… – сказала она вдруг.
– Чего же ты ждала?
– Ждала, когда ты вернешься и побьешь меня.
Он усмехнулся.
– Нет, Жанет, это ни к чему. То, что, может быть, помогало нашим родителям, нашим предкам, нам уже не поможет.
– Ты меня даже не спросил, правду ли он говорил и было ли что.
– Дело не в том, было там что или не было. Просто он единственный человек в мире, с которым у тебя вообще ничего не должно было быть, иначе ты меня предавала…
– К сожалению, я это поняла уже потом…
Она прошла через порог, развязала узел, положила па стул его костюм, чистую рубашку, полуботинки.
– Не мучайся с грязными ботинками. Я их сама дома почищу. Лучше переоденься во все чистое.
Он спросил, снимая с себя помятый костюм:
– Кто тебе сказал в такую рань, что я приехал?
– Отец.
– А он откуда узнал?
– Слышал, когда ты прошел мимо нашего дома.
– Он, что же, не спал?
– Да он уже давно, недели три, просыпается, когда проходит Черновцы – Одесса. И уже до утра не спит…
– А ты?
– Я тоже просыпаюсь, когда проходит поезд, но потом, от усталости, наверное, опять засыпаю…
«Вот, – подумал он, – еще один человек, ради которого стоило завернуть сюда. Знаменитый садовод, который сажает айву. Она только носит этот запах, а сажает айву и ухаживает за ней отец, хотя и несет от него табаком. Надо переодеться, чтобы покончить раз и навсегда с этой больницей». Стал отстегивать брючный ремешок, но отчего-то спохватился и замер. Хотя они около восьми лет жили вместе, и у них был сын, и они уже давно не стеснялись друг друга, ему не захотелось переодеваться при ней. И она поняла. Вышла, тихо прикрыв дверь. Некоторое время слышно было, как ходит она по коридору, слышен был ее тихий разговор с тетушкой Арвирой, а когда она вернулась, он уже завязывал галстук. На полу валялось все то, что он с себя снял. Жанет робко переступила порог, нагнулась и принялась собирать его старые, больничные вещи с пола. Но ему на хотелось, чтобы она прикоснулась к его страданиям. Она это почувствовала. Остановилась, выпрямилась, спросила:
– Можно я все это унесу домой?
– Нет, не нужно.
– А что же ты с ними будешь делать?
– Пускай лежат здесь, в столике.
Потом была еще пауза, очень длинная пауза. У нее опять начал дрожать подбородок, и она поняла, что ей пора уйти. Уже приоткрыв двери, спросила:
– Ты знаешь, что сегодня не будет уроков?
– Почему?
– Субботник.
– Что ж, субботник так субботник, – сказал он… – Там апельсины в сетке. Возьми отнеси сыну.
Она долго смотрела на сетку, потом тихо сказала:
– Не могу.
– Почему не можешь?
Она аккуратно сложила платок, в котором принесла его вещи.
– А он может вдруг спросить, откуда они, эти апельсины?
– Ну скажешь.
Она аккуратно спрятала платок в карман плаща.
– Боюсь, что он не захочет.
– Чего не захочет?
– Апельсинов без отца.
– Ну тогда сама их съешь.
– А я тоже не хочу.
– Чего не хочешь?
– Апельсинов без мужа.
Он пожал плечами. Сказал сухо:
– Как знаешь…
Она ушла. На улице уже почти рассвело, но излишне яркая лампочка в учительской мешала смотреть в окно. Его рука потянулась к выключателю, и, только когда пальцы коснулись пластмассы, он вдруг понял, для чего ему это нужно было. Он любил, когда она уходила из школы, a он еще оставался, любил ее провожать, стоя у окна. Улочка сбегала от школы вниз, и видно было далеко, как Жанет, уходя, становится все меньше и меньше, все родней и родней. Но то было тогда, то было с той, другой женщиной, и рука, мягко соскользнув по выключателю, опустилась.
Арвира заканчивала уборку. Хория взял несколько последних номеров «Культуры», вышел в коридор, поднялся на второй этаж, вошел в тот класс, откуда он уже много лет изучает сочащийся сумрак из раскрытых дверей школьного сарая. Пол был уже вымыт, печка теплая. Пахло соляркой, которой они натирали пол, чтобы доски не прогнили, пахло теплой влагой и, увы, пахло детством, Буковиной, потому что и том тогда была такая же школа. Этим воспоминанием, подумал он, я обязан Арвире. Ну что за прелесть эта тетушка Арвира, чего бы стоила эта школа без нее и без ее песни! Взял стул, присел к окошку и подумал: а что, если снять фильм об этих самых раскрытых дверях школьного сарая, об этом самом квадрате сумрака? Показать, какой он бывает в солнечный день, в дождливую пору, каким он бывает зимой, летом, на рассвете и на исходе дня?..
Новостей в газете было мало. Опять те же статьи – сколько задавать ученикам на дом, чтобы они хорошо усваивали урок, потом отрывок из киносценария молодого писателя.
Хория очень любил читать отрывки из киносценариев, запоминая их удивительно точно, а когда фильм выходил на экраны, он сравнивал, что и как изменилось при съемке, что пошло на пользу фильму, а что было явно во вред.
Вдруг в разделе мелкой информации он нашел одну интересную подробность. В отчете о каком-то совещании он нашел имя своего любимого Иларие Семеновича Турку. Перед его фамилией красовался громкий и торжественный титул – член-корреспондент академии. Сначала Хория подумал, что он отнес этот титул не к тому лицу, затем перечитал информацию еще раз… Это казалось невероятным. Иларие Семенович был всего кандидатом, а в институтах академии десятка три докторов ждали своей очереди стать членкорами. Еще и еще раз прочитал информацию – да нет, титул принадлежал именно ему, И. С. Турку, он все-таки добыл это звание, потрудился не покладая рук, и дай ему бог, как говорят молдаване, еще выше и еще больше.
14
– Ну, стало быть, доброе утро, детки!
Они сбились в кучу у самых дверей. Стояли взволнованные, дышали тяжело, потому что бежали наперегонки из самой глубины школьного двора. Ему почему-то очень важно было увидеть своими глазами, как они воспримут весть о его возвращении. Он давно наблюдал за ними и видел, как все произошло. Сначала директор выстроил их по классам, распределил, кому что делать, а тем временем учителя, прослышавшие новость, забежали поздороваться. Потом они вышли, только-только принялись за работу, и вот уже поползли слухи. Ему даже казалось, что он видит их графически. Эти слухи расходились наподобие силовых волн, от класса к классу, от человека к человеку, и вот они наконец дошли до его любимого класса, и начавшие было копать землю ученики замерли, посовещались о чем-то меж собой… Одним движением побросали лопаты, и, хотя директор, стоявший на крыльце школы, высоко, протестующе поднял руки, они пронеслись мимо него, как стадо бизонов.
– Здравствуйте, Хория Миронович!!
Они стояли одетые кто во что, они пришли на субботник в своей одежке, которую носили дома, и он их больше всего любил именно в этой незамысловатой, трудом и потом подогнанной к своему телу одежке. В воскресных нарядах он их не любил, не у каждого хватало денег и вкуса на красивую вещь. Школьные формы он тоже не особенно жаловал. Становилось прямо обидно: разные лица, разные глаза, разные мысли, разные голоса, а на все это один серый цвет для мальчиков, один коричневый для девочек. Нет, уж пускай лучше в своей, домашней.
– Что, вернулся Хория?! – спросил из коридора громким шепотом, чуть охрипшим от курева, Ион Скутару. Потом, увидев учителя, немного смутился, больше так, для вида. – Извините, опоздал немного. Здравствуйте. С приездом.
Он часто опаздывал и очень гордился своими опозданиями. Не давали появляться вовремя недокуренные сигареты. Все знали, что курит он уже по-настоящему, и ему правилось, что у него есть уже непреодолимая страсть. Поди ж ты, всего шестнадцать лет, а уж ничего с собой поделать не может.
– Похудели вы, – сказала одна из девушек, искренне, по-бабьи его пожалев.
– Да нет, не очень, – деликатно возразили ей.
– А может, лучше будет, если мы рассядемся?
– Только, чур, каждый на свое место!
Пока они хлопотали и рассаживались, он стоял перед классом и думал: конечно же, кто-то из них окликнул его в три часа ночи, в три часа утра, и он правильно сделал, что сошел с поезда. Даже если он решит окончательно вернуться на Буковину, то и в том случае стоило вернуться и узнать, чей это был голос. Есть вещи, до которых человеку нужно непременно докопаться, чего бы это ему ни стоило. Тем временем его ученики шептались, обсуждали, видимо, его внешний вид, разные формы сердечных заболеваний, а он, в свою очередь, думал, что они тоже бледноваты – теперь, весной, с витаминами худо. Они растут вовсю, им нужно больше мяса, больше белков.
– Расскажите, как вы тут без меня…
Виолетта Замфир, полная, грудастая девушка, мечтавшая о замужестве еще с восьмого класса, пересела с задней парты на переднюю. Она была в него влюблена, она уже раза три писала ему любовные записочки, которые он оставлял без внимания. Теперь она, видимо, стосковалась по нему, и он прямо не знал, куда себя деть. На уроках он спасался тем, что все время спрашивал ее, запутывал дополнительными вопросами, а тут был субботник, она пришла в голубой, крупной вязки кофте, села на переднюю парту и прямо млела вся.
Хория прошелся между партами, потом снова подошел к окну, пододвинул стул, сел на свое излюбленное место. И опять открытые двери школьного сарая. «Ну же, – сказал он себе, – будь мужчиной, есть вещи, которые недостойно без конца откладывать». И вот его взгляд прошелся по крышам соседних домов, и еще выше, по холму, и еще выше, к самому гребню Каприянской горы.
Это было сумасшествием. На глазах всего класса впервые после возвращения смотреть на Каприянскую гору, туда, где была самая большая его боль, но он был истинным бойцом, достойным потомком древних звонарей, и вот его взгляд наконец заметался по гребню совершенно лысой горы – никаких больше памятников, никаких колоколов…
Ребята обомлели. Виолетта как-то первой пришла в себя и пропела своим низким, грудным голосом:
– А кроме этого, что мы вам можем еще сказать…
Бесконечно благодарный ей за эти слова, Хория оставил гору в покое, посмотрел на нее. Она была красивой. За время его отсутствия ее голос чуть осел, приобрел низкую, грудную, задушевную мелодику, и она часто говорила, получая, видимо, сама удовольствие от своего голоса. Теперь она смутилась, умолкла, ко ему захотелось, чтобы она еще порассказала чего-нибудь.
– А как с учением у вас?
– С учением хорошо, – сказала Виолетта беззаботно. – По будням троечки, на воскресные дни, глядишь, и четверки высветятся, ну а на самые большие праздники, на Май и на Октябрьские, кое у кого и пятерки бывают.