Текст книги "Рассказы (публикации 2009-2010 годов)"
Автор книги: Ион Деген
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
После боя, когда я прогарцевал на захваченной целенькой «пантере», снова появился генерал Городовиков. Тут уже был и комбриг с комбатом. Они рассказали генералу о моём участии в ночном бою. Генерал облобызал меня и сказал, что не моё, не танковое начальство наградит меня, а он лично представит к званию Героя. Короче, если ещё учесть, что мы солидно выпили, можно представить себе, в каком эйфорическом состоянии находился девятнадцатилетний мальчишка.
Но из штаба батальона прибежал наш писарь (он почему-то очень хорошо относился ко мне) и, перебивая самого себя, рассказал, что на двух «доджах» в Смоленск сейчас отправятся пришедшие в бригаду из белорусских лесов партизаны. За партизанскими медалями отправятся. Почему в Смоленск, почему не наградят на месте, не объяснил. Но главное – в Смоленске семья гвардии майора Смирнова. И он сейчас сооружает семье посылки. «А в один из ящиков, товарищ гвардии лейтенант, он положил вашу гармошку».
Мою гармошку. Где-то за Вильнюсом десантники подарили мне трофейную гармошку красоты необыкновенной. Золотисто-лунные перламутровые бока. Перламутровые кнопки. Но, как говорится, не в коня корм. Играть ни на одном инструменте, включая гармошку, я не умел. Пиликали на ней желающие. Запасные баки с горючим перед боем мы снимали. А завёрнутая в брезент гармошка даже во время боя оставалась на корме танка. Только перед форсированием Немана оставил её в батальоне
Я знал, как тяжело, как голодно живут люди в тылу. Попроси у меня гвардии майор, я бы ему не только гармошку, я бы шкуру свою отдал. Но вот так без разрешения, не посчитав меня человеком, забрать мою гармошку! Этот учебно-показательный, перед боем унизивший нас молитвой, мол, героизм, мол, верность долгу, мать его… Это он нам о долге говорит! У Борьки, командира двадцать седьмой машины, в Смоленске мать и маленькая сестричка остались. Они ещё не знают, что их Борька сегодня ночью сгорел вот на том лугу в своей двадцать седьмой. Им он пошлёт гармошку?
Об этом, задыхаясь от обиды, я думал, когда бежал к штабу бригады. Всё ему сейчас скажу! Но, ворвавшись в дом, ничего не сказал.
Не сказал. Онемел.
В женское платье гвардии майор тщательно укутывал деревянную кофейную мельницу. Вы представляете себе этот абсурд? В голодный Смоленск отправлять кофемолку! Но возможно мне просто с пьяна почудился заместитель командира батальона по политической части с иконостасом непонятно за что полученных орденов и награбленные платья с нелепой кофемолкой? Зачем в Смоленске кофемолка? Что ею молоть?
Я ничего не сказал. Я рывком вытащил из ящика гармошку. Отскочил ремешок. Перламутровые кнопки басов зацепились за багетную раму картины. Гармошка угрожающе зарычала.
– Немедленно положите гармошку! – В свою очередь зарычал гвардии майор.
– Это моя гармошка. Моя личная собственность. – С этими словами я вышел из дома и в хорошем темпе направился к фольварку, где менее чем в километре от штаба стояли танки. Замкомбата по политчасти, подбегая, семенил за мной в своих шевровых сапожках, угрожая штрафным батальоном. Я подошёл к своему танку. Положил гармошку перед гусеницей. Скомандовал механику-водителю: «Заводи!». Двумя руками поманил на себя. Брызнули лунные перламутровые осколки. Один из них упал на запылённый шевровый сапожок.
Стоит ли описывать подробности? Это сейчас мне жалко красивой гармошки, которая могла бы принести пользу людям. Тогда я об этом не подумал.
А наш комиссар всё-таки успел отомстить мне до того, как, почему-то получив за летние бои очередной орден Красного знамени, был ещё во время осеннего наступления переведен заместителем командира тяжёлотанкового полка по политчасти.
Техник-лейтенант
Не помню точно его фамилии. Вернее, не помню, где фамилия, а где кличка. Фамилия, кажется, Верёвкин. Или Обрывкин. Так дразнили техника-лейтенанта. А может быть, наоборот. Но какое это имеет значение. Он не погиб. Он не был в экипаже. Нельзя забывать фамилий погибших. Помни, пока жив. Память – это им единственный памятник. Страна, за которую они погибли, на памятники поскупилась. А техник-лейтенант, мой заместитель по технической части, не погиб.
Когда мы копали капонир для танка (семь метров длины, четыре метра ширины, чуть больше метра глубины, да ещё аппарель не менее двух метров), техник-лейтенант внимательно наблюдал, как это у нас получается.
Тяжело получалось. Прусская глина не очень любила, чтоб её копали. Но куда денешься? Надо! Хуже всего, когда едва успеешь спустить танк в капонир, раздаётся команда: «К машинам! По местам!». Оказывается, командование не там выбрало позицию для обороны. Ошиблось малость. Матюгнёмся и едем выкапывать капонир в другом месте.
Техник-лейтенант наблюдает.
Я тоже лейтенант. К тому же командир техника-лейтенанта. Но, копал вместе со своим экипажем и считал, что мои офицерские погоны не потеряют от этого достоинства. Другое дело мой заместитель по технической части. Он ведь не в экипаже. У него ведь нет танка. Ему ведь не надо кому-нибудь помогать.
– Эй, Обрывкин! – Кричу я ему из нашей углубляющейся могилы. – Помоги Сердечневу! – В экипаже моего друга и подчинённого у механика-водителя болит правый локоть. Он копать не может. Плетью висит рука. На марше механик-водитель с трудом переключал передачу. Сердечнев велел ему положить лопату. Обрывкин или Верёвкин исчезает. Я же не приказал ему, а всего лишь предложил. Не могу же я приказать офицеру копать капонир. Это дело добровольное.
Общаться с танкистами мне как-то проще, чем с тыловиками. С теми, кто не в экипаже. Не созрел я, по-видимому, до настоящего командира роты.
Начфин
Это же надо! В течение шестидесяти пяти лет, перебирая в памяти людей тыла нашего батальона, подсчитывая количество личного состава, отвечая на вопросы интервьюеров о боях и походах, ни разу не подумать, что в штабе определённо должен был быть начфин.
Безусловно, существовал. После ранения в госпитале я получил присланную из батальона вкладную книжку с кучей денег. Все неполученные оклады, которые мне некому было посылать. Премии за уничтоженные немецкие танки. Ещё какие-то деньги.
Стоп! Вместе с вкладной книжкой я получил очень сердечное письмо с пожеланием быстрого выздоровления. Было письмо от комбата. А это другое, вместе с вкладной книжкой? Конечно, от начфина! Каким же именем оно было подписано? Ни звания, ни внешности, ну абсолютно ничего не помню. Не мог же я не общаться с ним. Ну, хоть один раз. Надо же…
Восемь месяцев пробыть в батальоне и не иметь представления о работниках штаба. Хотя, чему удивляться? Штаб батальона, располагавшийся, скажем, в пятистах метрах от танков в капонирах, был для нас далёким тылом.
Кого вообще мы знали в том тылу? Старшину… Повара… Кладовщика – фантастического скрягу, выдававшего офицерам дополнительный паёк. А чем он ещё занимался? Знали начальника боепитания, гвардии капитана, самого интеллигентного человека не только в нашем батальоне. Подобного ему за всю войну больше не встречал. Был ещё замкомбата по политчасти, гвардии майор, сволочь неописуемая. Был секретарь партийной организации, порядочный и смелый гвардии старший лейтенант.
Батальонный фельдшер – особ статья. Его никак нельзя считать тыловиком. Дело не в том, что он лечил мои ожоги. Во время боя гвардии старший лейтенант медицинской службы всегда каким-то образом оказывался рядом с танками. И ремонтников по той же причине нельзя считать тыловиками.
Да, в начале Белорусского наступления в батальоне появился гвардии капитан, заместитель командира батальона по строевой части. Но когда я возвратился в батальон после боёв в Вильнюсе, он у нас уже не фигурировал. А потом, до самого моего ранения вообще не было кого-нибудь на такой должности.
Начфин батальона… Возможно, на его вооружении имелись счёты. Он ведь имел дело с цифрами. Например, за каждый немецкий танк или самоходку, уничтоженные моим экипажем, начфин начислял мне премию – пятьсот рублей. Финансы дело подотчётное. Точность и ещё раз точность.
Вероятно, именно благодаря финансовой ведомости в списке советских танковых асов точно указано количество уничтоженных мною немецких танков и самоходок. А об орудиях написано словом – «много». Сколько же это «много»? За уничтоженные орудия начфин не платил. Значит, по этому поводу не надо было щёлкать костяшками на счётах.
Наверно, у себя в тылу он не имел представления о том, что уничтожить орудие куда тяжелее, чем танк или самоходку. Танк или самоходка большие мишени. Когда они движутся, то видны на расстоянии, скажем, двух километров и даже дальше. А замаскированную противотанковую пушку увидеть из фактически слепого танка удаётся по вспышке, когда она выстрелила по тебе. И надо успеть уничтожить её, пока она не угостит тебя вторым снарядом. Потому что второй снаряд из противотанкового орудия – это уже точно твой.
Иногда бессонной ночью, когда в сознание нагло лезут картины, которые столько десятков лет мучительно хочется забыть, когда почему-то именно в животе отзывается удар болванки, к счастью только по касательной чиркнувшей по башне, а в глазах вспыхивают искры, как вспыхивает огонь в чиркнувшей зажигалке, ты видишь эту пушку или этот танк, в дуэли с которым на сей раз тебе посчастливилось выйти победителем. И снова сравниваешь, какая победа досталась тяжелее. И снова, и снова однозначная оценка: пушку уничтожить труднее.
Но начфину и составлявшим списки советских танковых асов, если у них случаются бессонные ночи, не приходится сравнивать дуэли танков с орудиями. Поэтому обходятся без подсчёта орудий.
Французские лётчики
Обещал рассказать о знакомстве с французскими лётчиками. Так вот, четырнадцатого июля, на следующий день после освобождения Вильнюса, меня, можно сказать, командировали в расположение полка «Нормандия», который отмечал национальный праздник Франции.
Почему именно меня, всего лишь гвардии младшего лейтенанта, ещё за шесть дней до того всего лишь командира танка, да и сейчас всего лишь командира взвода?
Объяснялось это, вероятно, тем, что французские лётчики праздновали взятие Бастилии в день, когда наша бригада радовалась присвоению ей звания Вильнюсской. Правда, из восемнадцати танковых взводов бригады во взятии Вильнюса участвовал только мой взвод, а остальные семнадцать, переправившись через Березину, застряли в Белоруссии без горючего и боеприпасов. Но накануне вечером в Москве прогремел салют, разумеется, не в честь моего взвода, а в честь Второй отдельной гвардейской Витебско-Вильнюской танковой бригады. А так как из воевавших в Вильнюсе офицеров в живых, кроме меня, не осталось никого, командование для укрепления связи с взаимодействующим истребительным авиационным полком направило самую пахнущую порохом личность.
О существовании истребительного авиационного полка «Нормандия», о том, что он взаимодействует с нашей бригадой, я услышал только в пути. Узнал, что несколько десятков французских лётчиков добровольцев на Як-9 и несколько десятков французских техников вместе с нашими отстаивают честь Франции.
За пять дней боёв на улицах Вильнюса у меня не было времени посмотреть на небо. Таким образом, я не видел ни нашей, ни немецкой авиации.
Шофёр «виллиса» комбрига, на котором я приехал, привёл меня на красивую тесную поляну в смешанном лесу, примыкавшем к взлётно-посадочной полосе. За длинным дощатым столом на скамейках сидело примерно пятьдесят-шестьдесят офицеров.
Как только я появился на поляне (шофёр почему-то тут же ушёл к своему автомобилю) ко мне направился невысокий подполковник. Я несколько опешил. Меня в бригаде не проинструктировали, кому доложить о прибытии, как доложить, как вести себя. Растерялся. Приложил только ладонь к дуге танкошлема. Но подполковник взял меня под руку и что-то очень быстро протараторил по-французски. Из всего я понял три слова: Вильно, лейтенант и Деген. Правда, Деген он почему-то произнёс с ударением на втором слоге.
Офицеры, сидевшие за столом, зааплодировали. После этого, я понял, он обратился к лейтенанту Альберу. Из-за стола вышел пожилой лейтенант, лет тридцати-тридцати пяти с золотой звездой Героя Советского Союза. Пожал мне руку и, не выпуская, повёл к столу.
– Меня зовут Марсель. И я действительно из Марселя. – Он довольно грамотно говорил по-русски. Но акцент заставлял расшифровывать некоторые слова. Имя Марсель я услышал чётко. А вот то, что он из города Марселя – догадался.
Оказывается, место для меня было приготовлено рядом с более молодым лейтенантом, тоже Героем Советского Союза. Марсель сел справа от меня.
– А твоего соседа зовут Ролан. Но он предпочитает обращение лейтенант де ля Пуап. И на вы, конечно. В отличие от меня, простого рабочего, он аристократ, дворянин,
Лейтенант Ролан де ля Пуап что-то буркнул Марселю и подал мне руку. Рукопожатие, несмотря на хрупкость лейтенанта, оказалось крепким.
На столе предо мной, как и перед другими, стоял гранёный стакан, лежала ложка, вилка и нож. Боже мой! Ровно три года я не пользовался вилкой! Не видел даже. А тут ещё нож зачем-то! И вообще, мальчишка, ушедший на войну в шестнадцать лет из провинциальной глуши, вдруг рядом с аристократом. Мне и сейчас не по себе, когда я вспоминаю начало этого «взятия Бастилии».
Солдаты начали разносить тарелки с луковым супом. Марсель плеснул из алюминиевого бачка водку в стаканы – мой, Ролана и свой. Подполковник во главе стола встал, поднял свой стакан и что-то говорил. Но недолго. Все подняли стаканы и стали пить. Ролан выпил полстакана и поставил на стол. Я последовал его примеру, хотя для меня это было несколько непривычно. У нас как-то не было принято ставить не пустую посуду. Но я решил копировать каждое движение соседа слева, чтобы не выглядеть жлобом, каким, увы, действительно был.
Марсель поднял свой стакан. Я тоже. Чокнулись. То ли водка меня начала заводить, то ли, как выразился Маяковский, мне захотелось подсюсюкнуть аристократу де ля Пуапу, я сказал ему, что в детстве моим самым любимым писателем был Жюль Верн. А сейчас любимый герой – Кола Брюньён. Ролан одобрительно кивал. Я обрадовался, что достойно представляю свою страну перед капиталистом.
Принесли второе. Какое-то нежное мясо, грибы, кажется, лисички. Вкусно. У нас в батальоне таких блюд не бывало. Де ля Пуап взял в правую руку нож, в левую – вилку. Я тоже. Удобней было бы есть ложкой в правой руке. Тем более что неразлучная ложка была в левом кармане моих брюк. Но… Марсель ел так же, как Ролан. Пришлось рубать по-французски. С Марселем мы выпили ещё по полстакана. Еду я уплетал за обе щеки.
– Вкусно? – Спросил Ролан.
– Очень! – Ответил я с воодушевлением.
– А знаете, какое это мясо?
– Нет.
– Это лягушки.
Ох, как мне стало нехорошо! Но, наверно, никогда в жизни я не проявлял такой выдержки и стойкости, как в эти минуты, Потом встал, и осторожно, чтобы сапогами не задеть ни одного Героя, перелез через скамейку и углубился в лес. Тут я, вероятно, нарушил закон сохранения материи. Рвотных масс оказалось больше моего собственного веса.
Подробности продолжения праздника можно пропустить. В бригаду я вернулся как раз к отбою, хотя было ещё довольно светло.
Сейчас, когда я слышу или читаю об отношении Франции к Израилю, я вспоминаю не только многовековый французский антисемитизм, но и то, как меня выворачивало наизнанку в литовском лесу четырнадцатого июля 1944 года. И почему-то символом Франции в эти минуты мне представляется не Марианна, не петух, а Герой Советского Союза Ролан де ля Пуап.
Но, приобщённый к иудаизму, я подавляю в себе злобность, недостойную еврея, призванного служить примером человечности. На помощь мне приходит улыбающийся бывший марсельский рабочий Герой Советского Союза Марсель Альбер. Но главное – протискивающиеся мимо нас в траншее французские лётчики с буханками хлеба, консервами и концентратом...
Январь 2010 г.
Виктор Платонович Некрасов
Он не был моим учителем. Потому, что не литература, а врачевание стало делом моей жизни. Но именно Виктора Некрасова я считал бы своим учителем, если бы я учился писательскому ремеслу.
Никогда не называл его по имени и отчеству, так, как называл всех своих учителей. И, тем не менее, его портрет органично вписывается в галерею портретов людей, повлиявших на мое становление в медицине. Потому что врач – в первую очередь – человек с повышенной чувствительностью к чужой боли. У кого, если не у Виктора Некрасова, следовало учиться этой чувствительности?
Виктор Некрасов
Доброе солнце ласкало прохожих. Улицы Киева утопали в зелени, промытой теплым дождем. Мы медленно спускались по Прорезной. Скульптор делился своими планами. Лет пятнадцать назад он, молодой художник, изваял из мрамора бюст товарища Сталина. Окажись сейчас эта глыба под рукой, он бы изваял портрет Солженицына.
Виктор Некрасов выслушал скульптора и предложил оставить нетронутым лицо Сталина, превратив его в основание новой скульптуры. Таким образом, Солженицын окажется на поверженном Сталине.
Несколькими минутами раньше я встретился с Некрасовым. Он настойчиво приглашал меня пообедать с ним. По пути к его дому мы встретили скульптора. Втроем поднялись на третий этаж восстановленного пленными немцами дома в Пассаже на Крещатике.
Зинаида Николаевна Некрасова, милая, подвижная, несмотря на весьма преклонный возраст, приправляла вкусный обед остроумной беседой:
– Как можно мириться? Я приближаюсь к девяностолетию, а Вика все еще не женат. Я мечтала о внуках. Мечтала учить их альпинизму. Чему я могу научить их сейчас? Ползанию по полу?
Виктор улыбался, с любовью глядя на маму. Было очень по-семейному в его холостяцком доме. В послеполуденную летнюю пору все здесь казалось уравновешенным и устойчивым, как массивный обеденный стол, за которым мы сидели.
Сквозь открытую дверь я поглядывал на огромный план Парижа над тахтой в смежной комнате. Я частенько взбирался на тахту с лупой в руках и рассматривал детали тщательно вырисованных зданий. Так я знакомился с Парижем, о котором можно было только мечтать. Виктор рассказал, что автор, архитектор по образованию, рисовал эту карту в течение тридцати лет.
Зазвонил телефон. Виктор вышел в переднюю и снял трубку. За столом продолжалась беседа. Возбужденные междометия, доносившиеся из передней, свидетельствовали о важности телефонного разговора.
Виктор вернулся к столу и сказал, что из Москвы звонила Ася. По-видимому, это был ожидавшийся звонок, потому что Зинаида Николаевна тут же пожелала узнать подробности. Скульптор тоже проявил любопытство.
«Непричастный к искусству, недопущенный в храм», я лишь краем уха слышал о существовании Аси Берзер из «Нового мира», об этакой оси, вокруг которой вращались важнейшие литературные события.
Виктор не успел произнести двух слов, как раздался звонок.
– В этом доме не дадут спокойно пообедать. – Он вернулся с увесистой пачкой почты и непочтительно швырнул ее на стул. Я обратил внимание на бандероль среди множества конвертов.
– Вика, что это? – спросил, пробежав глазами обратный адрес.
– Э, еще одно послание от какого-нибудь графомана.
– Интересно, что произошло бы с рукописью какого-то неизвестного В. Некрасова, если бы в свое время так же ответили в журнале, получившем пакет с рукописью книги «Сталинград»? – Вроде бы машинально я надорвал конверт из упаковочной бумаги, извлек страницы машинописи и начал вслух читать:
– «Делегату Четвертого съезда Союза писателей Виктору Некрасову». (Я знал, что Некрасов не избран делегатом на съезд. Делегатами «избирались» назначенные заранее). Вероятно, знал это и Александр Солженицын, пославший бандероль.
Первые же строки текста, наполненные взрывчаткой небывалой мощности, подняли Виктора и скульптора. Оба встали за моей спиной.
– Ты чего вскочил? Какой-то графоман потревожил классика своим бредом, а ты...
– Читай, читай!
Письмо Солженицына потрясло нас. Я унес его домой и начитал на магнитофонную пленку. Оно бережно хранилось у нас до того дня, когда четыре офицера КГБ произвели обыск в квартире Некрасова.
Писателя Виктора Некрасова я полюбил задолго до описываемых событий. Даже не мог мечтать, что когда-нибудь увижу человека, первая книга которого «В окопах Сталинграда», произвела на меня ошеломляющее впечатление.
После душевного празднования двадцатилетия Победы (автор стоит пятый слева). Из архива автора
Через год после окончания войны я лежал в госпитале по поводу недолеченного последнего ранения. Однажды библиотекарь принесла мне журнал, в котором я обнаружил повесть «Сталинград» никому не известного Виктора Некрасова.
С первых страниц я стал соучастником описываемых событий. Нет, я не воевал в Сталинграде. Но хорошо знал, что такое война. Никто до Некрасова не описал ее так правдиво, так честно, так ощутимо.
В ту пору мне исполнился двадцать один год. В моем офицерском планшете ютились стихи, написанные между боями. Я был стопроцентным ура-патриотом. Но в стихах, как ни странно, почему-то не проглядывали ни пафос, ни ура-патриотизм. Словно написал их не я, а другой человек. Я стеснялся своих стихов. Знал, что советские поэты и писатели, настоящие коммунисты и патриоты, пишут о войне совершенно иначе. У меня так не получалось.
И вдруг человек, которого опубликовали, следовательно, писатель, увидел войну моими глазами.
Впервые в жизни я дважды подряд прочитал книгу. С тех пор «В окопах Сталинграда» одно из любимейших мною литературных произведений.
Спустя несколько лет после заочного знакомства, – в ту пору я был студентом, – в филармонии во время антракта я увидел невысокого худощавого мужчину с усиками на выразительном лице, со значком лауреата Сталинской премии на лацкане пиджака. Он прогуливался по фойе, любовно поддерживая под руку старую даму.
– Виктор Некрасов, – с почтением сказал мой собеседник.
Это единственный случай, когда видел Некрасова со значком лауреата. (В пору нашей дружбы Виктор как-то показал мне значок, полученный взамен старого. На кружке такого же диаметра профиль убийцы заменили на колос. «Одни усы оставили» – сострил Некрасов).
Шли годы. Я прочитал «В родном городе», и «Киру Георгиевну», и «Васю Конакова», и другие рассказы, и все, что выходило из-под пера знаменитого писателя. Мы жили в одном городе. У нас были общие друзья. Но ни разу не пересеклись наши пути.
Однажды мой восьмилетний сын попросил меня повести его на футбольный матч, играло киевского «Динамо» с ленинградским «Зенитом».
Холодный осенний день. По пути на стадион мы зашли к моему другу, спортивному журналисту, чтобы вместе пойти на матч. Но он, оказалось, никуда не спешил.
– Как же ты напишешь отчет? Ведь завтра он должен быть в «Советском спорте»?
– Отчет уже написан. Осталось вписать счет, кем и на какой минуте забиты голы, что мы узнаем по телевидению.
– Забавно. Я считал, что хотя бы спортивные журналисты у нас говорят правду. Будь здоров. Мы пошли.
– Оставайся.
– Не могу. Я обещал сыну матч.
– Ты действительно желаешь увидеть это зрелище? – обратился журналист к моему сыну.
– Хочу.
– В таком случае, садись напротив ящика и смотри матч в тепле, в обществе двух интеллигентных людей, а не на холоду в окружении десятков тысяч обезьян и питекантропов. А мы с твоим отцом примем по сто грамм.
Сын согласился без возражений. И тут же в дверь настойчиво позвонили. Вошел Виктор Некрасов с бутылкой в руке.
– После маминых именин осталась бутылка водки. Один я пить не могу. Все на стадионе. Я подумал, что спортивный журналист не такой идиот, чтобы пойти на футбол. Но, если бы ошибся, разбил бы бутылку о бровку тротуара.
– Вы знакомы? – спросил мой друг.
– Я думаю, что вы – тот самый Деген, о котором мне прожужжали уши.
Рукопожатие его оказалось крепким, мужским.
Даже в Израиле, где все друг с другом на ты, где к самому Господу обращаются именно так, я очень медленно и трудно перехожу на «ты» с новыми русскоязычными приятелями. Со времени, когда я прочитал «Сталинград», Виктор Некрасов казался мне недосягаемой высотой. К тому же, он на четырнадцать лет старше меня. Тем удивительнее, что с первой минуты мы перешли на «ты». Это некрасовский талант общения с людьми.
Мне часто приходилось быть свидетелем, как он, ни в малейшей степени не насилуя своей природы, не принуждая себя, на равных беседовал с выдающимся академиком и с крестьянином, с трудом наскребавшим пару десятков слов. Причем, для Некрасова это было таким естественным, что беседа и с первым и со вторым протекала, казалось, в одном ключе.
Зимой, если я не ошибаюсь, 1963 года в Киеве проездом из Москвы в Берлин побывал Стейнбек. Ему устроили помпезный прием в Союзе писателей Украины.
Некрасов как раз находился у нас и ничего не знал о приеме, на который его не удосужились пригласить. Виктор Платонович попрощался и ушёл, а примерно через полчаса к нам явился нарочный из Союза писателей. Так он представился. Мне он показался не столько чиновником писательской организации, сколько офицером другого ведомства.
В ту пору мы жили в коммунальной квартире километрах в шести от центра города. Без телефона. Нарочному (или офицеру) я сказал, что действительно Некрасов был у нас, но ушел и мне неизвестно куда.
В восьмом часу вечера Некрасова все же разыскали и привели в «похоронный зал». Так Виктор называл роскошный банкетный зал Союза писателей. Там устанавливали гробы усопших украинских писателей.
В тот вечер в зале царила траурная атмосфера. Более часа хозяева и официальные гости сидели в напряженном состоянии, а «невоспитанный» Стейнбек не желал ни с кем общаться, пока не встретится с Некрасовым.
Встреча, очень теплая и сердечная, состоялась, несмотря на то, что общению в полную мощь мешал Корнейчук. Он все время вмешивался в беседу, неизменно надоедливо подчеркивая, что «я, как член ЦК...».
В какой-то момент Некрасов впервые обратился непосредственно к Корнейчуку:
– Как у члена ЦК я хочу попросить разрешения пойти пописать.
По тому, как вытянулась физиономия Корнейчука, Стейнбек понял, что сказано нечто экстраординарное. И настойчиво потребовал перевести.
Переводчица, потупившись, сказала:
– Мистер Некрасов попросился в туалет.
Казалось, Виктор знал обо мне все. Но ни разу я не сказал ему, что, кроме историй болезней и научных статей, изредка писал кое-что, не имевшее непосредственного отношения к медицине. Стеснялся. Можно было, конечно, показать фронтовые стихи. Но Виктор как-то сказал, что он не любит поэзии.
Спустя много лет у меня появилась возможность усомниться в правдивости этого его утверждения. Но тогда я, как говорится, поверил на слово.
Однажды, вернувшись из Москвы, Некрасов спросил меня:
– Вы что, обосрали Женю Евтушенко? Я неопределенно пожал плечами.
– Понимаешь, обедаю в ЦДЛ, подошел ко мне Женя и сказал: «Ваши киевские друзья меня почему-то не любят. А вот я через пару дней отколю такой номер, что вы ахнете». И, как видишь, отколол.
Некрасов имел в виду появившееся накануне в «Литературной газете» стихотворение «Бабий яр». Не собирался обсуждать литературные достоинства этого стихотворения. Но мне не очень понравилось, что человек написал стихотворение, чтобы отколоть номер.
После совместной поездки в Париж Виктор хорошо отозвался об Андрее Вознесенском. Считал его порядочным человеком. Но никогда словом не обмолвился о стихах Вознесенского.
Нет, у меня не было оснований не верить Некрасову, когда он говорил, что не любит поэзии. Но однажды...
Случилось это в конце лета 1973 года. Виктор позвонил по телефону:
– Ты занят?
– В меру.
– Приходи ко мне. Выпьем. Мне прислали кетовую икру.
– Если только ради этого, то...
– Не только. Эмик приехал.
Отказать себе в удовольствии встретиться с Наумом Коржавиным я не мог. Вместе с сыном отправился к Некрасову.
Эмик пришел с женой, милой деликатной Любой. Жена Некрасова, Галина Викторовна, приготовила бутерброды. Мы сидели вокруг кухонного стола. Предполагалось, что в кухне не установлены микрофоны, хотя я неоднократно предупреждал Виктора о том, что в его квартире «слухалки» имеются даже в унитазе.
Эмик читал свои новые стихи. Нелюбящий поэзию Некрасов смотрел на него примерно так, как в свое время с гордостью и любовью смотрел на Зинаиду Николаевну, рассказывавшую какую-нибудь забавную историю.
От волнения, быстро потирая кулак правой руки левой ладонью, Коржавин прочитал «Песнь о великом недосыпе». Некрасов попросил прочесть еще раз, что Эмик сделал с удовольствием.
Увы, слушали поэта не только сидевшие за кухонным столом. Следователь КГБ настойчиво выпытывал у меня, кто был шестым во время этой встречи. По голосу они не определили моего сына.
Этот же следователь как-то продемонстрировал мне отличную осведомленность о том, что происходило, и о чем говорили мы во время встреч.
Девятого мая 1965 года мы праздновали двадцатилетие со дня Победы в корреспондентском пункте «Литературной газеты». На нашем «мальчишнике» компанию ветеранов разбавил только один человек, не знавший фронта – режиссер студии документальных фильмов, сотрудничавший с Некрасовым. Тема войны в его талантливых фильмах и погибший на фронте старший брат, безусловно, давали право Рафе Нахмановичу отпраздновать день Победы вместе с фронтовиками.
Окна корпункта завесили, как во время войны, в целях светомаскировки. На столе, накрытом газетами, горела коптилка. Селедка, консервы, гречневая каша, ломти черного хлеба – все, как на фронте. Курили только махорку. Командовал парадом хозяин корпункта, Григорий Кипнис в военной форме со старшинскими погонами. Судя по гимнастерке, на фронте он имел более скромные габариты. На стенах лозунги примерно такого содержания: «Воевали ли евреи? Ответ в пьяном виде дает Макс Коростышевский». Ни для кого не было секретом, во что превращалась физиономия «спрашивающего» после такого ответа.
Виктор с удовольствием оглядел стол:
– Эх, жаль. У меня дома кинокамера с итальянской пленкой.
– Низкопоклонник и космополит, – сказал я, – советская тебя не удовлетворяет? К тому же, Остап Бендер дал отличный совет: не оставлять фотографий на память милиции.
Виктор улыбнулся и ответил:
– Тебе, по крайней мере, уже нечего опасаться. На тебя там не досье, а целая комната заведена.
Все рассмеялись этой шутке.
Спустя несколько лет следователь КГБ сказал мне:
– Вы помните, как пошутил Виктор Платонович, когда вы праздновали день Победы? А ведь он не так уж далек был от истины.
Что касается микрофонов и прочих способов общения КГБ с Некрасовым, у нас, у его друзей, ходила мрачная шутка, впервые произнесенная спортивным журналистом: «КГБ натаскивает на нем своих кадетов».
Однажды Некрасов рассказал мне любопытную историю.