Текст книги "Рассказы (публикации 2009-2010 годов)"
Автор книги: Ион Деген
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
Буханка хлеба
Авиозу
Почему я вспомнил именно этот день? Ведь там, во время боёв в предгорьях Кавказа, были дни более яркие – если можно назвать яркими дни пребывания в аду. Дни, когда я чудом избегал смерти, или, вернее, смерть избегала меня. Например, тот осенний день 1942 года, когда бронепоезд «Сибиряк» отразил атаку стада немецких танков. Четыре 76-миллиметровые пушки бронеплощадок и две 37-миллиметровые зенитки и два крупнокалиберных пулемёта на открытых платформах впереди и позади бронеплощадок против десятков танковых орудий. Да и сравнить ли маневренность танков с маневренностью бронепоезда, привязанного к железнодорожной колее... Правда, экипажи бронеплощадок были укомплектованы добровольцами-сибиряками, железнодорожниками, которые служили танкистами во время боёв на озере Хасан и на Халхин-Голе. Вечером того дня у меня появилось стихотворение:
Воздух вздрогнул.
Выстрел.
Дым.
На старых деревьях обрублены сучья.
А я ещё жив.
А я невредим.
Случай.
Грешен. Даже во время боёв у меня иногда выкраивалось время глотать книги стихов, они во множестве валялись на путях отступления. И писать стихи. Наверно, в семнадцать лет все пишут стихи…
Случилось это уже позже того дня. А сколько ещё не менее страшных дней пришлось пережить летом и осенью 1942 года... Почему же не те дни, а именно этот, прокручивается в моём сознании со всеми подробностями от подъёма до отбоя, как полнометражный документальный фильм? Хотя, собственно говоря, подъёма не было, ночь была бессонной.
Шесть разведчиков отдельного дивизиона бронепоездов в ту ночь вернулись из ближнего немецкого тыла и по приказу майора Аркуши, командира дивизиона, заняли оборону вдоль северо-западного края железнодорожного вокзала. Майор предупредил, что, как только нас сменят пехотинцы, мы должны пробраться в теснину, в которой скрылся бронепоезд. Километра три от станции. Туда он сумел отойти своим ходом вчера вечером после боя с немецкими танками. Болванкой был пробит сухопарник бронепаровоза. Воентехник Тертычко под огнём противника, обжигаясь, заглушил пробоину поленом и паклей. Ночью должен был подойти «чёрный паровоз» и вытащить бронепоезд в тыл. «Чёрными» называли все небронированные паровозы, от «овечки» до «ИС» и «ФД». По какой-то причине «чёрный паровоз» ночью не пришёл. И не пришли пехотинцы, которые должны были нас сменить. Тоже по какой-то причине.
Занять оборону!.. Что бы сказал майор, увидев эту оборону? Но ведь у него была карта-километровка с горизонталями, и он даже по карте мог представить себе абсурдность такого приказа. Оборона! Шесть человек, вооружённых автоматами, гранатами и кинжалами, должны были прикрыть участок фронта шириной не менее километра, доступный атакам немецких танков…
А что сумеет пехота, которая должна сменить нас?
К майору Аркуше я относился с уважением. Он лучше меня знал, как воевать. У меня в петлицах не было не только двух шпал, но даже ни одного треугольника. Почему же такой идиотский приказ? Значит, ему приказал кто-то, может быть, генерал. Нехорошие мысли вползали в голову ортодоксального комсомольца. Я стыдился самого себя. Но такая оборона!..
Почему именно этот день я вспоминаю? Странно. Отчётливо помню все подробности его, но не могу вспомнить, когда именно всё произошло, не могу прикрепить его к определённой календарной дате. Помню только, что этот летний день с лёгким пушистыми облаками на ярко-голубом небе, вероятнее всего, конца августа 1942 года, будил в душе противоречивые чувства. С одной стороны – не придётся мокнуть под дождём. С другой стороны, такой день – раздолье для немецких самолётов, от которых нет спасения. Но если уж говорить о дне, то, конечно, от подъёма до отбоя.
Подъём все-таки был. Минута, когда в этом ярко-голубом небе появилась проклятая «рама». Этот немецкий разведывательный самолёт с двумя фюзеляжами, хоть он не стрелял и не бомбил, мы ненавидели, пожалуй, больше, чем убивавшие нас «Юнкерсы» и «Хейнкели». Медленно, словно паря, «рама» своим жужжанием выматывала нервы. Мы ведь знали, что она наблюдает за нами, за каждым нашим движением. А через несколько минут на привокзальную площадь и всё открытое рядом с нею пространство с грохотом, который мы слышали, находясь в полукилометре оттуда, выкатили немецкие танки и грузовики с пехотой. Со своего наблюдательного пункта я пытался сосчитать танки. Иногда получалось двенадцать. Иногда четырнадцать. Танки стояли, заслоняя друг друга. В бинокль отчётливо было видно, как немцы, танкисты и пехотинцы, расположились завтракать у своих машин. И нам не мешало бы. Только еды у нас не было. И позиция наша – ужаснее не бывает. Но ведь мы ждали пехоту.
По привычке я приготовил данные для стрельбы бронеплощадок, хотя понимал всю бессмысленность расчётов. В самом благоприятном случае из лощины могло стрелять только орудие передней бронеплощадки. Но по привычке данные для стрельбы были приготовлены, и по привычке мы передали их бронепоезду. Благо, связь у нас была налажена, и для этого не пришлось тянуть линию. Степан Лагутин, несмотря на свой рост и вес, в сапожищах сорок шестого размера легко взобрался на телеграфный столб и накинул провод от телефона на третий и четвёртый провод между столбами, шагающими вдоль железнодорожного пути. А у бронепоезда на те же провода накинули провод их телефона.
Нас торопили с возвращением. Уже ничего не сказали о пехоте, которая должна сменить. С минуты не минуту ожидался «чёрный» паровоз.
Внезапно в небе появились три наших истребителя. К такому празднику мы не привыкли. Больше месяца не видели нашей авиации, если не считать ночных полётов «кукурузников» – «У-2», пилотируемых героическими женщинами. Немцы хозяйничали в небе. Истребители ринулись к раме. Мы уже предвкушали, как она, подлая, заполыхает и рухнет не землю. Но случилось невероятное. Это мерзкое, едва передвигающееся устройство вдруг на невероятной скорости стало уходить от наших истребителей и скрылось за горизонтом. Такого мы даже представить себе не могли. Нам открылось ещё одно свойство «рамы», что, естественно, не добавило любви к ней. Истребители развернулись и улетели на восток, посрамлённые неудачей.
И вдруг на нас навалился неописуемый грохот. Мы чувствовали себя так, словно, прижимаясь к шпалам, лежим между рельсами, по которым несётся тяжёлогруженый состав. «Катюша»! Я услыхал её второй раз в жизни. Неделю назад подобный грохот застиг нас врасплох на перроне почти такого же вокзала. Не знавшие, что это, испуганные, оглушённые неслыханным ранее, необычным, мы вскочили в первую же раскрытую дверь и бросились на пол. То была станционная уборная. Представляете станционную уборную во время войны? Стыдясь друг друга, мы доковыляли до Терека – добро, до него было не более двухсот метров, и окунулись в бурную холодную воду. Мы пытались смыть с себя экскременты, но отмыть удалось лишь автоматы и гранаты. Пришлось раздеться догола и выбросить обмундирование. Остались в одних кальсонах. В таком виде, с оружием и гранатами, связанными проводом, добрались до бронепоезда. Не понимаю, как бронепоезд не развалился от хохота. Несколько дней меня преследовало зловоние. К еде прикоснуться не мог. Так состоялось моё знакомство с «катюшей».
Тогда реактивные снаряды пролетали над нашими головами и взрывались неизвестно где. А сейчас мы наблюдали результаты этого залпа в пятистах метрах от нас. Загорелось четыре танка – три Т-4 и один Т-3 – и несколько грузовиков. Вся площадь была завалена немецкими трупами. Я смотрел на горящие машины, на трупы и такая радость обуяла меня, что даже на какое-то время забыл о проклятой «раме», удравшей от наших «ЯКов». Но когда немцы начали грузить в кузова раненых, я опустил бинокль. Хоть и немцы, но не для меня такое зрелище. Конечно, я постарался, чтобы моя трусость осталась незамеченной ребятами
В это время подошла наша смена, которую уже не ждали, взвод, ведомый младшим лейтенантом. Тринадцать человек, даже не взвод, а отделение. Но здесь, на Кавказе, тринадцать человек могли считаться ротой и даже батальоном. Двенадцать красноармейцев оказались азербайджанцами. В основном молодые ребята. Половина из них не знала русского языка. Младший лейтенант – мрачный пожилой дядька, худой и небритый, с перекошенным кубиком в одной петлице. У всех, включая младшего лейтенанта, винтовки-трехлинейки. Ничего себе вооружение против танков! Жалко их стало до ужаса. Я тут же объяснил младшему лейтенанту, что немцы без единого выстрела могут пройти через вокзал на железнодорожные пути и дойти до Терека. Взвод окажется в окружении. Я описал обстановку именно в тех выражениях, которые формулировал в течение нескольких предрассветных часов. Посоветовал отойти на пятьсот-шестьсот метров и окопаться на склоне холма над рекой. Младший лейтенант молча выслушал меня и не отреагировал. А я что? Не мог же семнадцатилетний пацан, красноармеец без звания, хотя и командир отделения разведки, приказать пожилому командиру взвода, младшему лейтенанту. Субординация. Да и части разные.
До бронепоезда мы добрались без приключений чуть ли не в тот самый момент, когда подошёл чёрный паровоз. Звякнули буфера последней открытой площадки с зениткой. Мы взобрались, и ребята угостили нас завтраком. Повезло. Как бы мы добирались, опоздав к прибытию «чёрного паровоза»?
На площадку пробрался старший лейтенант, командир бронепоезда, и очень сердечно, совсем не по-уставному благодарил нас за данные о немцах. Оказывается, произошло нечто невероятное. По грунтовой дороге в лощину, параллельную железнодорожному пути, прикатило несколько «виллисов». В одном из них был член Государственного комитета обороны, народный комиссар путей сообщения, товарищ Каганович. Железнодорожники, экипажи бронеплощадок, относились к своему наркому с пиететом и стихийно устроили ему грандиозную встречу. Некоторых он знал лично. А вокруг генералы и прочие высокие чины. И тут как раз по телефону поступило наше сообщение и подготовленные данные для открытия огня. Естественно, бронепоезд ничего сделать не мог. Но кто-то из чинов сказал, что можно подкатить «катюшу» и передать ей эти данные. А другой чин сказал, что «катюша» всё ещё засекреченное оружие, и она не может открыть огонь, когда над нами висит «рама». Тогда ещё кто-то сказал, что надо связаться с полком истребителей. Нарком приказал связаться. Связались. Всё-таки не младшие лейтенанты. А результат мы наблюдали. Степан Лагутин вовремя накинул провода, а я просто так, ради интереса, естественно, не имея представления о нашем участии, доложил о результатах, когда и нарком, и генералы, и прочие чины ещё были рядом с бронепоездом.
Кто-то из ребят по секрету сообщил, что, вроде, по пути к бронепоезду Каганович лично застрелил какого-то командира роты, который в течение суток не вёл своих бойцов на передовую, а бродил где-то и отбирал у кабардинцев баранов, выдавая им липовые справки. Правда это или выдумка – не знаю.
Старший лейтенант ушёл к себе, а мы завалились спать у зенитки и проснулись уже в Беслане.
Возможно, именно благодаря «Катюшам» я выделил ЭТОТ день. Когда ещё во время боёв на Северном Кавказе случалось, чтобы наше отделение на передовой не подвергалось смертельной опасности? А ведь именно таким выдался этот день, безопасным!..
В Беслане располагалась база бронедивизиона – шесть пассажирских вагонов. Один из вагонов был наш, разведчиков, и ещё кого-то из управления, уже не помню кого. Когда бронепоезда приходили на экипировку в Беслан, мы отдыхали в своём вагоне. Вот и на сей раз предстояло несколько дней отдыха и безделья, пока будут менять поврежденный сухопарник бронепаровоза. Да и площадки были основательно поклёваны. И орудиям потрудившимся предстоял основательный уход.
Вагон был непривычный, заграничный. Говорили, что польский, поставленный на наши оси. Застеклённые двери отделяли купе от коридора. Какой-то доброжелатель, зная моё пристрастие к литературе, оставил на моей полке газету «Правда» с опубликованной там пьесой Корнейчука «Фронт». Проглотил эту пьесу и задумался.
На фронт мы выехали из Грузии в начале июля. Воевать начали под Армавиром. За два месяца доотступались до предгорий Кавказа. Зачитали нам приказ № 227 – «Ни шагу назад!» – ещё недалеко от Армавира. Но в действиях нашего дивизиона я не замечал перемен. Воевали, как и до приказа. И командир дивизиона майор Аркуша был таким, как до приказа. И слухи доходили до нас, что он так же не в ладах с комиссаром дивизиона, батальонным комиссаром Лебедевым, как воевал с ним до приказа. Батальонный комиссар Лебедев. Мы, так называемые славяне, вообще не понимали, зачем дивизиону понадобился этот сукин сын и трус, которого никто ни разу не видел в бою. И вот перед глазами текст пьесы, в которой разрешили критиковать генералов. Шутка сказать – не каких-то командиров взводов – генералов!
Я вспомнил сегодняшнее утро. Кто отдал приказ расположить оборону там, где мы её занимали и где сменил нас несчастный взвод мрачного младшего лейтенанта? А попробуй не быть мрачным, когда у тебя только треть положенного личного состава, половина которого не понимает твоего языка. И вооружение против немецких танков – трёхлинеечки образца конца прошлого столетия… Выходит, не такие уж крамольные мысли возникали в моей голове тем утром…
Я пишу сейчас под контролем жесточайшей внутренней цензуры. Я пытаюсь честно описать свои чувства той поры – чувства ортодоксального комсомольца, добровольца, свято верившего в гениального полководца и его безупречный Генеральный Штаб. Я опасаюсь, что на эти чувства влияют мои нынешние знания о войне, о полководцах, и о нас, несчастных. Даже моё отношение к батальонному комиссару Лебедеву в ту пору я оценивал как недопустимую крамолу. Но, просеивая воспоминания о мыслях по прочтении пьесы, снова и снова вижу пацана, в душе которого затеплилась надежда, что на фронте что-то изменится. Не в действиях красноармейцев. Я видел, я знал, как они действуют. И не в действиях майора Аркуши. Я видел, как он действует. Изменится в действиях генералов. Могут же они, если захотят. Пример – сегодняшний залп «катюши». (Правда, кто-то из ребят сказал, что это организовали не генералы, а чины пониже.) Я пытаюсь беспристрастно вспомнить, что именно я думал тогда об этом залпе, к которому оказался причастен. То, что в душе слегка задрал нос по поводу этой причастности, помню точно. Простите семнадцатилетнему. Но пришло ли мне в голову, что, если бы на фронте существовала связь и взаимодействие между родами войск, утреннее побоище не было бы исключением? Вероятнее всего, этот успех я связал с внезапным приездом ближайшего соратника великого кормчего и в очередной раз пришёл в восторг от того, что у нас такие вожди…
Из репродуктора в коридоре вагона доносилась музыка. Песни, которые мы знали. Но тут… Я не расслышал названия песни и её автора. Вероятно, не обратил на это внимание, всё ещё просматривал газету. Но тут тихая музыка вонзилась в душу. Нет, не вонзилась – окутала её добрым облаком. И слова вроде бы простые, даже примитивные. «Споёмте, друзья. Ведь завтра в поход. Уйдём в предрассветный туман». Но мелодия! И этот задумчивый, мягкий аккомпанемент баяна! Я выглянул в коридор. Мои друзья, те, что были в коридоре, застыли, глядя в чёрную тарелку репродуктора. Лица их были одухотворены. Это были не те, привычные мне головорезы. Не положенная нам по штату интеллигентность внезапно снизошла на лица моих друзей и подчинённых. Затихла мелодия. «Вы слушали, – произнёс диктор, – песню композитора Соловьёва-Седого „Вечер на рейде“. Передаём…» Не знаю, как мы восприняли бы песню в другой день. Но в этот!.. И сейчас, когда звучит «Вечер на рейде», передо мной возникают картины этого дня. И то первое необычное восприятие этой песни.
Я вышел в тамбур и стал в открытой двери вагона. Метрах в пятидесяти, на запасном пути, стоял бронепоезд. На бронепаровозе копошились ремонтники. Но ассоциация с песней, в которой «наш бронепоезд стоит на запасном пути», у меня почему-то не возникла.
Наши вагоны примостились на невысокой насыпи. По осыпающейся гальке шла цыганка, а за ней выводок грязных, измученных и худых детей, вероятно, погодков. Пять девочек и мальчиков, самой старшей не более десяти, а младшему, типичному микеланджеловскому купидону, но очень замурзанному, не больше пяти. Цыганка тоже была истощенной. Мне она показалась старой. Не меньше тридцати, может быть, даже с лишним. Распущенные чёрные волосы ниспадали ниже лопаток. Из одежды её я запомнил только длинную развевающуюся чёрную юбку. Цыганка увидела меня и остановилась.
– Хорошенький, дай погадаю.
Я рассмеялся. Хорошенький! Додуматься до такого!
– Не надо гадать. Погодите, я вам чего-нибудь вынесу. – Хорошенький! Она с такой же лёгкостью могла назвать меня Аполлоном Бельведерским. Зашёл в купе, взял со столика буханку хлеба и вынес цыганке. На глазах у неё появились слёзы. Дети, которые до этого меланхолично босыми ногами перекатывали гальку, вдруг посмотрели на меня как на существо неземное. Буханка хлеба в ту пору, конечно… Но ведь их шестеро. Таких голодных. О, я знал, что значит быть голодным!
– Хорошенький, дай руку. Погадаю тебе. Хорошее у тебя будущее, хоть и трудное.
– Нет, спасибо, не надо.
Из-за моей спины из тамбура протиснулся Коля Гутеев.
– Погадай мне.
Цыганка пристально посмотрела на Николая и отошла от лесенки вагона.
– Постой! Я тебе тоже дам буханку хлеба.
Цыганка на мгновение остановилась. Остановилась так, что, казалось, завизжали тормоза. Снова глянула на Колю и, не промолвив ни слова, направилась к вокзалу. Дети поплелись за ней.
Из вагона нас окликнул Степан Лагутин, и мы забыли о встрече с цыганкой.
Вспомнил о ней только в октябре. Госпитальная палата, в которой я лежал, в другой жизни была школьным классом. Госпиталь в городе Орджоникидзе. В огромном окне сверкала заснеженная шапка Казбека. Я смотрел на неё, как завороженный. Что-то говорило мне, что эта неземная красота отторгает от меня все боли и несчастья. Не знаю, не помню, были ли такие цвета на одежде цыганки, но однажды перед заходом солнца, когда одна вершина Казбека зарумянилась, а на второй нерешительно смешалось розовое с нежно-лиловым, я вспомнил цыганку у подножья нашего вагона. И выводок голодных детей. И изумление на их лицах, когда она почему-то просто так вдруг не взяла буханку хлеба. Почему она отказалась погадать Коле Гутееву? Неужели знала, что произойдёт? Неужели знала, что случится той страшной ночью, когда погибнет Коля, а меня, раненого, Степан Лагутин чудом вытащит из немецкого тыла? О каком трудном моём будущем она говорила? Может быть, знала о моём ранении? Ладно, допустим, она знала, что Коля погибнет. Но ведь он предложил ей буханку хлеба! Гадая, могла не сказать ему о гибели. Почему она этого не сделала? Шутка ли, буханка хлеба! Отказаться от неё матери пяти голодных детей, чтобы не высказать правды, которая никому не может быть известна... Невероятно!
Я пытался вспомнить, как выглядела эта цыганка. Красивая? Не знаю. Тогда мне, семнадцатилетнему, она казалась старой, значит, не должна была казаться красивой. Не помню, в госпитале или только сейчас, вспоминая, я увидел на её измождённом лице гордое благородство.
ЭТОТ день вместил в себя многое. Правда, он оказался днём исключительным: в отличие от других дней, наше отделение, находясь на передовой, на самом деле не подвергалось опасности. И всё же, мне кажется, не в этом его исключительность. Я увидел мать, которая не солгала, хотя ее ложь никто не в состоянии был бы обнаружить. Не солгала и оставила голодными своих детей!
Прошло шестьдесят шесть лет после того летнего дня 1942 года, который прокручивается сейчас в моём сознании как полнометражный документальный фильм. Наверное, это закономерно, что самым ярким событием ТОГО дня, почти не обратившим на себя внимание в ту пору, осталась встреча с цыганкой.
Июнь 2008 г.
Саша Ермолаев
Старательно пытаюсь вспомнить, был ли Саша с нами в 21-м учебно-танковом полку, то есть, воевал ли он на Северном Кавказе? Нет, не могу вспомнить. Но, судя по некоторым косвенным признакам, в Первое харьковское танковое училище он попал с гражданки, может быть, даже сразу после окончания школы. Будь он с нами в учебно-танковом полку, его патологический аппетит обратил бы на себя наше внимание. Вернее, в полку он бы просто не выжил.
Мы, с нормальным аппетитом в этом проклятом подразделении доходили от голода. Жизнь продолжала в нас теплиться только благодаря вареву из заплесневевшей кукурузы, которую в первые дни, сразу после выписки из госпиталя, я вообще не мог взять в рот. А уже через несколько дней вынужден был привыкнуть. Куда денешься? Но и этого несъедобного варева, от которого отвернулась бы нормальная уважающая себя свинья, нам тоже не хватало. Нет, Саши определённо не было в 21-м учебно-танковом полку. Следовательно, он попал в нашу роту из гражданки в числе нескольких только что призванных в армию. Если я не ошибаюсь, таких было не более десяти человек. Может быть, даже меньше. Основную массу роты составляли фронтовики, воевавшие на Северном Кавказе.
С Александром Ермолаевым мы были в разных взводах. Внешне он ничем не выделялся в среде ста двадцати пяти курсантов роты. Обычный парень с доброй физиономией. Рост чуть выше среднего, сантиметров примерно сто семьдесят восемь. Строевой подготовкой не блистал. Вообще был каким-то мешковатым, рыхлым, что ли. Голос у него был несколько крикливый, высокий тенор, переходивший моментами в дискант, когда Саша возбуждался. Изредка он производил впечатление недотёпы.
Уже к концу первого месяца нашего пребывания в училище Саша начал становиться училищной знаменитостью. Дело в том, что он болел булимией. Слово булимия я тогда услышал впервые. Оказалось, что булимия это постоянное чувство голода. Человек, страдающий булимией, не может насытиться. Врачи приписали Саше две курсантских пищевых нормы.
Следует заметить, что после 21-го учебно-танкового полка еда по девятой курсантской норме вообще показалась нам райской пищей. Даже со своим зверским аппетитом я не мог бы одолеть пусть не полной, но хотя бы ещё половины такой нормы. А Саше и двух норм не хватало. Сразу после еды он подходил к окну раздачи и выпрашивал добавки у помощника дежурного по кухне. У нас это называлось – закрывал амбразуру своим телом. На первых порах помдежи, ещё не имея представления о том, что такое Сашина булимия, в лучшем случае выставляли ему миску, скажем, плова, который был у нас в обед на второе. Но Саша быстро вылизывал миску так, что и мыть её не надо было, и снова закрывал амбразуру своим телом.
В училище было шестнадцать рот. Каждый день в наряд выделялась одна рота. Из дежурной роты одно отделение назначалось в кухонный наряд. Круглосуточная работа на кухне, готовившей пищу примерно на три тысячи ртов, была не из лёгких. Но курсанты, в общем, любили кухонный наряд. Наесться там можно было от пуза. Так вот, по мере заступления рот в наряд всё училище постепенно узнало об аппетите курсанта Александра Ермолаева. И когда Саша закрывал амбразуру своим телом, сердобольные помдежи выставляли ему уже не миску, а полбачка каши, то есть порцию на семь курсантов. До меня просто не доходило, куда это всё помещается, и как человек, съедая такое количество пищи, не толстеет.
А ещё я как-то услышал, что, кроме булимии, Саша отличается невероятной величиной детородного члена. На слухи я не обратил внимания. В этих вопросах разбирался примерно так, как в булимии. Кроме того, признаки булимии я видел, когда после двух порций Саша съедал ещё полбачка плова. А детородного члена Саши я не видел.
Но однажды…
В баню мы ходили повзводно. Саша был в третьем взводе. Я – во втором. Как в третьем взводе относились к Саше, видя его обнажённым, не имел понятия. Но однажды Саша почему-то попал в баню вместе с нашим взводом. Господи! Такого просто не может быть! На Кавказе я видел ослов. Без них воевать на перевалах было бы невозможно. Меня удивила величина полового члена, пропорциями никак не соответствующая относительно небольшому животному. Но Саша ведь не осёл! Какие там пропорции! У человека, повторяю, такого просто не может быть!
Написал это и вспомнил, что в ту пору я уже знал «Читал охотно Апулея, а Цицерона не читал». Почему лицеист Пушкин читал охотно Апулея, и вообще кто такой Апулей, не имел представления. И только потом, прочитав «Золотой осёл» Апулея, я вспомнил, почему у меня возникла ассоциация с половым членом осла.
Сейчас врач, я мог бы спокойно, подробно и профессионально описать необычные величину и диаметр этого невероятного чуда. Сейчас я понимаю, что это была патология такая же, как булимия. Но тогда. Даже мои товарищи, похвалявшиеся своим богатым сексуальным опытом, обалдели, увидев такие огромные нечеловеческие размеры.
О нормальном мытье уже не могло быть и речи. Почти весь взвод потребовал, чтобы Саша продемонстрировал нам своё сооружение в эрегированном состоянии. Саша смущался. Саша просил оставить его в покое. Но куда там! Коля Трубицын намылил ладони, схватил Сашу за член и стал его массировать двумя руками. Вместе с Ростиславом Армашовым мы пытались заступиться за Сашу, но взвод категорически пресёк наше вмешательство. Взводу было интересно. Среди всеобщего веселья Саша смирился, и, судя по результатам, даже вероятно, получил удовольствие, потому что взвод добился желаемого и увидел эрегированный член во всём его величии. За всю свою долгую врачебную жизнь я не видел ничего подобного. Да, такое я увидел всего лишь один раз в жизни. А, не увидев, вероятно, не поверил бы описанию.
– Слушай, Сашка, как бабы выдерживают это дышло?
Смущаясь, с виноватой улыбкой Саша объяснил, что он ещё никогда не имел бабы. Услышали бы вы комментарии по этому поводу!
После описанного банного дня я обратил внимание на то, что Саша не ходит даже в училищный клуб на танцы, не говоря уже о городе, когда нам выдавали увольнительные записки. С Ермолаевым я не был в близких отношениях и, естественно, не имел представления о причине такого сверхскромного поведения. Уже значительно позже с моим другом Анатолием Сердечневым мы услышали Сашин рассказ о причине непосещения танцев.
Оказывается, как-то, ещё на вечере в школе он пригласил на танго одноклассницу. Во время танца то ли случайно, то ли умышленно она прижалась к нему. Член его эрегировал в штанине, где места ему не нашлось. Это было ужасно. Мало того, что больно, так и шагу нельзя было сделать, – рассказывал Саша. Он не знал, как отвязаться от партнёрши и покинуть танцевальную площадку. С тех пор он не ходил на танцы.
После окончания училища сто двадцать пять младших лейтенантов нашей роты приехали в Нижний Тагил на 183-й завод получать танки и экипажи. Отсюда, погружённые на платформы, мы разъехались в разных направлениях, чтобы почти со всеми больше никогда не встретиться. Вероятность выжить у танкистов не очень велика.
Закончилось летнее наступление. Из десяти новоиспеченных младших лейтенантов, выпускников нашей курсантской роты, прибывших во Вторую отдельную гвардейскую танковую бригаду, уцелели двое – Толя Сердечнев и я.
Жалкие остатки экипажей нашего батальона, меньше, чем на одну роту, располагались в землянках, в чахлом литовском лесу. Танков у нас не было. Ждали, когда прибудут танки с личным составом.
Не помню, чем мы занимались, когда вдруг где-то неподалёку услышали женский смех. Ребята радостно переглянулись. Но откуда здесь может взяться женщина? Уже через мгновенье на нашу полянку выскочил младший лейтенант Саша Ермолаев. С Анатолием Сердечневым мы к этому времени успели стать лейтенантами.
Оказывается, это был не женский смех, а радостный голос Саши, когда ему указали, где мы находимся.
Здесь же появилась трофейная немецкая тминная водка, закуска. Возможно, Саша пришёл к нам сразу же после еды, но наше угощение оказалось нелишним. Мы с Толей знали это наверняка.
Саша рассказал нам, как сложилась его судьба после нашего расставания в Нижнем Тагиле. В одной из первых атак летнего наступления подбили его машину. Он и стреляющий были ранены. Механик-водитель – контужен. А лобовой стрелок и башнёр погибли. Из госпиталя его выписали в резерв офицерского состава, а оттуда направили в нашу бригаду. Вот и всё. И надо же – в тот момент, когда несколько часов назад он представлялся начальнику штаба бригады, от того ушёл командир его танка. Саше уже успели шепнуть, что этот лейтенант – сынок очень важной особы, и что его перевели в Первый Балтийский танковый корпус на какую-то тыловую должность. А начальник штаба бригады тут же предложил Саше, танкисту, побывавшему в огне, выписавшемуся из госпиталя после ранения, стать командиром его танка. Саша, уже зная о нашем существовании в бригаде, и, намереваясь посоветоваться с нами, попросил подполковника дать ему несколько часов на раздумье. Подполковник удивился странному, казалось бы, отказу, но лал согласие.
– Чего же тут раздумывать? – Сказал Толя. – Танковую атаку ты уже понюхал. Поживи в спокойном месте. И благодари Всевышнего, что тебе так повезло.
– Это так. Но ведь фактически командир танка начальника штаба бригады это его адъютант.
– Ну и что?
– Как что? Мне же придётся наносить на карту обстановку. И не взвода, даже не роты, а бригады. А в тактике и в топографии я даже в училище плавал.
– Научишься. Пока мы бездействуем, приходи, Ион тебе всегда поможет. Иди, соглашайся.
Так Саша начал свою должность командира машины начальника штаба нашей бригады. Для Толи и для меня это стало просто находкой. Шутка ли? Саша приходил к нам за помощью, и мы, таким образом, узнавали о войне то, что командиры танковых взводов никогда не знают.
Закончились осенние бои. Чудо! Мы с Толей и на сей раз уцелели. Во время боёв с Сашей, разумеется, не общались. Где мы, а где танк начальника штаба бригады. Мой взвод жил в бывшей конюшне. Всё же лучше, чем копать землянку в тяжёлой мокрой прусской глине. Танков у нас ещё не было.
И вдруг всех офицеров батальона вызывают в штаб бригады. Всех. Не помню уже, сколько осталось в батальоне офицеров из танковых экипажей. Помню только, что не боевых офицеров было больше. Оба заместителя командира батальона, начальник штаба батальона, помпотех, секретарь партийной организации, начальник боепитания, батальонный фельдшер. Кого это я ещё забыл? Ладно. Пришли мы в штаб бригады. Располагался он в большом юнкерском имении, километрах в полутора от нашей конюшни.