Текст книги "Путеводитель доброй жизни (Страх божий, Мудрость, Трезвость, Труд)"
Автор книги: Иоанн Наумович
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
– За что же они прогневались?
– Расскажу по порядку Когда я был назначен на первый мой приход и поехал туда, осмотрел все: церковь, строения, огороды, землю и познакомился с людьми, – я молил Господа Бога: "Боже, аще воля Твоя, дай мне на этом месте и кости мои грешные сложить. Не хочу я больших достатков: я хочу жить только для моих прихожан, хочу быть им наставником и путеводителем ко всему хорошему и доброму – землица эта, мой и их честный труд пропитают меня". Пошел я с женой представиться помещику – попечителю моей церкви, он принял меня, как родного брата, до крайности любезно и радушно, и просил меня обращаться к нему во всех нуждах. Лесничему тут же дано было приказание отпускать мне из барской рощи и дрова, и лес на постройки, а через несколько дней, смотрю, панские рабочие одни – пашут плугами, другие – засевают, третьи боронуют мое поле. "Господи, – благодарю я Бога со слезами, – за что Ты послал мне милость жить с такими добрыми людьми?" Вскоре помещик сам приехал навестить меня на новоселье, разузнал обо всем, чего у меня не хватает, поговорил, посидел, опять обещал мне свою помощь на обзаведение хозяйством, а при прощании пожал мне крепко руку и говорит: "Рука руку моет". Последние слова я как-то пропустил мимо ушей, а они, оказывается, имели особое значение. На следующий день приходят плотники, маляры, осматривают дом и принимаются за работу: перестроили нам жилье как нельзя лучше, где только что нужно было – все сделали! Жена моя всякий день ходит к панам в усадьбу: дружба, вишь, у нее с помещицей пошла такая, что жить друг без дружки не могут! Скотинка моя пасется на помещичьем лугу по брюхо в траве; душа радуется смотреть, как они возвращаются домой сытые, гладкие, веселые. Чего же мне еще не доставало? Не житье, а прямо рай, настоящий рай! Но огляделся я получше, вижу – беда! Никто не умеет перекреститься как положено, никто не знает Отче наш, никто не слыхал о заповедях. Одна водка, великая госпожа, простирает свое царство всюду – до самой убогой избы. Придет воскресный день, праздник, в церкви почти никого нет, а корчма спозаранку полнехонька. В полдень в нее уж не протолкнешься: играют на скрипках, пляшут, поют, гуляют, потом ссорятся, дерутся, судятся... Арендатор-еврей, с окладистою и длинною бородой, ходит важно, как барин, в атласном халате: у него в доме золото и серебро, за обедом щи и мясо, а крестьянин хлебает квас с луком, да отуманив голову вонючим перегаром, забывает о том, что он человек! Еврейская кладовая битком набита закладами – гниет крестьянское добро из-за проклятой водки, а народ не может взять в толк, отчего это так. И всякий полагает, что так и должно быть, что иначе и невозможно. После первой же моей обедни в воскресный день я объявил, что будет вечерня и потом беседа. Проблаговестили к вечерне никто не пришел... Всего-то и народу в церкви: пономарь да дьячок, "Зачем вам напрасно трудиться, батюшка? -Говорит пономарь. – Тут народ к этому непривычен. У нас что воскресенье, что праздник какой, – всегда в корчме играют музыканты, и оттого ребята и девушки весь день там". В следующее воскресенье я опять после обедни говорю, чтобы собирались к вечерне и на беседу – и опять церковь пустехонька: пришла одна какая-то девушка. Я рад и этому, учу ее одну. Девушка ушла из церкви счастливая, что умеет уже правильно перекреститься и выучилась прочесть как следует молитву Царю Небесный. В третье воскресенье у меня на беседе уж шесть человек, в четвертое – двенадцать, в пятое полцеркви. Учу со всем усердием, молодежь слушает меня с охотой и отвечает толково. Радуюсь, как невесть чему, на душе у меня такая благодать, такое веселье, – больше, чем если бы кто подарил мне кучу денег. Но недолго продолжалась моя радость. В то же воскресенье была жена моя в гостях у помещицы. Вдруг прибегает еврей-арендатор из корчмы, Янкель, и прямиком к помещику: "Вельможный пан! Вы не знаете тут, что у нас делается!.. Делается то, что никогда не бывало! Ай-вай! Это грабеж, это разбой, это ужас, что такое! Я аренду плачу, я музыкантам плачу, а весь народ в церкви! Это никогда не бывало! Это новый, совсем новый закон какой-то! Ежели так пойдет дальше, аренда не будет стоить половины теперешних денег; а мы с вами, вельможный пан, таки, извините, оба останемся в дураках! Ай-вай! Зачем учить мужика? Тьфу! Кому это нужно?
– Ведь у тебя, любезный Янкель, семь дней в неделе, сказал помещик. – Эти два-три часа не принесут большого убытка.
– Вельможный пан, – отвечал Янкель, низко кланяясь, – вы умный человек, вы сами знаете: эти часы в воскресенье стоят мне дороже всей остальной недели! Ей-богу, по совести говорю, ежели у меня отнимут эти часы – аренда не стоит половины денег!
– Ну, ну, – говорит пан, – успокойся, Янкель, я поговорю со священником.
– Пожалуйста, поговорите! Я бедный еврей, так шутить не годится! Еврей ушел, и тут у барина с моей женою начался разговор в таком роде: Янкель, мол, совершенно прав – он может разориться, а аренда корчмы приносит имению чистого дохода полторы тысячи рублей. Зачем учить мужика? Он до тех пор только и хорош, покуда остается темным. Как только мужик выучится, он не станет слушать ни барина, ни священника, перестанет работать, разленится, и всем будет худо – и пану, и священнику, и ему самому, мужику. Так говорили барин, барыня и бывший у них гость какой-то, а жена моя, по простоте, во всем им поддакивала. Порешили на том, что жена уговорит меня не созывать более народ на собеседование, и любезный пан сказал ей на прощание, что приглашает батюшку в следующее воскресенье после обедни пожаловать к нему – позабавиться игрой в карты. Приходит жена моя домой и рассказывает мне все это. "Ну так как же? – спрашивает, пойдешь к ним в воскресенье?"
– Нет, – отвечаю – не пойду, не могу пойти. Пойду в церковь.
– А знаешь ли, чем это пахнет?
– Знаю: потерей панских милостей. Правда, хорошо, очень хорошо нам здесь жить с этими милостями. Но скажи мне, милая, зачем я здесь? На то ли меня здесь поставили, чтоб я удерживал народ в невежестве, в безнравственности, в диких, бессмысленных нравах и обычаях и во всех мерзких грехах, или же на то, чтобы я старался извлечь его из этой тьмы, старался растолковать всем, как они должны жить и что делать, если хотят быть людьми, а не скотиной, жить для Бога, для себя и для души своей, а не для пана, еврея и водки? При этих словах жена затряслась вся от страха: "Недолго же мы с тобой были счастливы, недолго! Пропала теперь моя бедная головушка!" И верно, чуяло беду ее сердце: с того дня мы оба стали несчастны. Но что мне было делать? Иначе поступать я не мог!
– Маша, – говорю, – не плачь: у сирот есть Бог Он нас не оставит! Вижу уж, что нам не жить здесь, но есть и еще помещики – не такие, как здешний, который из грязи – в князи, а настоящие дворяне, сердцем помягче, душой поблагороднее: найдем где-нибудь другой приход. А пойти на попятный я не могу, это бы меня убило. Отрекшись из-за панских милостей от своего долга, я не смел бы поднять глаз пред прихожанами, стыдился бы малого ребенка.
– А вот другие живут же с панами мирно и благоденствуют!
– И я тоже хочу жить мирно: но я ведь не лезу в его помещичьи дела, так и он не смеет распоряжаться у меня в церкви.
– Ты погубишь нас, погубишь! Тебя зашлют в какойнибудь беднейший приход!
– Так оно и будет. Но скажи мне, дорогая, разве все наше русское крестьянство, а хоть бы и эти тысяча двести душ моих прихожан, Господь Бог создал для панов и евреев? Разве они затем живут на Божьем свете, чтобы их луженые глотки еврей и пан причисляли к своим верным доходам? И я должен смотреть на это спокойно, должен сказать: "Да, вы не люди: стало быть, вы и не христиане?" Но этими словами я не мог переменить ее мыслей. На другой день она едет жаловаться на меня своим родителям. Приезжают тесть с шурином и жестоко пробирают меня. Тесть, старик "опытный", говорит:
– Александр, мы все понимаем, но надобно иметь ум. Помолчи немного, посиди смирно.
– Да и чего ты этим добьешься? – заговорил шурин. Того только, что на твое место пришлют другого, незнакомого, и народ хуже еще, пожалуй, станет пьянствовать. Ты себя погубишь, а преемник твой, может быть, человек недостойный, получит отличное место, – вот и весь итог твоей затеи. Так они меня загоняли, так измучили, что я обещал им быть в воскресенье у помещика и играть в карты. Тесть с шурином уехали, жена успокоилась, опять все стало ладно. Но совесть моя не успокоилась, – нет, на душе еще тяжелее стало. На другой день ранехонько приходит сам господин Янкель, мужчина видный, осанка важная, – таких евреев мне редко доводилось видеть. Остановился у порога, поклонился почтительно и окинул меня взглядом с ног до головы.
– Что скажете хорошего? – спрашиваю.
– Меня зовут Янкель, я у здешнего помещика держу в аренде корчму вот уж, в добрый час вымолвить, тридцать лет кряду. Я был у пана: они приказали низко вам кланяться и просят, чтобы ваше преподобие новых уставов не вводили.
– Каких новых уставов?
– Да насчет собеседований, батюшка! Через это я несу большие убытки, и не столько я, сколько сам пан. Ведь вам известно – аренда дает пану полторы тысячи рублей, а как мужик будет сбит с толку да не станет гулять по воскресеньям, с кого выручишь такие деньги?
– А вы, евреи, что делаете в субботу? Тоже ходите в корчму пить да гулять, или сидите дома, читаете книги, учитесь?
– Ай-вай! Вы, батюшка, такой ученый и разумный человек, а приравняли нас, евреев, к мужику! Евреи – деликатный народ, а мужик, – ну что такое мужик? Все равно, что скот! Вы его не выучите, потому что его не для этого Бог сотворил.
– Для чего же его Бог сотворил?
– Для того, чтоб он работал на пана и на вас. Ну а зачем вам ученый народ? Он так и разбогатеть может. Ай-вай! Оборони Бог и нас, и вас от богатого народа! Мужик до тех пор только хорош, покуда беден. Когда он беден, он кланяется, и все с ним сделаешь, что нужно. Ежели б он, сохрани Бог; стал богат, разве он пошел бы к вам работать? То и хорошо, что народ беден и любит водку. За водку мужик и спашет, и сожнет, и скосит, и смолотит, и все сработает. Тут вошла жена и дернула меня за рукав, чтоб я вышел в другую комнату Там она устремила на меня свои кроткие глаза и говорит:
– Александр! Ты, я вижу, вдался уж в ненужные разговоры с Янкелем. Не забудь, что ты обещал вчера!
– Не тревожься, – отвечаю, – будь покойна: как уж решил, так и сделаю. Вернулся к Янкелю:
– Ну, хорошо, ступайте себе домой, я побываю у барина. Еврей поклонился и вышел. В тот самый день явились ко мне жених с невестой просить повенчать их. Я велел им приходить говеть и повторять молитвы, да принести записку из экономии: тогда ведь без дозволения помещика нельзя было венчать его крепостных. Вечером приходит отец жениха, кланяется и говорит:
– Я пришел к вам, батюшка, заявить, что из нашей свадьбы может еще ничего и не выйдет: с Янкелем нет никакого сладу.
– Какого сладу?
– Да насчет водки, батюшка!
– Вздорожала, что-ли?
– Нет, не вздорожала, батюшка, да Янкель с меня уж слишком много ее требует. Целых двенадцать ведер! А я мужик бедный. И денег столько нет и продать нечего. Есть одна коровка, да она больно тоща – какая ей цена нынче! Продать – и на Янкеля деньжонок не хватит. Есть два бычка, да тех нельзя продавать: на них я барщину отрабатываю.
– Зачем же тебе двенадцать ведер? Возьми одно, ну... два, – будет с тебя!
– И я так говорю, да не дадут записки.
– Какой записки?
– Вчера я был в экономии, там велели отправиться к Янкелю и принести от него записку с печаткой, что мы с ним уже сошлись, сколько взять водки. У нас так заведено. Пришел я к Янкелю, а он поставил мне двенадцать ведер. Как мы его ни просили, как ни плакали, и я, и жена, и сват, – ничего не получилось: бери, говорит, двенадцать ведер – и кончен бал, – и полведерка не сбавил!
– Вот как! Ступай, еще проси!
– Напрасно, батюшка, напрасно! Я уж не то, что просил, я у него в ногах валялся, чтоб хоть что-нибудь сбавил; да Янкель все подсмеивается только надо мной, да и все жиды смеялись.
– Ну что ж я тут тебе поделаю? Без записки мне венчать нельзя!
– Ох, доля ты наша бедная, горемычная! – заплакал мужик, подошел под благословение и ушел. У меня тоже покатились слезы. Ведь это рабство, настоящее рабство! О, бедный ты, родимый народ наш! Доколе ты будешь страдать?.. Назавтра приходят жених с невестой повторять молитвы.
– Ну, что, – спрашиваю, – есть записка?
– Есть, – отвечает парень со вздохом, да не дешево стала! Продали корову, – не хватило, заложили кораллы. Теперь матушка плачет, – на свадьбе будет без кораллов. Так плачет, так причитает, что хоть вон беги из избы. Ну, да что же было делать! Пришло воскресенье; после обедни я уж не оповещаю о беседе, но народ сам спрашивает. Отвечаю, что нынче я приглашен в усадьбу. Один Бог знает, каково было у меня на душе, но нечего было делать. Под вечер иду с женой в усадьбу – играть в карты. Но у меня в мыслях все проклятая записка, Янкель, и то, как наш бедный крестьянин, живущий на своей родимой русской земле, хозяин в своей хате, кланяется в ноги некрещенному пришельцу-еврею, и тот еще смеется, издевается над ним! Не могу забыть, как бедный человек единственную свою коровенку; что всю его семью кормила, должен был гнать на базар и отдавать там за половину цены, как жена его закладывает у того же Янкеля последние кораллы, на которые весь век работала, чтобы украсить ими лик свой, – из-за чего? Из-за мерзкой, треклятой водки; из-за того, чтобы Янкель с паном царствовали!
– Что-то наш батюшка невесел, – говорит барин.
– И я то же замечаю, – отозвалась барыня, – что батюшка что-то не в духе, будто сам не свой. Здоровы ли вы?
– Простудился немного и схватил насморк, – говорит жена. А я сижу в барском кресле, точно на горячих угольях.
– Ведь лучше, не правда ли, проводить время здесь с нами, – продолжала барыня, – чем убивать здоровье с этими хамами? Ведь это скоты, быдло! К чему им эти ваши собеседования, ученье? Батюшка хотел бы их сделать людьми, но это напрасный труд. Я не возразил ни слова, но чувствую, что кровь бросилась мне в голову и сердце, как молотом, застучало в груди. Таково было мое веселье у пана на картах! Когда вечером мы пришли домой, жена не могла выжать из меня ни единого слова. Мне стыдно стало перед самим собою, что я – священник, пастырь, бросил свою паству, забыл свой долг и пошел туда, где совсем иные понятия о Боге, о человеке, о моем возлюбленном народе! Да самого утра я проворочался с боку на бок в постели и ни на одну минуту не мог забыться сном. В голове стучит, как на мельнице, горячка прожигает до костей... Так – один день, другой и третий, – хожу, как больной: сам себе опротивел. В субботу вбегает ко мне отец жениха, весь заплаканный:
– Ох, батюшка, благодетель, отец духовный! Великое несчастье! Что мы станем делать, бедные?
– Что случилось? – Спрашиваю.
– Я, батюшка, сами уж знаете, сошелся с Янкелем на двенадцати ведрах: дал ему деньги, заложил кораллы, и взял водку. Привез в бочке домой, поставил в клети бережно, подложивши под бочку бревно, да покрывши ее и сверху и с боков холстами, одежей, мешками, как обыкновенно это делается, чтобы вино не усыхало. Стоит оно себе так со вторника, вдруг, слышим, – по избе будто винный дух пошел. Что же такое! – Смекаем себе: В клети в бочке водка, отчего ж не быть в избе духу? Ну и успокоились и посмотреть не потрудились. Нынче утром вышла хозяйка из избы, а оно и на дворе водкой пахнет! Пошла она по тому духу да и завязла в какой-то жиже – а жижа-то эта от водки! Мы – к бочке: пустехонька! Жид, нехристь, бочку-то дал с червоточиной – водка, почитай, вся и вытекла! Батюшки, голубчики, что теперь делать?
– Ну, тут уж я твоему горю не лекарь – ничем помочь не могу!
– Да вот что, батюшка: вы их уж завтра же и повенчайте, а то вся водка вытечет Мы замазывали ее, дыру то, и салом, и золой, и всем, чем кто ни советовал, – течет все да течет, ни что не помогает! Ходил я к Янкелю, рассказываю ему, что он с нами сделал, разбойник, а он мне на это: "Надо было, говорит, – свою бочку привозить, коли моя нехороша!" И еще смеется: "После этого, – мол, записки тебе не дадут: надо еще прикупить водки.
– А записки у вас так и нет еще?
– Обещали выдать! Да не выдали.
– Ну так как же я венчать стану? Ступайте опять к пану, постарайтесь получить от него записку. А за водкой не гонитесь – пропадай она пропадом! Потерял ты из-за нее и корову, и деньги, – ну и будет с тебя. Да так оно, пожалуй, и лучше: меньше будет пьянства, меньше греха. Схватился бедняк за голову и ушел, обливаясь слезами. Вечером он опять у меня: записки не выдали, велели взять у Янкеля еще три ведра. Это возмутило меня. По просьбе прихожанина я написал в экономию, умоляя сжалиться над бедными людьми и не чинить им препятствия. Оттуда получил короткий ответ: "Прошу не вмешиваться в дела моих крепостных и не принимать на себя обязанности их защитника. Священнику принадлежит право венчать, экономии – выдавать или не выдавать дозволения". Еще две овцы ушли на водку, и с того дня нога моя не была больше у помещика. Скотину мою стали прогонять с панского пастбища, мельник получил приказ не принимать на размол моего хлеба, хоть я имел на это законнейшее право, лес для топлива отводили мне самый худший и на таких местах, куда ни проехать, ни пройти было невозможно. Рабочие волы мои и коровы стали падать от бескормицы, чинились мне всякие пакости и напасти, и, наконец, поехал барин к митрополиту и сказал, будто я у него народ бунтую! Короче говоря, на приход мой был назначен священник, про которого Янкель наперед разузнал достоверно, что он "очень разумный человек". И вправду он был очень разумный человек, да что об этом говорить! Пришлось нам уезжать в позднюю осень, Филипповым постом, в самое бездорожье, грязь и слякоть. Вещи наши промокли и попортились, я сам простудился, – кашляю с тех пор и хвораю постоянно. На новом месте я нашел пустыню: дом без крыши, покосившийся от ветхости, хозяйственных построек никаких; в церкви беспорядок, в приходе пьянство, воровство, нищета. Словом, сказать, бедствую, Онуфрий, тяжко бедствую!.. Вот что рассказал мне тогда друг мой, и жгучая боль охватила мое сердце, когда я увидел, что такая чистая душа столько терпит за народ свой. С того прихода опять его перевели, и так до шести раз перетаскивался он с места на место, разорился окончательно и потерял здоровье. На пятнадцатом году священства дали ему, наконец, казенный приход в Горах. Тут бы можно ему успокоиться и отдохнуть, да пришла смерть. На вот, прочти письмо, которое прислал он перед самой кончиной. Читай вслух... Николай. "Дорогой друг мой! Знай, что когда ты будешь читать это письмо, я буду уже в лучшем мире, где не доймут меня ни паны, ни жиды, ни водка. Много страдал я в этом мире, но не раскаиваюсь, что служил Богу и ближним, хотя чувствую себя в долгу пред детьми моими. Я не оставляю им наследства, не оставляю вообще ничего, кроме моего благословения, чтобы они верно и нелицемерно служили своему народу, ведя его к познанию Бога и правды, как старался служить ему я. Правда, силы мои были слишком слабы, и царство тьмы и греха победило; но придет час, когда народ познает Бога и поймет самого себя, умудрится, отрезвится и добьется своей чести и своего счастья, Ежели чрез неделю не получишь от меня другого письма, – помолись о душе моей: это будет знак, что тело мое уже в могиле. Обнимаю тебя сердечно и благословляю жену твою и детей. Твой навеки Александр!" По лицу Онуфрия полились слезы – чистые и непритворные, как чиста и непритворна была дружба, соединившая этих людей. Несколько времени он не мог говорить; Николай тоже тихо плакал. Наконец, старик продолжил рассказ:
– Всякий раз, когда я читаю это письмо, я не могу не плакать. Но мы с тобой заговорились и отошли от настоящей сути нашей беседы – трезвости и умеренности. Ну, понимаешь ли ты теперь, отчего наши Общества трезвости не удержались, несмотря на указ консистории и на то, что священники, не все правда, но почти все, имели горячее и твердое желание вырвать народ из страшного рабства водки? Николай. Понимаю, дедушка, теперь понимаю. А какая еще четвертая трава? Онуфрий. Про четвертую траву, про труд, много бы стоило поговорить: это вещь очень важная. Слушай же и старайся запомнить каждое мое слово. Господь Бог каждому из нас дал какую-нибудь особенную способность: одному – к науке, другому – к искусству какомунибудь, третьему – к ремеслу, четвертому – к сельскому хозяйству, пятому – к пчеловодству и так далее. Но честь и заслуга человека пред Богом в том состоит, чтобы всякий из нас всеми силами и всею душою предан был тому делу, к какому имеет способность. Подлинно, скажи сам: не диво ли, что человек ухитряется при помощи пара ездить по земле и по морю, что нынче этот пар двигает мельницы, заводы, фабрики и всякие чудеса творит на свете? Слыхано ли, чтобы молотилку можно было возить в поле, да ею там в один день не только целый скирд обмолачивать, но еще и само зерно отлично отвеять, очистить, отделить хорошее от к плохого, так что бери прямо и ссыпай в амбар! Каким образом человек додумался до того, чтобы при дорогах понаставить столбов, нацеплять на них от одного к другому железных проволок, да и пересылать по ним вести с быстротой молнии из конца в конец света? Вот что значит труд! Ведь человек трудится не только руками, но и головой: думает и передумывает, как бы сделать что-нибудь умное и полезное, как бы с меньшими силами сделать большую работу, как бы плохое улучшить, малое умножить и увеличить, как бы наилучше воспользоваться тем, что Бог дал. Один что-нибудь придумает, другой ума своего приложит, третий обоих поправит – и выходит дело полезное для всех. Так и другие народы трудятся: работают и руками и головой, выдумывают, иначе сказать, изобретают хитрые орудия, машины и всякие приспособления, пишут книги, учат друг друга и все дальше идут. Ну да труд труду рознь! Что в том, что наш крестьянин работает из сил выбиваясь, когда в труде его подчас нет никакого смысла, когда труд его не приносит никакой пользы?.. Ну вот, к примеру: на базар везут и ведут все, что у кого есть: хлеб, свиное сало, корову; лошадь. Стоят наши возы с хлебом и картофелем, и у немцев-колонистов тоже – с хлебом, с картофелем; наши женщины с маслом и молоком – и немцы с маслом и молоком. Являются покупатели, но каждый походит сначала к немцу, хоть немец свой товар продает дороже нашего крестьянина. Хлеб у немца чистый, сухой, отвеянный на веялке. Немец постыдился бы выехать на торг с хлебом невеянным, нечищенным: у всякого немца на гумне есть опрятный ток, есть непременно веялка; хлеб он всегда провеет в веялке раз и два, хорошее зерно везет на базар, а плохое оставляет дома для лошадей, для скотины, птицы оттого хлеб у него полновесный и идет по хорошей цене. А наш мужик везет сор, да такая ему и цена! Евреи так и говорят: немецкий хлеб панский, а русский – мужицкий. Как только немка покажется в городе с корзинкой, где у нее творог и масло, барыни сейчас же заступают ей дорогу: товар у нее из рук рвут, потому что у немки масло желтое, душистое, глядеть любо. А наша баба со своим маслом ходит по всему городу, просит, набивается, покупщик видит, что оно белое, как мел, на вкус горькое, пересоленое, и не берет. Это не выдумка, это сущая правда! Вот мы и видим: немец работает, и наш мужик работает, но не такова работа немца, как работа нашего, и не таков товар немецкий, как наш. Немка ухаживает за коровой изза молока и масла, и наша крестьянка ухаживает, да прок-то у них выходит разный. Есть и у нас, я знаю, хорошие хозяева и хозяйки, но их, правду сказать, очень мало. Конечно, летом, в страду народ наш действительно работает, потому что знает: ежели не поработать, придется погибать с голоду. Но в другое время куда лучше его поймешь: скажем, если приглядишься к работам общественным или сгонным. Как придет зима, да заметет дороги, да сгонят народ расчищать снег (не даром, а за плату), ты стань себе поодаль в сторонке и присмотрись. Тогда увидишь, что на работу, которую и один сработал бы, вышло десятеро, а то, что сработали бы десятеро, делает сотня человек, потому что не работают, а лишь торчат весь день на морозе. Насилу-насилу то один, то другой нагнется: но приглядись, как он поднимает лопату, как кидает снег, как ему приятнее мерзнуть, чем шевелиться за делом, как он кряхтит, стонет, после каждой лопаты отдыхает, да опять с четверть часа стоит, пока надумается, в какое место снова запустить лопату... Насмотришься на все это и подумаешь, что из такого народа ничего путного выйти не может, разве ежели только Сам Господь Бог вдохнет в него новый дух и просветит его, потому что он как был рабом, так и остается. Он еще не свободный человек, а раб, который тогда лишь работает, когда чувствует над собой палку: а как нет палки – нет у него и чести, и он не стыдится простоять весь день без дела и потом протягивать руку за платой! И все это оттого, думается, что у нашего народа веками образовался нрав: не заботиться о том, что будет завтра, лишь бы прожить как-нибудь нынешний день. Потому что прошлые, старые времена подлинно были ужасные. Народ страдал от крепостной неволи, а тут еще житья не было из-за постоянных нашествий: то татары, то поляки, то немцы, то турки, то шведы какие-нибудь еще... Спроси эти могильные курганы, что усеяли нашу землю и прикрывают собою татарские, турецкие да и наши русские кости. Они скажут тебе: "Страшно было жить во времена, когда по этим краям рыскали орды татарские". Ты видал, может быть, саранчу и знаешь, как она спустится темною тучей на нивы, в одну ночь сожрет все до последнего колоса, до последней былинки, поднимется утром и улетит, а на ее месте остается одна черная земля. Такими же бесчисленными тучами налетали на нас в старину татары: убивали или уводили народ в полон, в рабство, грабили все без пощады, а чего не могли забрать и увезти с собой, то жгли и истребляли, оставляя за собой полное безлюдье, голую пустыню. Но вот схлынул татарский потоп, – народ, кто сумел спастись, укрываясь в лесах, в дебрях, в тростниках, в неприступных болотах, возвращается на оставленные пепелища. Что ему было делать? Бедный селянин сколачивал себе на скорую руку какую-нибудь хижину, вроде шалаша, да так и жил, потому что всякому невольно думалось: зачем строить хорошую избу, заботиться о хозяйственном обзаведении, трудиться, издерживать последние гроши, когда, быть может, через месяц, через полгода, через год, снова нахлынет татарва, да все это выжжет и разграбит? А ведь татары хозяйничали в нашей русской земле не год и не два, а около трехсот лет! Оттого-то в народе нашем и сложился нрав: жить одним днем, хватило бы только на сегодня, а завтра – как Бог даст. Мы смотрим на немцев и удивляемся тому, что у них дома и строения просторные, что у каждого на дворе колодец, при доме садик, но и у них тоже такая уж эта привычка от дедов и прадедов. Каким образом? А таким, что когда нас губили, разоряли, жгли -немцы сидели в своей земле, как у Христа за пазухой, жили да поживали, да добро наживали. Даже позднее, лет двести тому назад, когда турки пришли к самой Вене, немцы с ними не могли справиться, и наш народ опять-таки пролил свою кровь для того, чтобы немцам было покойно. Легко теперь им смеяться над нашим невежеством, над нашей бедностью; легко немецким колонистам заводить у себя всякие хорошие порядки, когда они не знали татарских нашествий, и наша же славянская рука спасла их от ига, вроде того, под которым мы страдали целые века. Но следует с горечью признать: труда, работы все мы боимся и стыдимся. У нас обычай, что ремесленником должен быть непременно, если не немец, то поляк, а торговцем – еврей, оттого мы как бы и не народ: горожане у нас все больше евреи или другие чужеплеменники; русский же умеет только постародавнему орудовать сохой да еще кое-как выходит в учителя и священники. Оттого мы и бедны, что все барыши попадают у нас в чужие руки, и нашим трудом обогащаются иноплеменники. Между тем как наибольшую честь свою мы должны полагать в труде, в работе, и всякий добрый отец в нашем русском крестьянстве, когда у него есть дети и достаток, должен стараться выводить их в ремесленники, в купцы, дабы в нашей земле мало-помалу завелось свое русское городское сословие ремесленники и торговцы. Поотстали мы, правда, крепко поотстали, но при доброй воле да при усердном труде все наверстаем. Не погибнет народ наш. Он опомнится, оставит свой пьяный нрав, просветится, примется усердно за труд земледельческий, за ремесла, торговлю и всякие другие полезные занятия, и, даст Бог, когда-нибудь мы возьмем верх над чужеплеменниками. Для всего этого нужны только благословение и помощь Божья, ум, трезвость усердие и твердый дух, чтобы нам устоять на своем пути и не убояться никаких неудач и препятствий. Этим задушевным желанием, милый внук, я и покончу мою беседу о тех четырех травах. Взращивай и ты эти травы усердно. При этих словах Онуфрий встал, поднялся и Николай. Старик осенил себя крестным знамением и, обратившись к иконе Спасителя , начал молиться:
– Всемогущий Боже, сотворивший небо и землю со всяким дыханием, умилосердись над бедным русским народом и дай ему познать, на что Ты его сотворил! Спаситель мира, Иисусе Христе, отверзший очи слепорожденному, открой глаза и нашему русскому народу, дабы он познал волю Твою святую, отрекся от всего дурного и стал народом богобоязненным, разумным, трезвым, трудолюбивым и честным! Дух Святой, Утешитель, в пятидесятый день сошедший на апостолов, приди и вселися в нас! Согрей святою ревностью сердца духовных пастырей наших, дабы свет Божественного учения разлился по земле русской, а с ним и снизошли на нее и все блага земные и небесные! Аминь. Так всегда будем молиться: не о себе только, но обо всем нашем дорогом народе, и Бог услышит нашу молитву и даст нам, чего просим. Тут конец нашего с тобой разговора. Храни тебя Господь!