Текст книги "Православие в современном мире"
Автор книги: Иоанн Мейендорф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Мы уже упоминали о том, что движение религиозного и культурного возрождения в Византии и славянских странах, связанное с победой паламизма в Константинополе, было гораздо шире собственно исихастского или вообще монашеского, хотя истинные отшельники (например, преподобный Григорий Синаит в Болгарии и преподобный Сергий Радонежский на Руси) играли в нем видную роль. К движению примыкали и общественные деятели, и иерархи, и живописцы. Всех их объединяло живое восприятие тех религиозных и богословских истин, которые лучше всего выражены в «Триадах» св. Григория Паламы: Бог не сводим к категориям рассудочного мышления (и тем менее – к каким бы то ни было земным ценностям); он выше всего, что человек может о Нем воспринять. Но при этом Бог любит человека и любит мир и поэтому, по Собственной воле, выходит из Своей неприступности и является человеку. Человек также по самой своей природе обладает способностью «выхода из себя», то есть восприятия Того, Кто выше его самого. В этом его богоподобие, в этом его призвание – стать царем твари, потому что выход из себя предполагает не разрыв с обычной жизнью, а наоборот, возвращение в нее с целью ее преображения и спасения от зла и смерти.
Воскресшее и преображенное Человечество Иисуса Христа есть цель и надежда людей. Ему человек приобщается в Церкви. В нем он обретает обожение, то есть общение с единственно–истинной вечной жизнью. В ней он побеждает смерть и получает новую живительную силу для спасения всего мира.
Именно это откровение о спасенном и Богом возлюбленном человечестве и является предметом многих памятников литературы и церковной поэзии, а также гениальных икон и фресок, созданных в конце XIV века. Они излучали свой радостный свет в храмах и в домах людей. Именно это откровение защищал св. Григорий Палама, выступая против номиналистического агностицизма, принесенного из Италии Варлаамом Калабрийцем.
За последние десятилетия в самых широких кругах многих стран мира чрезвычайно возрос интерес к религиозному, общественному и общекультурному движению XIV века в Византии и других странах Восточной Европы. Особенно важно то, что этот интерес пробудился не только среди богословов и философов, но и среди историков, искусствоведов и исследователей византийской и древнеславянской литературы.
В богословском и философском отношении представители византийского мистического богословия, продолжая духовную традицию восточно–православного монашества, возродили именно в XIV веке представление об опытном познании Бога и связанное с этим целостное учение о человеке и человеческой судьбе. Этот подход привлекает многих наших современников, разочарованных разъединенностью в современной культуре разума и чувства, материи и духа, красоты и добра.
С другой стороны, историки славянских стран и древней Руси за последние годы приложили много усилий к уяснению смысла культурного наследия, завещанного умирающей под ударами турок Византией южно–славянским странам, а через них – молодому великому княжеству Владимирскому. Преобразование этого княжества в сильное государство, централизованное Москвой и сумевшее начать процесс освобождения от татарского ига, было бы немыслимо без культурных и идеологических влияний, пришедших из Византии. Примером этого может служить участие преп. Сергия Радонежского и митрополита Киевского Киприана – то есть учеников византийских исихастов – в событиях, приведших к Куликовской победе. Наконец, историк литературы и искусства не может не видеть соотношения между так называемым Палеологовским Ренессансом в Византии и искусством Феофана Грека и преп. Андрея Рублева на Руси. О связи этих взлетов творчества в области живописи с духовным возрождением монашеского исихазма современные историки много спорят, но никто не отрицает необходимости совместного изучения и памятников искусства, и литературных произведений этого времени для понимания истинного смысла тех и других.
По сравнению со светским историком или искусствоведом, православный богослов находится в привилегированном положении при изучении основных памятников духовной культуры этого времени: его главные интересы совпадают с интересами самих творцов средневековой культуры, которая была культурой церковной. Он придерживается той же иерархии ценностей и тех же духовных установок. Ему не надо доказывать, что иконописец, автор богословского трактата и агиограф имеют одну цель (хотя осуществляют ее по–разному): выразить истину явления Бога во Христе, в прославленном и спасенном «новом человеке». Таким образом, именно в свете православного богословия, замечательные достижения современных литературоведов, искусствоведов и историков обретают тот смысл, который хотел передать средневековый иконописец или автор.
Между тем, в русском православном богословии византийский период долго не пользовался заслуженным вниманием. О. Георгий Флоровский давно уже писал о «западном пленении» православного богословия нового периода, то есть периода турецкого ига в Греции и на Балканах, и о торжестве западного «школьничества» в послепетровской России. Академическая церковная наука XIX века, в значительной мере открывшая вновь доступ к святоотеческой литературе ранней Церкви и эпохи Вселенских Соборов, не успела по–должному использовать поздневизантийские богословские достижения. На это указывают и некоторые современные – преимущественно католические – критики «неопаламистов», то есть той группы православных богословов, которая в последние десятилетия возродила интерес к Паламе и его учению. Эти критики иногда с удовлетворением утверждают, будто бы Православная Церковь надолго «забыла» Паламу, потому что не произошло настоящей «рецепции» его взглядов. Такой подход к вопросу о месте богословия св. Григория Паламы в Православном Предании, конечно, неприемлем ни принципиально, ни исторически. Православная Церковь никогда не переставала торжественно праздновать память св. Григория во вторую неделю Великого поста и прославлять его как выдающегося учителя Церкви в «Синодике Православия», то есть особой службе первой недели поста (см. греческую Триодь постную; в славянских Триодях русского издания эта служба больше не печатается по практическим соображениям, но отнюдь не из–за желания ограничить почитание Паламы). Да и о богословии Паламы не все забыли: оно только было обойдено вниманием в «школьном» Догматическом богословии митрополита Макария (Булгакова), но живое вдохновение, восходящее к святоотеческому преданию через старца Паисия Величковского, никогда не теряло своей связи с исихастской и паламитской традицией. Конечно, без Паламы не могло обойтись и русское духовное возрождение начала нашего века.
Только незначительная часть богословских произведений св. Григория Паламы имелась в русском переводе до последнего времени. Нет полного перевода и главного и основоположного труда св. Григория – его «Триад», то есть девяти трактатов в защиту исихастов, направленных против Варлаама Калабрийца.
Что такое вселенский собор?
Доклад, прочитанный на Stiftunsfonda Pro Oriente, Вена, Австрия, 5 мая 1972 г. Заключение доклада составлено заново.
Второй Ватиканский собор вызвал в западном христианстве большое оживление экклезиологической мысли. Бесчисленные работы, и научные и популярные, о соборном институте, его происхождении, истории и современном значении, были изданы во многих странах. Но с тех пор интерес к экклезиологии, и особенно к теме соборности, уже успел утихнуть на Западе. На смену ему пришло направление, отбрасывающее все формы «институционизма»; экклезиология перестала быть популярной. «Секулярные» интерпретации христианства и, в более недавнее время, разнообразные формы харизматизма сделали экклезиологию как таковую, по–видимому, ненужной. Церковь стала рассматриваться почти как идол и, во всяком случае, как помеха и для признания за человеком его призвания в истории, и для непосредственного восприятия им духовных даров.
Между тем в Православной Церкви идут приготовления к «Великому Собору», так что тема соборности вполне остается на богословской повестке дня. Мне кажется, что мы, православные, – да и многие из западных христиан тоже – сейчас накануне возвращения к традиционной теме Церкви как Тайны и храма Св. Духа. Ибо если недостаточность секулярного христианства осознается довольно широко (особенно той частью молодого поколения, которая ищет опытной веры), недостатки и опасности внецерковного харизматизма постепенно становятся столь же очевидными.
«Церковь есть место действия Духа, а Дух есть в ней принцип жизни и делания» [ [67]], – этот пневматологический подход к Церкви, недавно выраженный православным богословом, слишком часто забывался или слишком узко ограничивался понятиями власти или институционного авторитета. Он должен вновь обрести свою полную значимость. Только здоровая церковность может примирить в себе опыт и ответственность, преемственность и перемены, авторитет и свободу. И примирение это постоянный процесс, осуществляемый Св. Духом.
Целью этой статьи является попытка определения экклезиологических идей, стоявших за соборным институтом прошлого, с тем чтобы и настоящее, и, можно надеяться, будущее могли рассматриваться в свете «того же Духа» (ср. 1 Кор.12:11). Ибо собор – это прежде всего церковное событие, и лишь как таковое он может получить историческую значимость. Функция и миссия соборов становятся понятными только в рамках экклезиологии.
I. Основания соборности
Первые церковные соборы не были «организованы» или «подготовлены». Никакой библейский или церковный авторитет их никогда не «учреждал " и не давал указаний о порядке их проведения. Ранние церковные соборы выросли из самой природы христианской веры, как она понималась ранними христианами. Следствием служения Христу и свидетельства апостолов об этом служении было основание мессианской общины, которая приняла Св. Духа в Пятидесятницу, поняла и возвестила значение дела Христова в мире. В общине и для общины создавались новозаветные писания. Эта же община, после серии вероучительных кризисов и дебатов, сохранила то, что Тертуллиан назвал «правилом веры».
В жизни церковной общины был изначальный этап, описанный в первых двенадцати главах книги Деяний: община была соразмерна Иерусалимской Церкви и руководили ею Двенадцать, возглавляемые Петром. Это была эсхатологическая община, свидетельствовавшая об исполнении в Сионе мессианских пророчеств. Соборность, объединявшая «множество учеников» (Деян.6:2), созываемых Двенадцатью, уже была практикуема во всех случаях, когда надо было принять важное решение, такое, например, как избрание Семи (Деян.6:1–6). Этот образец корпоративных решений в каждой поместной церкви был формой соборности, остававшейся неизменной в раннем христианстве. Она позднее найдет выражение в избрании епископов «всем народом» (Ипполит, Апостольские предания I,2) и в Киприановом принципе: episcopus in ecclesia in episcopo («епископ в Церкви и Церковь в епископе»).
Тот момент, когда этот образец соборности, существовавший в Иерусалимской матери–Церкви, приняли и христианские общины вне Иерусалима, был очень важным и переходным пунктом в истории раннего христианства. Когда Евангелие, благодаря служению Павла, начало распространяться среди язычников, по всему римскому миру были основаны новые общины. Каждая из этих общин должна была стать той же самой Церковью. В каждой из них совершалась та же самая евхаристическая трапеза, преображая общину в Тело Христово. В писаниях апостольских отцов, особенно св. Игнатия Антиохийского, каждая из этих поместных церквей рассматривалась как кафолическая Церковь, то есть всякий раз, когда «двое или трое собраны» во имя Христа, Он пребывает с ними вполне, «собрание» – это не «часть» Тела, но Самое Тело, caput et corpus [ [68]].
Переход от первоначального положения дел, когда Церковь была церковью только в Иерусалиме, к новой ситуации, когда Церкви суждено было стать той же самой и в Антиохии, и в Коринфе, и в Риме, описывается в повествовании об «апостольском соборе» в Иерусалиме (Деян.15). Это собрание не только приняло важнейшее решение, провозвестив вселенский характер христианского Евангелия, но и молчаливо признало радикальное изменение в структуре – а следовательно, и в значении – самой Иерусалимской Церкви. С тех пор как Петр «пошел в другое место» (Деян.12:17), руководство матерью–Церковью перестало быть исключительно руководством первоначальных «свидетелей». Воскресение Христа фактически уже и на этом собрании Двенадцати больше не упоминается, и руководство принадлежит «апостолам и пресвитерам» (Деян.15:6) – позднее оно определено еще более точно как руководство «Иакова и пресвитеров» (Деян.21:18).
Эти детали важны для нашей цели, так как они хорошо иллюстрируют две различные экклезиологические ситуации. Первоначальное собрание, или собор Двенадцати в Иерусалиме, было высшим и верховным свидетельством истины Воскресения Христова: совместным возвещением Евангелия самими очевидцами. Позднее, однако, когда очевидцы рассеиваются, «апостольская» вера, ими возвещенная, должна была сохраняться церквами. Поэтому возникла нужда поддерживать консенсус, единство, тесную связь между поместными церквами. Эта задача и будет осуществляться соборами.
Господствующей экклезиологией послеапостольской Церкви, как это обнаруживается из писаний свв. Игнатия и Иринея, была евхаристическая экклезиология. Где бы церковь ни находилась – в Иерусалиме или в любом другом уголке мира, – она была поистине Церковью Божией, потому что каждое воскресенье свидетельствовала о присутствии Христа в таинстве Общей Трапезы. Только такая экклезиология и позволила св. Игнатию сказать: «Где Иисус Христос, там и кафолическая Церковь» (Посл. к смирнянам, 8,2. Русс. пер.: П. Преображенский. Писания мужей апостольских. СПб., 1895, с.305. Репринт: Рига, 1994). Эта и только эта экклезиология может объяснить тот факт, что так называемый «монархический» епископат – один епископ в каждой евхаристической общине или Церкви – стал общепринятым без каких–либо значительных споров. Была бы полная возможность для коллективного или коллегиального руководства в каждой церкви (и действительно, пресвитерство приняло на себя эту руководящую роль во всех областях церковной жизни, кроме сакраментальной), если бы не существовало внутренней необходимости кому–либо, а именно епископу, «председательствовать на место Бога», а пресвитерам «занимать место собора апостолов» (св. Игнатий Антиохийский. Посл. к магнезийцам 6,1; ср. Посл. к траллийцам 2,3,1–2. Русс. пер.: П. Преображенский. Писания мужей апостольских. СПб., 1895, с.281,186).
Совершение Евхаристии предполагало, что во главе собрания находился «предстоятель». Из Книги Деяний (гл.1–10) легко можно заключить, что Петр исполнял эту роль в начальной общине Иерусалима, где позднее его преемником стал Иаков. Во всех других церквах, однако, епископы избирались на месте и затем облекались апостольской функцией сохранения изначальной веры. Евхаристия повсюду была той же самой, потому что был один Христос, одна Церковь, одна «апостольская» вера и один, тот же самый, Св. Дух, ведущий Церковь в полноту Истины.
Апостол Петр получил от самого Господа торжественное обетование: «Ты – Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою» (Мф.16:18). Эти слова Христа были сохранены для нас в Евангелии Иерусалимской Церкви, где Петр предстоятельствовал Евхаристии и был поэтому голосом Церкви, которую «врата ада не одолеют». Но Церковь, та же самая Церковь, позднее была основана и в других местах, и другие тоже должны были наследовать обетование, данное Петру.
Уже у св. Игнатия Антиохийского образ епископата ассоциируется с образом камня (Послание к Поликарпу 1,1). А у Киприана Карфагенского идея, что каждый епископ, как глава и пастырь своей поместной церкви, является преемником Петра и «камнем» веры, выражена вполне ясно. Для Киприана – согласно большинству ученых – преемственность Петра вовсе не ограничивается Римом: каждая поместная церковь есть Церковь и как таковая наследует обетование, данное Петру: «Бог один, – пишет он, – и один Христос, одна Церковь Его и вера одна и один народ совокупленный в единство Тела союзом согласия» («О единстве кафолической Церкви», 4. Русс. пер. Ч.2. Киев, 1891, с.197). Это понимание неизбежно следует из «евхаристической» концепции Церкви; если каждая поместная церковь – это Церковь в ее полноте, «кафолическая Церковь», она должна быть тождественна этой Церкви, упоминаемой Самим Иисусом (Мф.16:18), Церкви, основанной на Петре.
Тщательное прочтение святоотеческого предания, и греческого и латинского, убеждает в том, что такое понимание вовсе не было присуще только Киприану, но вообще господствовало в ранней Церкви. Однако эта идея не получила формальной разработки, так как экклезиология никогда не трактовалась систематически. Так, св. Григорий Нисский говорит о «власти ключей», переданной Петром епископам (De castigatione), и даже псевдо–Дионисий видит в Петре прообраз «первосвященника» (О церковной иерархии 7,7). В более поздний период, особенно после 1204 г., когда латинский патриарх был утвержден папой как епископ Константинополя, византийские богословы стали использовать тот же самый аргумент против Рима: папа не является единственным преемником Петра, но все епископы в равной мере причастны Петрову достоинству.
Идея поместной церкви, возглавляемой епископом, который обычно избирается своей церковью, но облекается при этом харизматической и апостольской функциями, как преемник Петра, есть вероучительное основание соборности, как это вошло в практику с III века. Ибо евхаристическая экклезиология предполагает, что каждая поместная церковь, хотя ей и принадлежит полнота кафоличности, всегда находится в единении и содружестве со всеми другими Церквами, причастными той же кафоличности. Епископы не только несут нравственную ответственность за эту общность – они соучаствуют в едином епископском служении. Опять–таки и в этом вопросе определяющей стала формулировка Киприана: «Епископство одно, и каждый из епископов целостно в нем участвует» (Episcopatus unus est, cujus a singulis in solidum pars tenetur, – О единстве кафолической Церкви, 5. Русс. пер., с.180).
Каждый епископ совершает свое служение с другими епископами, потому что оно тождественно служению других и потому что Церковь одна.
Древнейшая церковная традиция требует соборности в момент епископского посвящения, которое совершается в присутствии и при участии нескольких епископов (ср. Ипполит. Апостольские предания, 1). Подобно этому согласие нескольких епископов в спорном вероучительном или дисциплинарном вопросе должно было рассматриваться как более убедительный признак «веры Петровой», чем свидетельство одного епископа. Св. Ириней уже показал, что предание апостольское, передаваемое непрерывно через преемство епископов, является решающим критерием истины. Но к этому консенсусу «во времени» он прибавил еще и консенсус «в пространстве». Одно и то же предание было исповедуемо всеми епископами. «Все желающие видеть истину могут во всякой церкви узнать предание апостолов, открытое во всем мире» (traditionem apostolorum in toto mundo manifes tatam in omni ecclesia, – Против ересей, III,3,1. Русс. пер. П. Преображенского. М., 1871, с.215). Наиболее логичным и непосредственным способом проверки такого консенсуса, по крайней мере отчасти, был поместный собор.
Наибольшее количество сведений относительно соборов, от III века, оставила нам Африканская церковь. Но экклезиологические предпосылки соборного института были повсюду в кафолической Церкви одни и те же: мы знаем, что соборы состоялись в Малой Азии, Антиохии и других местах. И к 325 г. Никейский собор сделал эту практику всеобщей, в рамках новой имперской системы: собор епископов должен был созываться в каждой провинции дважды в год, чтобы обсуждать нерешенные экклезиологические вопросы, действовать в качестве «суда», разрешать конфликты (Первый Вселенский собор, правила 4 и 5).
Однажды «институциализированная», эта регулярная соборность одних лишь епископов таила в себе опасность уничтожения того самого принципа экклезиологии, на котором она была основана: местную соборность, включающую в себя каждого епископа, его пресвитерство и народ. Поместный собор, или «синод» епископов, неизбежно имел тенденцию действовать как власть над поместными епископами. Очень скоро поместные соборы начали применять юридические процедуры римских судов, приняв, например, принцип преобладания большинства над меньшинством (Первый Вселенский собор, правило 6). Эта эволюция, начавшаяся еще и до Константина, была, может быть, неизбежной и полезной с практической точки зрения. Но она создала внутреннюю напряженность между экклезиологическим идеалом консенсуса, основанного на charisma veritatis [ [69]] каждого епископа, и юридическими и практическими требованиями формального «синода», устроенного в соответствии с правилами мирского общества и наделенного юридической властью. Надо отметить, однако, что влияние мирского легализма на соборные процедуры распространялось главным образом на вопросы церковного устройства и дисциплины. Решения вероисповедальных проблем по–прежнему искали в харизматическом консенсусе: каждый епископ давал свое собственное свидетельство, и полное единство в вере и евхаристическом общении было обязательным условием для принятия авторитетного соборного постановления и для того, чтобы самый собор можно было считать подлинным собором Церкви. «Общение в евхаристическом собрании являлось той почвой, на которой соборность нашла свое raison d'etre [ [70]] (И. Зазиулас [ [71]]).
II. Вселенские соборы
Каков бы ни был взгляд современных историков на императора Константина, из многочисленных документов, имеющихся в нашем распоряжении, явствует, что он сделал все для него возможное, чтобы исполнять недавно принятую на себя роль покровителя Церкви тем путем, который был бы в согласии с традициями самой Церкви. Он не хотел создать новую Церковь. Отсюда его постоянные попытки побудить Церковь использовать ее собственный авторитет для разрешения спорных вопросов дня. Он знал об авторитете соборов, но понимал их прагматически – как собрания церковных сановников, компетентных в своей области и, следовательно, пригодных для того, чтобы занять авторитетные позиции. Харизматическая природа соборов как таковая не была понятна римскому государству (да и никакому другому государству вообще). Государство требовало от соборов единства и порядка, но церковные порядок и единство не были для Церкви целью в себе, но ценностями низшими, чем верность апостольскому преданию и истине. Константину казалось правильным использовать соборный институт как примиряющую процедуру для разрешения донатистского спора в Африке: «Мне заблагорассудилось повелеть, чтобы этот Цецилиан вместе с десятью епископами, которые обвиняют его, и с другими десятью, которых сам он найдет нужными для защищения своего дела, прибыл на корабле в Рим и там… был выслушан по крайнему вашему разумению сколько можно согласнее с священнейшим законом… Почтение мое к законной кафолической Церкви… заставляет меня желать, чтобы вы ни в одном решительно месте не оставили ни малейшего раскола или разделения» (Евсевий. Церк. ист., X,5,15–22. Русс. пер.: М., 1993, с.362).
Ни у одного римского императора не было столько уважения к определенной религиозной группе и ее традициям, но ни один из них не был столь часто введен в заблуждение насчет того, как себя вести в отношении к Церкви. Его попытки и попытки его наследников принудить Церковь выражать себя в границах законов империи, ее порядка и единства никогда не увенчались успехом. Римскому государству хотелось, чтобы соборы функционировали и принимали постановления с юридической ясностью и регулярностью римских судов, но это никогда не было достигнуто. Несмотря на то, что его попытка урегулировать донатистский кризис была неудачной, Константин, по совету Осия Кордобского, начал еще более крупное предприятие: созыв вселенского собора в Никее. Идея эта вполне согласовывалась с развивающимися понятиями о соборности: консенсус, достигнутый между всеми епископами мира, был действительно высочайшим из всех возможных свидетельств о единстве епископата, проповедуемом св. Киприаном, и, следовательно, наиболее авторитетным путем провозглашения подлинно христианского вероучения. Снова, однако, две непримиримые логики – логика Государства и логика Церкви – отразились на истории этого и последующих вселенских соборов. Для империи вселенский собор созывался императором, чтобы снабдить его постановлением, которое могло бы стать имперским законом. Для Церкви же собор не имел этого утилитарного значения, но должен был стать свидетельством об Истине. При всем влиянии эллинистической идеи «императора–бога» на сознание христиан никогда никто – морально или богословски – не принуждал их «верить, что император имел власть определять и христианское вероучение». Ни императорский созыв, ни императорское утверждение не были автоматической гарантией непогрешимости. Неудивительно поэтому, что императоры созывали много и «псевдо–соборов».
Поучительна уже история «Никейского определения», впоследствии отвергнутого самим Константином и не получившего всеобщего признания до 381 г. История «принятия» или «отвержения» других соборов известна историкам, но она продолжает приводить в замешательство тех богословов, которые ищут определенных, «внешних» критериев непогрешимости Церкви.
Есть три положения, иллюстрирующих историю соборов и очень важных также и для нашего времени:
1. Слово «вселенский» – в том смысле, в каком оно употреблялось ранними христианами, а также на всем протяжении Средних веков, – имеет значение лишь в контексте византийской «симфонии» между Церковью и империей. Однако его невозможно перевести просто как «имперский», потому что в вопросах веры империя признавала компетентность епископов и силу общественного мнения: бесконечные догматические споры о Троице и о Лице Христа доказывают, что императорские указы были бессильны разрешить их и что созываемые императором «вселенские» соборы не обладали автоматической непогрешимостью. Византийское общество никогда не приняло той идеи, что Тайна Церкви может быть сведена к юридическим принципам pacis romanae [ [72]]. Краткое определение вселенского собора у византийского историка Кедрина (XI век) отражает это двойственное, и политическое и духовное, сознание византийцев: «[Соборы] были названы вселенскими, потому что епископы всей Римской империи приглашались на них императорскими указами, и на каждом из них, а особенно на этих шести соборах, шло обсуждение вероучения и были приняты решения, то есть были обнародованы догматические формулировки» (Hist. I,3). Поскольку византийский император считался покровителем всех христиан, вселенские соборы имели вероучительную законность даже и за пределами империи. Однако ни в империи, ни вне ее их принятие не было автоматическим: вселенские соборы, созванные в Сардике (343), Римини (359), Ефесе (449), Константинополе (754) и др., в конце концов были отвергнуты либо приняты лишь как «местные соборы». Всегда оставался разрыв между экклезиологическим значением универсального епископского консенсуса, который вселенские соборы должны были олицетворять, и политическим управлением церковными делами в рамках римской «ойкумены». Само слово «вселенский» отражало византийский взгляд на общество: в этом смысле патриарх Константинопольский именовался «вселенским» из–за своей ответственности в империи. То же самое звание принадлежало и «вселенскому» главе имперского университета.
Поэтому простое перенесение византийских критериев «вселенскости» на наши времена было бы явно невозможным. С исчезновением империи неизбежно должны были исчезнуть и эти критерии. Только идея епископского консенсуса, которую вселенские соборы отражали, поскольку они были признаны Церковью, остается в силе.
2. Второе наше положение относительно истории вселенских соборов связано с проблемой их представительности. Никакой собор прошлого никогда не включал всех епископов Церкви и даже не приближался по своему представительному характеру к всемирным ассамблеям нашего времени, имеющим в своем распоряжении удобства современных средств сообщения. В 430 году, например, императорские приглашения были посланы «митрополитам» провинций Восточной империи и, по довольно произвольному выбору, – западным епископам. Подразумевалось, что представители Римского папы непременно должны присутствовать на вселенских соборах. Однако на соборе 381 года Запад вовсе не был представлен, а в 553 году Юстиниан созвал Пятый собор, несмотря на отказ папы Вигилия участвовать в нем. Юридически «вселенскость» была формально обусловлена только императорским созывом и одобрением. Экклезиологически, однако, авторитетность собора зависела от того, был ли он подлинным голосом епископского и церковного консенсуса. Отсюда важность одобрения Римом, чей приоритет в церковных делах был общепризнанным фактом. Одобрение Запада было желательным и с точки зрения византийского имперского универсализма: теоретически Запад являлся частью империи.
3. Наше третье положение касается связи между вселенским собором и церковным единством. Совершенно ясно, что, по крайней мере в первом тысячелетии, вселенский собор не мыслился как «объединительный собор» между разделенными церквами, а предполагал единство в вероучении и евхаристическое общение между ними. Поэтому есть явная разница между основным употреблением слова «вселенский» сегодня и тем значением, которое оно имело, когда относилось к соборам прежнего времени. Легко в связи с этим припомнить взгляд св. Кирилла Александрийского на Нестория в 431 году, Диоскара на Флавиана в 449 году, римских легатов в Халкидоне на Диоскара в 451 году.
В каждом из этих случаев вероучительные расхождения требовали, чтобы православные епископы были членами собора, а заподозренные в ереси занимали места «на середине», то есть как ответчики. Так и на Великом соборе, созванном при патриархе Фотии в 879–888 годах, признание Фотия законным патриархом и «сослужителем» легатами папы Иоанна VIII должно было быть торжественно провозглашено, прежде чем заинтересованные стороны согласились провести совместный собор.
Идея «объединительного собора», то есть совещания между церквами Востока и Запада, бывшими в состоянии раскола, в конце Средних веков поддерживалась греческой стороной в целях восстановления единства. Папство не желало принимать этой идеи. Так, оно добивалось римского вероисповедания и получило его от императора Михаила VIII Палеолога до Лионского собора (1274).