Текст книги "Пламя судьбы"
Автор книги: Инна Кошелева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
– Ваш род известен. Ваш дед... Ваш батюшка... А вы?.. Неужели и впрямь не в должности?
– Прочат директором Московского банка.
– Для кого другого большая честь. Для вас, мне кажется, место... обочинное. Надо подумать, с матушкой Екатериной посоветоваться. При случае...
Яшвиль незаметно толкнул Николая Петровича в бок, а вслух сказал громко:
– Слово не обух, в лоб не бьет. Поговорить стоит, получится – хорошо, не получится – что ж... А сейчас – едем! У Измайлова собрались картежные академики.
А Зубов вдруг по-детски доверчиво сказал Шереметеву:
– Академиков сих побаиваюсь. Боюсь проявить свою несообразительность и прослыть глупым. А карточное дело придется освоить, ибо должен я каждый день составлять компанию государыне. По утрам играем на интерес во что-либо простенькое. Вечерами же на двух столах в «макао». Выигравший черпает ложечкой бриллианты из шкатулочки, – Зубов сглотнул слюну, и глаза его стали грустными. – Ни разу не довелось, но главное перед светом... Поможете мне советом или партнерством?
– Охотно. Однако же сейчас...
Яшвиль не дал закончить, снова потянул графа за локоть и в сторонке горячо зашептал:
– Ты редко появляешься в Москве. Второго случая такого не будет. И если позволишь... Дама поймет. Где она? Здесь о певичке из твоего театра ходят слухи...
«Неужели уже о ней?» – подумал Николай Петрович и, видно, резко изменился в лице, потому что Яшвиль осекся.
– Все. Молчу, молчу, – глазами показал в сторону Зубова. – Верь мне, это судьба.
Николай Петрович путано объяснял Параше, почему должен срочно покинуть ее. Что-то о картах, что-то о карьере, что-то о мужской дружбе... Сбивался под ее взглядом, начинал сначала. Параша молча поднялась, спокойно и ласково поблагодарила цыган и вышла.
Граф был в растерянности. Подсаживая в карету и целуя руку, спросил:
– Где будешь ждать меня? На Никольской? На Воздвиженке? – и только спросив, спохватился, что в Москве с ним она в первый раз, что вообще не знает порочного языка его прежних связей, что все другое, другое... Расширились темные бездонные глаза, вспыхнули щеки Параши.
– В Кусково! И быстро! – так властно это было сказано, что кучер рванул с места.
– Постой! – а громко кричать Шереметеву неловко.
Дернулось лицо графа, провожавшего глазами быстро удалявшийся экипаж.
Играть в карты ему хотелось еще меньше, чем минуту назад.
В карете за опущенной шторкой Параша дала волю слезам. Она даже прилегла на сиденье, потому что плакать всегда лучше лежа. Бархат подлокотника стал мокрым, глубинная сладость рыданий исчерпалась, уступив место противной, тянущей душу пустоте, а Параша все гнала от себя мысли о том, что произошло и что будет дальше.
Но вот кучер Игнат остановил тройку, чтобы зажечь каретные фонари, стало совсем темно. Параша поднялась, откинулась на спинку и застыла.
Почему она ослушалась господина? Что оскорбило ее? Зачем все эти слезы?
Она не могла бы ответить себе на эти вопросы внятно. В рамках привычного, того, что она видела каждый день, ответа и не было. Николай Петрович – хозяин, его желание – закон. Вот захотел он ей сделать приятное – привез к цыганам, был внимателен. А после занялся своими делами, отодвинув ее с дороги. Его право. Ее долг – повиноваться.
Но под этим внешним происходило нечто очень важное и совсем другое. И там многое решала она. Он спрашивал, она отвечала. Он просил о любви, она соглашалась. И... Вдруг отношения перешли во внешнюю, всем видную плоскость, где у нее нет воли, нет прав... Как с куклой. Нет, с куклой она никогда не поступала так была нужна – стала ненужной. Как с вещью, в которой больше не видят никакой пользы.
Нельзя сказать, чтобы она успокоилась, осознав в себе естественную женскую гордость. Скорее обрела решимость. В село так в село, в монастырь так в монастырь. Если бы барин приказал ей быть с ним всюду, она бы поняла это как приказ. Но он не приказывал, он добивался. Она открыла душу, и она вправе закрыть ее. Если сможет...
Руки вспоминали его кудри, колени вспоминали жар его дыхания, и все мысли путались от желания принимать его ласки.
В тот вечер граф неправильно истолковал для себя Парашину обиду. Он решил, что оскорбил невинность, предложив девице остаться в Москве на ночь. Николай Петрович и подумать не мог, что она настолько невинна: именно покушения на ее девичью чистоту она и не заметила. Впрочем, он не знал точно, хочется ли ему спать с ней, делать то, что он делал с другими? Рвать, мять, вторгаться... Эта девочка для такого не подходила. Просто видеть, просто любоваться новой, недавно сотворенной Господом красой... Больше всего на свете ему хотелось тут же исправить свою неловкость. Броситься вслед, догнать и целовать плачущие глаза (в том, что она плачет, он почему-то не сомневался), ощущать солоноватый вкус ее слез.
А между тем Яшвиль уже вводил его в гостиную с большим столом под зеленым сукном.
Даже играя в паре с Зубовым, Николай Петрович не смог собраться – оба остались в проигрыше, и немалом. Подвыпивший Яшвиль, чувствуя себя в ответе за «учителя», пытался объяснить фавориту императрицы:
– Платоша... Ты на него не злись. Ему и не должно везти, ибо везет или в любви, или в картах.
У графа задергалась щека, и неожиданно для окружающих он ответил на шутку гневной вспышкой:
– Прошу не касаться моих дел и не совать нос туда, куда не положено.
Как порох вспыхнул и южный человек Яшвиль, ответивший дерзостью и обещанием не иметь дела с бирюками, предпочитающими глупую деревенскую жизнь жизни столичной и просвещенной. Все шло к дуэли. И если бы не Измайлов, не любивший скандалов за картами и потому выманивший Яшвиля в другую комнату, а после и вовсе под каким-то предлогом из своего дома спровадивший, неизвестно, чем закончилось бы представление Шереметева-младшего «нужному человеку».
...По дороге в Кусково граф чувствовал себя препротивно. Трезвый утренний ум был согласен с батюшкиными «предупредительными» суждениями. Зарекался не связываться с девчонкой, с дитем, да норов подвел. Теперь распутывай узелок.
В то же время он жалел Парашу, как никогда никого прежде не жалел. Впервые в жизни он как бы вошел в чужую шкуру, ее обида ранила сильнее, чем свои собственные обиды, а мало ли их было? Он закалился, а бедный ребенок... Как загладить свою вину? Что сделать? Что сказать? Происшествие было какое-то нечеткое, непонятное, отношения – и того более. Храбрый в простых и однозначных ситуациях, в подобных сложностях граф был, как и многие мужчины, очень нерешителен. И потому решил он положиться на судьбу, а пока прекратить занятия в библиотеке, тем более что требовались уже самые настоящие репетиции.
Лето катилось к своему концу. Кусковский театр еще не был по-настоящему переделан, новую машину для сцены изготовить не успели. В конце концов все же решили показать «Колонию» этим летом, в прежнем театре, пригласив самых близких знакомых. Приехало куда больше народу, чем ожидалось. Собрался весь свет, прослышав о затее молодого графа устроить домашний театр на европейский манер. Ходили слухи о редкой певице, которую Шереметеву удалось отыскать среди собственных крепостных. Сплетни разожгли любопытство: влюбленность Николая Петровича ни для кого не являлась секретом, о ней не знал только он сам. Точнее – не хотел знать.
Дни от поездки к цыганам до премьеры были самыми горькими в жизни Параши. Она боялась разговора с барином. Тысячи раз прокручивала в уме тысячи возможных диалогов. Объяснит так... Нет, так... Или, как Белинда, будет абсолютно искренней и откроет ему все свои чувства. Сегодня же... Нет, завтра... И только через неделю она поняла, что разговора не будет. Поначалу это просто потрясло ее. Она не интересна ему, все так просто. Но согласиться с этим было невозможно, и память услужливо подсовывала детали: то, что произошло тогда в карете, не может случаться с каждой. Он был как ребенок, нуждающийся в ласке и утешении. Трепетность, нежность – их ни с чем не спутаешь.
Репетиции шли на сцене, и вел их Вороблевский. Иногда в зал входил граф, но тут же, посмотрев действие минут пять, уходил. Все эти пять минут ей было больно дышать, смотреть, слышать. Только необходимость петь переключала в ней что-то и приносила облегчение. Все кончено. Но в глубине души, на самом ее дне хранилось другое знание: она и граф уже связаны, и связь эту не оборвешь собственной волей. На самом деле взаимное притяжение только растет, и потому ничто не кончено. Все впереди!
Зал был переполнен. Гостей принимал старый граф, а Николай Петрович укрылся от всех в боковой ложе. Больше всего он волновался за Парашу. Под силу ли ей целых два часа пробыть на виду? За этой мыслью крылась другая: выстоит ли она без его поддержки? За этой, другой, таилась и вовсе не выявленная, им самим для себя не высказанная – не слишком ли болезненным стал для нее разрыв? Он виноват. Он опытен, почти стар, она – девочка. Бросить ее одну в такой момент». От мысли о ее беззащитности начинало ныть в груди. Вдруг обнаружившая себя способность переживать за другого человека мучила его, изнуряла.
Но как только пошло действие, он забыл обо всем, что не было музыкой и... Белиндой.
Как хороша оказалась его Белинда! Не поющая статуя, не российская примадонна домашнего замеса, а неповторимая возлюбленная. В Белинде-Параше обнаружилась чувственная яркость расцветающей женщины. Откуда эта волнистая линия полуповорота? Грудь невысокая, но дающая плавный сход на талию, волнующее расширение в бедрах, линия ноги удлиненная и напрягшаяся из-за высокого каблука – коварного изобретения французов, только что достигшего России. Как загораются глаза мужчин, как провожают они взглядами каждое движение Ковалевой на сцене!
Параша вошла в красную девическую пору. В богатом, алом с голубым рисунком, парчовом платье, со сверкающей драгоценными камнями диадемой в смоляных волосах, она была не просто хороша, а еще и недоступна величественна. Николай Петрович видел перед собой настоящую, породистую женщину, о такой можно только мечтать. Все рядом с ней «мебель», фон. Буянова – обученная коровница, Дегтярев – застывший на месте хорист, Кохановский – партнер, подбрасывающий слова. А вот Белинда-Жемчугова отвечает на все в опере происходящее неожиданно тонко и страстно, одновременно пылко и изысканно. И всем в зале интересно смотреть только на нее, только с нею поражаться, печалиться, страдать, ликовать.
И голос ее ни разу не потерялся среди других голосов. Неповторимым тембром своим и выразительностью он околдовывал, вознесенный над остальными голосами. Граф всегда верил в миф о сиренах. Скована воля, и все обеты забыты. Только бы видеть ее, только бы слышать ее снова и снова. Помани она пальцем – сию минуту, на глазах у всех пойдет он в мир светящейся жемчужной лазури.
– Фора! Фора! – взорвался зал театра, как только Параша закончила арию в финале. Молодые мужчины протиснулись к сцене, чтобы бросить к ее ногам кошельки. Некоторые из них вскакивали на сцену, чтобы отдать золотые броши, кольца.
Николай Петрович не помнил, как очутился с Парашей рядом.
– Умница! Какая же ты умница! – целовал он ей руки. – Кланяйся, милая! Я виноват перед тобой. Прости.
Она кланялась, вызывая новый взрыв оваций.
Со сцены граф соскочил, чтобы занять место в первом ряду рядом с батюшкой, который словно вылил на него ушат холодной воды:
– Дурень! Девке-то руки... При всех... Щенок!
Хорошо, что аплодисменты заглушали довольно громкий шепот старика. Боже мой! Какое значение имеет то, что он граф, а она – крепостная. Они оба музыканты, и ближе их нет в этом зале.
За кулисами они бросились друг другу в объятия. Ничего не было, ничто не может их разлучить. Тому, что началось в полутемной карете, суждено продолжиться.
– Какой успех, Пашенька! Твой успех...
– Ваш!
– Какая Белинда! Я не знал тебя... Я не знал, что ты так красива...
Она не оттолкнула его – напротив, приблизившись, уткнулась лицом в его грудь.
– Я... Я люблю тебя.
– И я вас.
– Ты придешь?
В этот миг аплодисменты в зале достигли нового пика, и Параша, высвободившись, побежала кланяться, а вернувшись, сказала:
– Я приду.
– Я велю Калмыковой, тебя выпустят после десяти вечера. В мой кабинет...
Ни граф, ни Параша не видели Буяновой, укрывшейся задником и слышавшей весь их разговор.
Параша лихорадочно примеряла платья перед зеркалом. Одно, второе, третье – на лежанке образовалась гора отвергнутых нарядов. Алое! Она знала, что все оттенки красного ей идут. Именно в этом алом она была с ним в Грузинах у цыган. Приложила платье к груди, огненные блики усилили природную яркость лица. Хорошо. Но тут представила, как пойдет в алом мимо Калмыковой. Да и во дворце ей может кто-нибудь встретиться. Нет, лучше серое, невидное.
Торопясь на свидание, Параша забыла закрыть на задвижку дверь и вздрогнула, почувствовав на себе взгляд Буяновой. Закрылась платьем:
– Ты что, Анна?
– Да вот пришла. Думала, ты празднуешь успех, французское с подружками распиваешь. Хотела присоединиться.
Буянова была разодета по-праздничному. Зеленое платье из плотного шелка, изумрудная брошь, кольцо этой броши в пару, высокая прическа, делавшая Анну еще выше. Пышность форм и одновременно статность. Победная, безусловная красота освещалась огромными кошачьими глазами. И на Парашу Анна смотрела сверху вниз, да еще с оттенком презрения. Гостья кивнула на груду одежды:
– Куда собираешься на ночь глядя? Уж не сам ли тебя перчаткой вызвал?
– Кто – сам? Какой перчаткой?
– Что ты дурой прикидываешься? Не старик, разумеется, – он так, за бок или за что другое подержаться еще может, а то, зачем по ночам зовут, ему не под силу. Молодой барин, вот кто. Он и мне на столике перед зеркалом перчатку либо платок с монограммой не один раз оставлял.
Нахалка. И несет непонятное. Как сверкают зеленые глаза Аньки!
Подошла она к Параше вплотную, говорит прямо в ЛИЦО:
– Тебе что за успех твой дали? Леденцы, да? А я за свои умения – вот (показала на брошку) и вот (перстень прямо к Парашиному носу) заработала.
Бесстыдно выгнулась Анька, сладко потянулась:
– А молодой барин – он ничего... В постели...
– Как, ты с ним?.. – сквозь смуглую кожу (и при свече видно) такая мертвенная, такая страшная проступила бледность, что Анна испугалась.
– Да ты... Ты что думала, с тобой одной? Не заносись, Паша. Сейчас мой срок, мое время получать деньги и цацки...
– Так он что, и тебя вызывал? – еле слышно спросила Параша.
– Или не поняла? Я зачем тебе платок показывала с его меткой? Для Калмыковой знак, чтобы ночами меня к нему из флигеля выпускала.
Всего ждала Анна от мелюзги, только не этого.
– Ненавижу! Тебя ненавижу! И его ненавижу! Весь мир... – и платьем, что держала в руках, Паша ударила гостью по плечам, как плетью. Она шла на нее, стиснув зубы, с таким лицом, что Буянова поняла: не в себе. Еще удар с размаху, еще один, еще... Рассыпалась с таким старанием возведенная прическа и отлетела с лифа драгоценная брошь с изумрудом.
– Вон! Вон! Вон!
Зазвенела брошенная вслед золотая безделка, громко щелкнула изнутри задвижка.
Параша застыла, прислонившись к двери. Как стыдно! Стыдно, что, не раздумывая, кинулась навстречу человеку, к ней равнодушному. Стыдно, что так унизилась перед Анной и перед собой, устроив драку. Все кончено! В ней нет больше того обжитого призрачного пространства, куда уводили ее мечты и где протекала ее истинная жизнь. Не надо выдумывать. Есть только эта договоры с помощью платка или перчаток, Анькина грудь, вываливающаяся из платья, харкающая кровью Таня Беденкова, которая когда-то пела... Ни страсти любимой героини Юлии, ни усталые, грустные глаза графа не должны ее трогать.
Страшная тоска по другому существу, с которым можно разделить непосильную сложность мира, объяла ее. Внутренний диалог с графом оборвался. Мама! Матушка! Никто не заменит ее. Долгорукая тоже не заменит. Не рассказать – посмотреть на родное лицо, прижаться...
Параша бросилась на пол перед иконой с горящей лампадкой.
– Богородица! Дево! Пречистая Матерь Божья! Прости мне злобу непреодоленную и наставь, научи, помоги в трудный час. Не могу понять и принять, что сказала о нем Анна. Не могу не верить глазам его. Так хочется полететь к нему, видеть его, слышать его, его касаться. Не жалко мне ни жизни, ни чистоты своей девичьей, чтобы утишить ту скорбь, какую в нем чувствую, разогнать те сомнения, какие его одолевают. И все проступки его кажутся мне лишь ошибками, слабостью, которые можно простить... Одного боюсь: уничтожить в себе Господа нашего подобие, им же всякий человек изначально является. Поддаться слабости, потерять себя...
Застыла в молитве-раздумье и не сразу, через немалое время продолжила:
– Ох, как же трудно сделать то, что нужно сделать мне. Дева, дай сил! Приснодева Мария, помоги...
Поднялась с колен, нашла в комоде черный платок, повязала по глаза, как те странницы, которых видела она когда-то в родительском доме. Постояла над кружевными, блестящими, разноцветными своими платьями, сгребла их все в один ком и сунула в шкаф.
Граф ждал Парашу с тем ощущением гулкой пустоты в душе, которая иногда приходит после больших волнений. Он не мог себе представить, как она войдет к нему, не знал, что сам скажет. Он даже не знал, хочет он этого свидания сейчас или нет, и только метался из угла в угол по маленькому кабинету, словно пытаясь сдвинуть остановившееся время.
Когда каминные часы пробили одиннадцать, он выпил рюмку водки и вдруг понял, что она не придет. В полночь он выпил еще дважды, и печатный штоф опустел. Но и трех немалых мадерных рюмок хватило, чтобы отогнать сон. Что делать? Как избавиться от этого чудовищного напряжения?
Николай Петрович чуть не оборвал шнур, вызывая лакея. Взъерошенный, одуревший спросонья Никита явился наконец.
– Приведи Ковалеву! – приказал граф и тут же испугался, что Никита приведет Парашу и произойдет вовсе непоправимое. – Постой! Буянову! Не Ковалеву – Буянову, Никита!
– Вот житуха, господин, – покачал головой парень.
– А по пути налей-ка еще водки в штоф.
«Да, вот это жизнь», – взглянув на часы, подумал парень.
Как только Никита ушел, граф понял, что зря вызвал Анну, однако тот быстро и в точности выполнил указание.
– Сядь, – приказал Николай Петрович Буяновой. – Выпей со мной.
Он с порога отослал спать лакея и сам налил девушке злого зелья. Анна взяла рюмку, попытавшись при этом рабски коснуться его руки щекой.
– Будет! Спой лучше... – предложил граф.
– Нельзя, барин. Разбудим во дворце всех.
– И то верно.
Ее присутствие стало ему так скучно и так ненужно, что только и смог он сказать:
– Иди. Спать пора.
Стоило ради такого вскакивать среди ночи, пробираться мимо Калмыковой из флигеля во дворец? Анна сделала вид, что услышала «иди сюда». Руку его поникшую приложила к своей щеке, шее, груди. Нет отклика. Или и впрямь граф перебрал, как тихонечко сообщил по пути Никита? Тогда и стесняться нечего, завтра забудется.
– Барин, к той броши, к тому колечку еще сережки должны быть, – и сама все ближе и ближе к шкатулке.
– Возьми.
Как много может выразить спина! Хищная девка, жадная. Ощутив на себе взгляд не столь затуманенный, как думалось, Анна приблизилась к графу, будто в порыве благодарности и будто поскользнувшись, присела к господину своему на колени. Какой мужчина устоит против пышной тяжести, против ноги, прижатой к ноге? Разогретая водкой, Анна была совсем не прочь перейти из кабинета в спальню, но граф брезгливо отстранил ее.
– Иди...
Однако день этот не мог просто сойти на нет. Слишком много восторгов, «волнений, ожиданий, слишком трудно далось объяснение с Парашей – на бегу, мимоходом, повинуясь порыву, попросил ее о встрече. И сейчас душа требовала действия, пусть разрушительного. Водка заглушила голос разума и разожгла самолюбие.
«Барин я или нет? Мужчина или тряпка? Чтобы со мной, Шереметевым, так? Ослушаться... Обмануть... И кто? Моя (он все же и в мыслях не решился назвать Парашу – «девка»)... Моя актриса...»
Граф снова вызвал Никиту. Парень с удивлением отметил, что Буяновой уже нет, и еще с большим удивлением («Ну и житуха», – про себя, разумеется.) услышал:
– Приведи Ковалеву.
Вернулся быстро:
– Нет Ковалевой на месте.
Только не этого ждал граф.
– Как нет?! Ночью нет в спальне?
Заикаясь от ужаса (таким страшным стало лицо Николая Петровича – белое, дергающееся), Никита рассказал, что соседка Паши, Таня Шлыкова, призналась: девица Ковалева решила уйти в монастырь. Перед тем заглянет в село свое, попрощаться с матушкой. Ушла из флигеля около двух часов назад.
Ночью? Через лес? Одна?
– Коня мне! Да быстрее, быстрее!
Параша прошла мимо Калмыковой незаметно. Ни одна половица не скрипнула под легкими ногами. Осторожно пробралась через парк в сторону села и побежала. Бежала она, как маленький обезумевший зверек, не разбирая дороги. Ветви больно хлестали ее, на одной, зацепившись, осталась черная косынка. Параша не остановилась. Споткнулась о сплетение корней и упала. Не смогла найти соскочившую прюнелевую туфельку, забросила подальше в кусты и вторую. Только бег давал ей освобождение от душевной боли, и цель растворилась в движении. Проснувшийся инстинкт помогал выбирать песчаные мягкие дорожки раньше, чем их различал глаз. Вечерняя августовская роса дождем осыпала ее темные завитки. Дальше, дальше... Неведомая сила подхватила ее и несла сквозь неподвижный лес, залитый лунным светом.
В этот миг она мало отличалась от оленихи, покрывающей во время гона десятки километров пространства. Ласточка, перелетающая через океан, рыба, преодолевающая встречное течение... Безумие, сила пола, сдвигающая ритм жизни, переводящая живое существо в новое состояние. Такие вот грубые, сильные вибрации только и могут окончательно разбить скорлупу несносного, одинокого детства, дать вырваться на свободу не только чувствам, но и чувственности. Слова Анны ударили ее, сбили с ног, она поднялась и побежала.
Неожиданно лес расступился, и она очутилась на поляне, в центре которой круглилось озеро. Святое? То, до которого мечтала добраться еще в детстве? Сзади подступал залитый лунным светом лес, не деревья – литая стена, окружающая иной, нездешний мир. Перед ней – расплавленная луной вода, уходящая в глубокую черную тень. И все вокруг было полно мыслью такой огромной, всеохватывающей, какую не под силу постичь одному человеку.
Господи! Она опустилась на колени, а после легла на холодную предосеннюю землю и ощутила ладонями влажную мягкую мураву. Горе и одновременно восторг и желание такое сильное, что перед ним нет обиды. Все пустое, кроме прикосновений: его голова на ее коленях, его волосы под ее ладонью. А есть еще и губы, и движение мужской руки по женской груди...
Параша не заметила, как крепко сжала руку в кулак, и с удивлением увидела вырванную с корнем траву, которая только что ласкала ей кожу между пальцами. Она встала, сбросила серо-розовое платье, которое отобрала для свидания, да так и не сменила на другое. Сняла панталоны, чулки, порванные чуть ли не в клочья. Корсета она не носила. Луна превратила ее голое тело в статую из неведомого сияющего металла. Параша вошла в обжигающе холодную воду и поплыла.
Вода смыла с нее боль и сомнения. Все будет, как должно быть.
Она оделась и дальше к родному селу пошла быстро, но уже не бегом.
Часа через два она добралась до села, до крайней своей избы, где ей были знакомы на ощупь каждый угол и каждая ставенка. Тихо-тихо приоткрыла дверь: странно как, спят, а щеколдою не заложено.
Но в доме не спали.
Горит лучина, освещая закопченные образа, спящих на полу двух отроков, серую занавеску, за которой постанывает мать.
Ни одна половица не скрипнула под легкими девичьими ногами. Вошла, встала у двери, прислонилась к косяку.
Боже мой! Какая тоска увидеть все это: пьяный батюшка уронил голову в крошки, в разлитую по столу брагу. Брат Афанасий напротив, отвалился на лавке к стенке, вот-вот сползет в пьяном бессилии на пол.
– Кто? Кто там? – не услышала, просто почувствовала родимая.
Параша опустилась на колени перед широкой кроватью, на которой лежали двое – ближе мать, у стены – сильно выросшая Матреша.
– Это я, матушка.
– Пашенька, разве не ночь?
– Время позднее, тут я по случаю близ оказалась. Соскучилась.
Попыталась Варвара приподняться на локте, да не смогла, бессильно упала на подушку голова. Разметались по сторонам волосы, в которых даже при слабом свете увидела Параша седые пряди. Прикоснулась к материнской руке – горячая.
– Болею... И скучаю. Когда силы есть, бегу к имению, все смотрю: не ты ли от дворца идешь? Не различишь, а за ворота не пускают. Да что с тобой? Не боялась идти ночным лесом?
– Не страшно мне ничего.
– А, человек страшнее зверя стал, да? Было это и со мной, когда открылось зло мира... Бедная, бедная, Пашенька. Не целуй меня в губы. Чахотка...
Паша поцеловала Варвару в горячий лоб, как покойницу. Встала, вышла из-за легкой занавески. Осмотрела темную избу, надбитые горшки, черную печь. Снова уперся взгляд в неподвижные мужские фигуры за грязным столом. Вернулась к Варваре.
– Матушка, хотите, петь брошу и к вам вернусь? Петь ведь нельзя заставить силой... Буду коров доить, в поле работать...
Женщина испуганно подняла голову и тут же зашлась кашлем.
– Что ты, что ты, Пашенька! Ты слабая, грудью плохая, как я. Тебе нельзя, сразу сгоришь. Да и нам хуже будет. Деньги, какие ты присылать стала... Не принесла ли? Я бы Мишутку сластями побаловала...
– Я пришлю, матушка, скоро пришлю.
Все убого, все пронизано несчастьем и нищетою. Она, даже неприбранная, в рваном платье, – словно тропическая бабочка в серой пыли. Ползут к браге мухи, коптит лучина, на стенах, на потолке огромная уродливая тень горбуна. Не ее это все, не ее...
Нежно поцеловала забывшуюся в жару мать, еще раз оглядела избу, заглянула в лица спящих братиков и неслышно вышла.
Пора возвращаться в актерский флигель, не дано ей строить жизнь по своей воле. Шереметевская она, не себе принадлежит – барам. И как ей без сцены, без пения? Даже если в монастырь, без их разрешения не обойтись. Но знала уже – и к монастырю не готова.
По куполу дальней церкви определила, где графская усадьба, и пошла в том направлении.
Когда услышала цокот копыт, поняла: он. Вышла навстречу.
...Взметнулся на дыбы конь, закусивший удила, на полном скаку остановился перед крошечной фигуркой, кося огромным бешеным глазом, в котором застыла всевидящая луна. Параша прижалась щекою к мягкой замше охотничьего сапога, протянутые вверх руки скользнули по мокрому от пота лошадиному боку.
– Жизни без вас нет, барин.
– И мне без тебя.
Образовалась неразрывная внутренняя связь одного человека с другим, а через это – со всем существующим под светлеющим предрассветным небом.
«Боже, какой я сейчас живой. Боже, какой живой!»
«Боже, если он не поддержит меня своими руками, я упаду от счастья».
Он наклонился и поднял ее, невесомую, на коня.
Их приютом стала старая мыльня на лесной поляне. Та самая, где когда-то в святочную ночь они смотрели глаза в глаза друг другу через запотевшее оконце.
Пахло распаренным деревом, пахло березовыми листьями, пахли лесом Парашины волосы, губы, руки.
...Ее бег продолжался. Бег в тот хаос, в ту первозданную мглу, в которой ничего нет и куда влечет желание исчезнуть, раствориться, умереть. Немыслима острота касаний, острота, не могущая не завершиться болью, и боль та желанна...
Графу в ту ночь была дана радость зрелой и мудрой любви. Нет тела, нет духа, все едино, и все ему мило в этой девочке. И груда березовых веников, на которой она лежит, – лучшее в мире ложе. Ничто не препятствовало чувству обратиться в нежность.
Даже девственность возлюбленной не стала препятствием для полного единения. Первичная монада, о которой писал Платон, воссоздалась. Единство мужского и женского, невозможная полнота бытия... Зверь о двух спинах... Кто мог бы предположить в девочке такую страсть и такой дар зажигать?
В первом порыве разум не принимал участия, но постепенно он стал мерцать, освещая нежностью близость.
– Прости меня, Пашенька...
– Нет, вы меня простите. Я намечтала, вот и случилось. Господь мне дал душу живую, но не дал свободы ей повиноваться. Совсем было решила – в монастырь. Бегу по лесу, от себя бегу, а сама об одном думаю: увидеть бы вас, прикоснуться бы. Услышала стук копыт, все поняла, ужаснулась и возликовала. Стояла бы за кустом и стояла, так нет – навстречу вышла.
– Прости меня, Пашенька, – повторил граф. – Не совладал я с собою. Давно меня к тебе бросало, а тут... К отказам я не привык, распалило меня твое непокорство. Забыл я за страстью, какая ты... маленькая. Грубо я? Больно?
– Да что боль... Светает... И на душе... Странно, как будто и нет греха Будто правильно все, будто все так и должно быть.
Его руке упрямо противились пряди ее волос, скручиваясь в крутые завитки. Нежная ее бровь длилась до бьющейся на виске жилки. И ресницы, как бабочки, бились под пальцами...
– В мечтах я видел все это другим. Равным твоему пению, равным душе твоей, которая почему-то открыта мне каждый миг. Но что я мог сделать, чтобы тебя не обидеть?
– И вы не вольны в своих поступках, я знаю. Нет вашей вины передо мною, ничем вы мне не обязаны. Хотя... – Параша замолкла, не зная, как сказать о том, чего боялась. – Я все же решусь попросить... если вы ко мне, как к прочим... К тем, кого вызываете перчаткой или платком с монограммой...
Николай Петрович закрыл ей рот поцелуем:
– Сказали тебе, значит. Вот почему не пришла. Кто тебе душу растравил?
Слегка высвободилась:
– ...Тогда отпустите меня в монастырь. Потому что не просто я...
– И я не просто...
И тогда Параша снова ответила на его ласку всем своим тонким и гибким телом. И руку его положила на свою грудь:
– Сюда, теперь сюда. Не венчана, а нет стыда. Где любовь, там и Бог.
И снова лежали они рядом, чувствуя, что страсть, только что избытая, вновь наполняет их – одного прикосновения рук достаточно, чтобы покой сменился волнением. Но пока еще могут они говорить.
– Помните, – спрашивает Параша, – мы перед светлой Пасхой читали с вами Димитрия Ростовского? Что тело – храм Божий и всегда само чувствует, что есть грязь, а что – омовение чистое?
– Мне больно сейчас, Пашенька, от чистоты этой. Оттого, что вся жизнь прошла в непотребстве и слякоти. Ты прикоснулась, и... высветлилось здесь, в груди. И больно, как перед смертью.
– Это старое отходит, я знаю.
– Откуда тебе знать? – повернул ее к себе. Легкая-то какая, одним движением руки повернул. Или сама повернулась? – Откуда тебе знать? – повторил и засмеялся. А после серьезно-серьезно: – Ты мне мать, и сестра, и дочь, и... Господь.