355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Инна Гофф » Не верь зеркалам » Текст книги (страница 3)
Не верь зеркалам
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:42

Текст книги "Не верь зеркалам"


Автор книги: Инна Гофф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Один такой настойчивый был. Ростом большой, плечи широкие, глаза карие, с искоркой, а на носу рябинка. Командир эскадрона, из конной дивизии. Как встретится, загородит руками дорогу: «Куда вы торопитесь? Я провожу». А она ему: «Ничего, я близко живу». Он ей: «Вы мне понравились». А она ему: «Ну и хорошо. И вы мне понравились. Ну и до свидания».

Постоишь минуту с военным – чего только на молодую вдову не скажут. Опасалась Анна дурной молвы, отвечала поэтому коротко, сердито. А сама думала: «Интересный. Видный собой. Жениться не женится, а так будет… прихожалка. Зачем ему брать мать с дитем, когда за него любая пойдет?»

Все же стал он к ней в дом захаживать. С Веркой нянчится, подарки ей носит, конфеты ее любимые «Мишку» кульками. На май собрался в гости к ней, а она ему: «Я занята, на работе дежурю». А сама не дежурила. Ждала людей к себе – соседку с мужем и с работы одну. Стеснялась, чтобы при людях Борис к ней пришел, – его Борис звали.

Собрались гости, гусь на столе, патефон играет: «Марфуша наша веселее всех». И вдруг дверь открывается, и Борис в дверях. Увидел гостей за столом, улыбнулся, а сам белый аж. «А, говорит, собрались? Это хорошо. Как раз к моей сегодняшней свадьбе. Извините, гости, что вы раньше меня пришли!..»

А сам наган вынимает. Гости из хаты вон, Анна на подоконник. Окно высоко – три этажа. Он наган положил и как трахнет по столу кулаком – гусь на блюде затанцевал. «Слезай, говорит, с окна. Такое, говорит, твое дежурство?» Наливает себе и ей. Спрашивает Анну: «Ну, так что? Будет уже по-моему?» А сам на наган поглядывает. И согласилась она. Потом и гостей вернул. Поздравили молодых, пластинку опять поставили: «Марфуша наша веселее всех, и не любить Марфушу грех».

А утром они с Борисом пошли расписываться. (Борис потом смеялся, что она в загс шла за три метра от него – стеснялась идти с военным по улице.) Назавтра он перевез их с Верой к себе в полк.

Любила она его? Наверно, да. Хотя и не так, как первого. Зато как он ее любил, тому свидетелем была вся дивизия. До этого Борис курил и выпивал, случалось. А тут и курить и пить бросил – люди его не узнавали…

И она вспоминала свой двадцать первый казачий полк, лучший в дивизии, поход в Западную Белоруссию, когда им было поручено первым открыть государственную границу, и Белосток, и после тихие Лапичи, куда их отвели на отдых. Дивизия носила имя Буденного, и в каждом полку была койка Буденного, ее каждый день убирали, перестилали – на случай, если маршал надумает к ним заехать…

Она вспоминала, а короткая весенняя ночь шла на убыль, и не маленькая Вера, Танька вздыхала и бормотала о чем-то в своем детском сне. И в открытое окно пахло морем, которое пряталось где-то там, за горами.

Сколько же можно, думала она, начинать жить сначала? Как-то она встретила в Минске сополчанку. Обнялись, поплакали. Анна затащила к себе домой, согрела чаю. Асьма – коротышечка, кругленькая, глаза черные, как пуговицы. С годами она еще покруглела. Анну удивило, что Асьма одета по-модному – шапка «столбом» и пальто меховое. И губы Асьма еще подкрашивает, и ногти красит. Рядом с ней в своем старом пальто, платке и ботинках стоптанных – она любила ходить на фабрику пешком в любую погоду, а было там километра три – Анна почувствовала себя совсем старухой. Она возвращалась с первой смены, Асьма же сказала, что «гуляет по бюллетеню».

Асьма пила чай из блюдца, с сахаром вприкуску, и разглядывала ее комнату. Покрытый ковром диван, зеркальный шкаф, занавески на окнах – ситец, а по нему березки, домики и елочки, подарок Веры. Цветы из поролона в вазочке – Вера их не одобряла, бархатную вишневую скатерть, которую сберегла чудом и в трудное время не продала – память о Белостоке. Осмотрела и Анну, как эту мебель, безжалостно своими пуговицами. Сказала: «А ты бы могла еще устроиться! Хочешь, познакомлю тебя?»

Анне от этих слов даже кровь в лицо бросилась.

Мамочка моя! И как у нее язык повернулся сказать такое! Молодых сколько в девках сидит… Хотя бы у них на бисквитной фабрике!

«Что ты, Асьма, – сказала Анна, – зозуля наши года уже сосчитала». Но Асьма усмехнулась, погляделась в зеркало и вдруг призналась: «А я замужем, Анна. Года еще нет. Нашла-таки себе старичка. Полковник в отставке» Она рассказала Анне, как нарочно устроилась в Дом офицера, в книжный киоск. Как приглядела себе вдовца-полковника.

«Пусть молодые в девках сидят, – сказала Асьма. Наш возраст в цене. Конечно, баба и без мужика проживет, но боюсь я, Анна, старости. Заболею – и воды никто не подаст… Молодые о том не думают, а нам уже думать пора. Вот потому и в цене наш возраст, что старики охотнее женятся. Девчонка не всякая за старика пойдет, да и старик, если разумный, под пару себе подбирает…»

Анна слушала Асьму, ее неприличные речи и удивлялась: о чем женщина думает. Одного века, видно, мало ей, хочет два прожить… Все же в гости к Асьме выбралась – ради любопытства. Асьма хвалилась – и телевизор у нее, и холодильник. А шубу котиковую тоже полковник ей подарил. Не соврала Асьма. И телевизор и холодильник – все у нее было. И муж был. Полковник в отставке Лев Демьяныч. Крепенький такой старичок, лицо красное, волос сивый – седой, одним словом. По дому ходит в тапочках, командует – в армии привык. Асьму зовет Асенькой, сам чай заваривает.

Стали прощаться, он Анне руку целовать – еле отдернула. Рука грубая, рабочая. Да и не привыкла Анна к таким коникам…

Шла домой от Асьмы, посмеивалась, головой качала. А пришла, отомкнула дверь – в доме тихо, печка вытопилась, наверху остыла, а внизу еще теплая. Достала из печки котелок с кашей, поела без аппетита. Не то чтобы она завидовала Асьме, но тишину своего дома за двадцать лет одинокой жизни услышала как бы впервые.

Вспомнила первого мужа Асьмы, заместителя командира полка по хозяйственной части Назипа Шарипова. Справный был парень, хоть и ноги колесом. Глаза татарские, узкие, веселые. Не имел привычки женщинам руки целовать, а все же далеко до него этому полковнику.

Асьма затеи своей не оставила. Неделя прошла, зовет к себе: «Приходи, я вечеринку собираю». Пришла Анна, платье надела самое лучшее, туфли лаковые, косу заплела веночком – не хотела подругу позорить. В общем, нарядилась, как на Ноябрьскую. А там – народу! Пальто на пальто, шапка на шапке. Лев Демьяныч в передней гостей встречает, руки целует женщинам. Посадили ее за стол, а рядом полковник, трошки помоложе хозяина, голова, как шар, блестит. А сам шустрый, в тарелку ей всего накладывает – и салатика и селедочки. Она уходить, и он за ней – шасть в коридор. Пальто подает и сам одевается. Вышли за дверь. Он: «Я вас провожу». Как Борис когда-то. Она: «Что вы, я близко тут». И чуть не бежать.

На другой день Асьма ей выговаривала: «Ты что, девчонка? Солидный человек проводить хотел, а ты „пых, пых“. Семнадцать лет тебе? Не о любви речь. На что я деньги покидала? Стол какой сделала?..»

«Да, – думала теперь Анна Устиновна, – не знала, не гадала, что встретится мне такой человек на моем пути. Степан, Степан… И чем ты меня взял? Молчанием. Первый – глазами синими, второй – наганом, а этот – молчанием, верностью…»

Познакомились в одном доме. Сидели рядом, как у Асьмы с тем лысым полковником. Только тут не он ей, а она ему в тарелку накладывала, угощала его, хотя сама была в гостях, – а он – брат хозяина. Он, Степан, одет был плоховато, рукава пиджака потертые. Смущался, прятал руки и ел мало. И все помалкивал. А когда в двери стучали новые гости, хозяева на него смотрели – и он шел открывать. Потом все выпили и стали просить Степана, чтобы он на скрипке сыграл. И скрипку вынесли. Он отказывался, глаз не поднимал. Тогда она, Анна, сказала негромко: «Сыграйте, Степан Лукич». Он поднял на нее глаза, какие-то виноватые, чистые, протянул руку за скрипкой… Как он играл! И пока звучала скрипка, она сидела гордая, и ее не покидало сознание того, что всю эту прекрасную музыку, этот плач и стон чьей-то души, вызвала к жизни она, ее негромкое: «Сыграйте, Степан Лукич».

И еще было неловко ей, как будто он при всех рассказывал ей что-то свое, сокровенное, назначенное для нее одной…

Когда расходились, она оделась сама, он не догадался ей помочь, но пошел рядом с ней, не спрашивая, хочет она или не хочет. И всю дорогу молчал. Так молчал, как будто все уже между ними сказано…

Она приехала в К. с твердым решением и только дразнила его, сказав, что должна подумать. Она привыкла к нему, к тому, что он приходит к ней по вечерам, старательно вытирает ноги о половик и садится на табурет у двери, подальше от нее. Они слушают радио и пьют чай, – кроме чая, она ничего не выставляла ему, чтобы он не думал, будто она его приваживает.

Еще на фабрике, подсчитывая последние замесы перед концом смены, она с удовольствием начинала ждать вечера, той минуты, когда за ее окнами, за низким забором, промелькнет знакомая кепка. Он починил ей все, что имело отношение к его профессии, – он был электриком. Работал он тоже молча, иногда насвистывал, но она запрещала – «свистеть в доме – денег не будет». Потом он уходил, и она просила его затворить ставни. И когда он затворял их, громыхая за окнами болтами, у нее на сердце было тихо и ласково, как будто кто-то тепло укрывал ее во сне…

Она каждый день собиралась сказать Вере, что выходит замуж. Но все откладывала. Она все чаще подумывала, что так и уедет, не сказав ни слова. «А что, дочушка! Ты выходила замуж – сказала мне? Дала отчет? Так и я тебе отчитаюсь…»

Но она знала, что есть и еще причина, отчего она откладывает разговор с дочерью. В последние дни она мало думала о нем. Ее захватили воспоминания, они ширились, как река в разлив, отдаляли ее от Степана, и где-то на том берегу едва виднелась одинокая фигурка в поношенной кепке.

Радиокомитет помещался в старинном здании. В его больших прохладных комнатах всегда словно не хватало света. Особенно это ощущалось весной, когда К. был залит солнцем, а тут приходилось жечь электричество. Зато летом, в жару, здесь была благодать. Толстуха Нюта, редактор молодежного вещания, говорила, что только это ее здесь и удерживает – она плохо переносила жару. Нюта четырнадцать лет работала на радио. Работала, чертыхаясь, кляня все на свете, порываясь уйти куда-то – в газету, в театр, в издательство. Слухи о том, что Нюта уходит, постоянно носились в воздухе этого дома, а ее слова «Господи, когда все это кончится!» давно стали поговоркой. Сама Нюта, пожалуй, знала, что это не кончится никогда. Она любила радио, любила этот дом, его прохладные комнаты и населяющий их веселый, остроязыкий народ. Ей нравилось чувствовать себя в эпицентре новостей, первой узнавать о событиях, происшедших в мире. Ее ужасно волновали спешка, накладки, авралы, чепе, напряженная атмосфера, которая постоянно царила здесь, но в последние годы заметно пошла на убыль – почти все выступления давались в записи.

Вера дружила с Нютой. Ей по душе была эта толстая, чуть медлительная женщина с умными глазами, в которых светился грустный юмор. Она никогда не была замужем, но когда ее спрашивали об этом, отвечала: «Муж погиб на фронте». «А почему бы и нет? – говорила она тем, кто знал ее близко. – Откуда я знаю, где он погиб и как его звали? Но я знаю, что он был и, если б не война, мы бы встретились. Это точно». Она говорила это так убедительно, что с ней в душе соглашались.

Вера всегда заходила к Нюте, зашла и теперь, сдав материал об Усть-Лабе. Нюта ей обрадовалась.

– Заходи, сердце мое, – сказала она, увидев Веру. Радость очей моих, заходи! – Нюта предпочитала возвышенный стиль. – Садись, дитя кубанских полей… Хочешь халвы?

Нюта была сластена. И сейчас она ела халву прямо из маслянистого пакета, лежавшего на краю стола.

– Господи, когда все это кончится? – сказала она. – Ты посмотри, какое письмо. У нас была передача, по нашему вещанию – молодые журналисты в Сибири, помнишь? Еще назвали так пышно – «Свидание с жизнью», я была против. Ну, так вот. Один из них, – по-моему, этот Валька Типот, – все распинался насчет Марьи Карениной – это ему растение в Сибири попалось с таким названием. Оно его удивило. Прямо, можно сказать, ошарашило. Почему Марья Каренина? Каренина, но – Марья? Имеет ли отношение к роману Толстого? Может, была в тех краях Марья и тоже под поезд бросилась?.. В общем, развел длинную философию в эфире. А вот радиослушатель Старых Федор Никитич из Дубинок пишет: «Скажите вашему журналисту – не запомнил, как его фамилия, – что растения Марья Каренина в Сибири нет и никогда не было, а есть марьины коренья, о чем я, бывший сибиряк, вас уведомляю…»

– Нюта, меня только что убили, – сказала Вера. – Я не могу смеяться…

Ее в самом деле убили: нужны ежедневные сводки с фронта посевных работ, и посылают ее, Веру, на этот раз недели на две, до окончания сева.

– Сейчас, когда у меня мама, – сказала Вера. – Я люблю ездить, как никто. Но мама этого не поймет. Мы не виделись три года, и вдруг – я уеду…

– Ешь халву, – сказала Нюта. – Ты пыталась с этим чудовищем говорить?

– Я спросила: «Это приказ?» Он сказал: «Если хотите». Я спросила: «Его отменить нельзя?» Он посмотрел на меня – ты знаешь, как он умеет смотреть, – и сказал: «Сев отменить нельзя». И все. Точка. Межонок – с вещами на выход.

– Господи, когда все это кончится? – сказала Нюта. – Ешь халву.

Они поговорили о главном редакторе, человеке новом и непонятном. Нюта сказала, что, когда он сердится, глаза у него становятся белесыми, «как у вареной рыбки». И еще ей кажется, что главный неравнодушен к Вере. А если он посылает ее в самые дальние и долгие командировки, то лишь с одной целью – изгнать из себя беса.

Нюта всегда что-нибудь придумает. Вере же было не до шуток. Она просто не знала, как скажет дома о своем отъезде. Танька и Дима привыкли, с ними проще. Но мама! Бедная мама! Хорошо, что главный дал ей сутки отсрочки. Этот день она целиком посвятит матери, покажет ей город, музеи…

К полудню они уже видели все, что можно было увидеть, прошлись по главной улице, побывали в двух музеях – краеведческом и изобразительных искусств. Мать удивлялась и радовалась, что у Веры и здесь уже столько знакомых, – то и дело ее окликали какие-то люди, здоровались с ней на ходу, а иногда останавливались, и она знакомила их с матерью, чувствуя, что матери это приятно. В краеведческом Вера и сама, как ни странно, была впервые и теперь с интересом разглядывала экспонаты времен гражданской войны – пушку, винтовки, воззвания на пожелтевшей бумаге, листовки, фотографии Кочубея и Соломахи, легендарной героини, чернокосой красавицы, казненной белогвардейцами.

Зато она хорошо знала сегодняшний день этого города, его промышленность и сельское хозяйство, дары его заводов и полей. Она показала матери макеты компрессоров и холодильных установок – продукцию Диминого завода. Мать с уважением осматривала макеты, обходила станки и вдруг ревниво спросила:

– А твоего, дочушка, тут ничего нема?

– Мое тут все, – сказала Вера запальчиво.

Ее всегда задевали разговоры о том, что труд ее растворяется, тает в воздухе, не оставив следа. Не всякий след увидишь глазом! Есть след от колес на земле и след в сердце – от песни…

В Музее изобразительных искусств, который они осмотрели бегло, мать задержалась перед картиной неизвестного художника – мадонна с младенцем. В музее было много хороших картин, но копии итальянских мастеров и подлинники русских художников, представленные здесь в обратной пропорциональности – чем крупнее художник, тем меньше была его картина, – хотя она слушала Веру внимательно и приговаривала свое «так-так». Зато к мадонне неизвестного художника она вернулась еще раз перед уходом и долго стояла, думая о чем-то своем. Мадонна на картине была очень молоденькая, печальная. Типичная мать-одиночка. А матери она, видимо, напоминала что-то. Может быть, молодость, когда она осталась вдовой с маленькой Верой на руках?

Покончив с музеями, Вера взяла такси, хотя мать и протестовала – она не привыкла к такой роскоши и считала это мотовством и барством, – и они прокатились через весь город, на Старую Кубань. Только когда Вера отпустила машину, мать вздохнула облегченно.

Вода в Старой Кубани – так называли большое озеро, старицу, излюбленное место для купания – была чистая, бледно-голубая, как и небо. Посреди озера зеленел островок с купой деревьев, к нему вела песчаная дамба. У самого берега, в воде, пугая головастиков, плескались мальчишки. Вера с матерью сели на скамеечку над берегом, в кустах сирени. Сирень еще не расцвела, но уже выбросила лиловые кисти. Неподалеку, на мостках, парень, голый до пояса, с красной майкой, повязанной вокруг бедер, красил лодку.

– Ну, не красота? – говорила мать, вдыхая слабый запах нераспустившейся сирени и щурясь от яркого весеннего света. – Какой же тут простор! Какие края богатые, дочушка!

Вера еще не сказала, что уезжает, все ждала подходящего случая. Не теперь же, когда они сидят над водой и мать наслаждается покоем этой минуты?..

Мальчишки, накупавшись, убежали, стало тихо. В спокойной воде отражались мостки и красная майка парня, красившего лодку. Мать молчала, смотрела на голубую воду. И вдруг спросила:

– Ты помнишь Асьму? Нашего замкомполка Назипа Шарипова жена была… Боевая такая, веселая…

Нет, Вера Асьму не помнила. Только где-то в памяти знакомо откликнулось – Шарипов.

– Я ее в городе у нас встретила, – продолжала мать, глядя на воду. – Тоже осталась вдовой, как я… Сколько там наших людей полегло, дочушка, на границе той! Обнялись мы с ней, поплакали… Вспомнили свой полк, мужей своих. У нее добрый муж был, моему Борису товарищ. Перед самой войной в кружок стали ходить. Кружок открыли тады немецкого языка. Я теперь так думаю: кое-кто знал, что война будет… С немцем. И скоро будет. И предательство было, дочушка! Перед самой войной переформировывают наш полк и переводят из двадцать первого казачьего в сто девятый механизированный. Сказали, переучивать будут.

Коней, значит, отвели, а танков не присылают. Хлопцы наши кручинятся – коней жалко, и у танка лезти коннику тяжело, рослые все, одно слово – казаки!.. И тут – война! Сколько буду жива на свете, не забуду тот час. Нас тады в Лапичи, на отдых поставили. Ты спала, не слыхала, малая еще была. А я на сон чуткая. Прокинулась серед ночи – в окно сверкнет, как молния! Как загремит. Бориса бужу «Слышишь, Борис?» А он просыпаться не хочет. «Это мехполк соседний на занятия выезжает». – «Нет, Борис, что-то не так…» Лежим, слухаем. Ординарец бежит – стук-стук подковками. «Тревога!»

Борис оделся в три минуты – и за чемодан энзе. Убег. Возвращается в скором времени: «Аня, война!» А уже весь дом проснулся, двери хлопают. «С кем война?» – «Не знаем. Провода в полках порезаны…» – «А откуда ж узнали?» – «Гонец с дивизии прискакал». А дивизия от нас, дочушка, восемнадцать километров… Да, было что вспомнить нам с Асьмой. Как нас в деревню Ручей вывезли…

– Это я хорошо помню, – сказала Вера. – Здорово нас бомбили тогда.

– Они не в нас кидали – в мехполк. И зажигалки и фугасы. Весь свет горит, а мехполк из колхозников пополнение набирает, и в эту толпу их бомбардировщики бомбы сбрасывают. С севера наш бегить маленький ястребочек, а они, как гуси, повернут круто – и на него…

Мать замолчала и сидела так долго, откинув голову с тяжелой косой, прислушиваясь к чему-то. По голубой воде задумчиво скользила лодка – спасательная. В лодке сидела парочка. Девушка опустила руку в воду, юноша налегал на весла. Неожиданно мать засмеялась.

– Ты знаешь, что она мне говоре, эта Асьма? Ты, говоре, еще можешь устроиться, ну?

– Как так устроиться? – не поняла Вера.

– Ну, как люди устраиваются, – сказала мать, глядя перед собой, и в ее голосе Вере послышалось смущение. – Замуж выйти, одним словом. Сама устроилась, тепер меня тяне.

– А что? – сказала Вера. – Ты у меня еще молодая, в тебя влюбиться можно.

«Неужели мать собралась замуж?» – мелькнуло в голове.

От ее похвалы мать зарделась, и на миг Вере показалось, что догадка попала в цель. Но только на миг. Она не могла поверить этому всерьез. Слишком долго мать принадлежала ей. Только ей и еще Таньке.

– Глупая ты, – сказала мать, и лицо ее стало строгим. – Какая может быть любовь в мои годы? Волк у лесу один рыскает, а человек один не может. Нашла себе женщина человека под пару. Он один, и Асьма одна. Поженились и живут как-то…

Вере показалось, что мать спешит закончить неловкий разговор, который зачем-то начала и который тяготит обеих. И Вера сказала:

– А я, мама, уезжаю завтра. Посылают меня в район на всю посевную…

Сказала и ждала, что мать будет ахать или обижаться. Но она спросила только:

– Что ж, дочушка? И проводить меня не приедешь? – И вдруг спохватилась: – А чего же мы тут сидим? Тебе собираться надо…

И в который раз Вера подумала, что они с матерью мало знают друг друга. Мать провожала ее как будто даже с радостью. «Тебе там спокойно будет. Я тут с Танечкой, за дитем пригляжу». Должно быть, мать огорчилась в душе, но виду не подала, не удивилась, что жизнь опять отнимает у нее какую-то крупицу счастья. Она давно научилась переносить мужественно свои потери – большие и малые. Как я могла подумать, что мать собирается замуж? После того, что пережито, одного только может хотеть душа – покоя.

Бедная мама! Всю войну она вспоминала, как в Лапичах, перед отъездом, постелила белую скатерть, навела уют, надела белый крахмальный чехол на диван.

«У матери жизнь отнимала, – думала Вера, собираясь в дорогу, – а я сама не умею жить… Опять куда-то лечу, бросаю семью. Танька привыкла, только просит: „Привези кубинские марки“».

Вере сказали, что в районе, где ей предстоит жить, работают на посевной кубинцы – ученики школы механизаторов. Танька выросла, все платья ей коротки, школьная форма трещит, рвется на локтях. В записной книжке у Таньки среди адресов и телефонов ее подруг есть запись: «Все слоны близоруки». Наткнувшись на эту запись, Вера показала ее Диме, и они долго смеялись. Теперь она думала: «У Таньки решающий возраст. Сто открытий в день, тысяча вопросов. А мне все некогда, некогда…»

Она казнила себя в душе за то, что не говорила с главным более твердо, а сама уже испытывала подъем, как всегда перед дорогой. Чувствовала, что ее уже влечет, захватывает, забирает в плен это слово «дорога», без которого она не мыслит себя, свою жизнь…

– Димка, – сказала она, обнимая его худые острые плечи и заглядывая ему в глаза, – я не виновата. Я не хотела ехать. Но все у нас в отделе такие тяжелые, такие семейные…

Он усмехнулся, слегка отстранясь:

– Это ты хорошо сказала. Все семейные… Кроме тебя!..

Он поняла свою оплошность.

– Не придирайся, – сказала она сердито. – Ты думаешь, мне нравится такая жизнь? Мотаюсь туда-сюда, как соленый заяц… Думаешь, мне легко?

Она могла сердиться. Могла даже заплакать вполне искренне. Но он знал ее слишком хорошо, чтобы поверить в ее желание остаться дома. Сердцем она уже в пути. Он почти ощущал кожей этот лихорадящий холодок, который веял от нее, как от машины, летящей на полной скорости по шоссе.

Танька захлопнула учебник географии и выглянула в открытое окно. Высоко в вечереющем небе сияли розовые длинные облака. «Перистые», – определила Танька. Раньше, глядя на небо, Танька просто думала: «Сейчас пойдет дождь» или «Какое красивое облачко – как перо жар-птицы». Теперь она знает, что облака бывают трех видов – перистые, кучевые и слоистые. Лучше всего в учебнике сказано про перистые облака. Что они состоят из мелких кристалликов льда и поэтому очень красивые. «Перистые облака никогда не закрывают солнца…»

Отныне Танька будет смотреть на небо вдумчивым взглядом метеоролога, изучающего характер облачности. Со временем это пройдет, и она опять будет говорить, как люди: «Сейчас пойдет дождь» – и, глядя на небо, вспомнит не параграф из учебника географии, а строки Пушкина: «Мчатся тучи, вьются тучи…» или «Редеет облаков летучая гряда».

А пока что за окнами, высоко в небе, сияют перистые облака, а во дворе на скамеечке сидит бабушка Анна и беседует с Кузьмичом из Сашкиного подъезда. Кузьмич – пенсионер. Он принадлежность их двора, как турник или качели. Когда Танька была маленькая, она думала, что пенсионер – это такая профессия. Все теплые вечера Кузьмич проводит на скамеечке, во дворе. Возле него лежит стопка газет, и он читает их все подряд, а между чтением сдвигает очки на лоб и покрикивает на ребят. Свои внуки у Кузьмича были, но не здесь, а далеко, на Урале. Туда, к сыну, уехала его жена. Уехала нянчить внуков. А Кузьмич считал, что на юге ему жить полезнее. Он остался один в большой квартире, сам варил себе еду, экономил, откладывал на сберкнижку, и во дворе его называли «богатый жених» – конечно, в шутку. «Интересно, – думала Танька, – о чем он может разговаривать с бабушкой?»

Танька спустилась во двор. Мелюзга копошилась в песке. Ссорились близнецы Алешка и Антошка. Они вечно ссорились. Вот и сейчас Антошка ревел басом. Танька присела на корточки, вытерла своим платком Антошкины слезы.

– Ты чего? – спросила она. Антошка проговорил, всхлипывая:

– Я слепил… космос, а он… ело… сломал…

Потом Танька покачалась на качелях, но без удовольствия. Не потому, что Сашки не было во дворе – он по субботам уезжает в станицу к тетке. Просто так. Сколько можно качаться? Танька подошла к скамеечке, на которой сидели бабушка и Кузьмич, и стала слушать. Кузьмич первый заметил ее.

– Ты чего тут ошиваешься? – сказал он. – Места во дворе мало, что ли? Ступай отсюда.

– А чем дитё вам мешает? – сощурилась бабушка. – Это внучка моя, ей около меня посидеть хочется. Садись, Танечка, посиди с нами. Такого тут ничего нема, что тебе слушать нельзя… Вот, рассказываю человеку свою жизнь, а он удивляется: «Такую жизнь прожила, а добра не нажила…» Куды оно мне, добро этае? На тот свет его не забрати… На свою жизнь я не обижаюсь, на чужую не завидую…

– И напрасно, – сказал Кузьмич. – А я вот завидую.

– Завидуете? – сощурилась бабушка. – А кому?

– Мало ли кому. Вот в газете читаю: «Прием в Кремле. На завтраке присутствовали…» Прочитаешь такое и думаешь – что там подавали, на завтраке? Небось икру да балычок… А меня на тот прием позвать забыли…

– Шутите, – сказала бабушка, разглядывая Кузьмича.

– Зачем шучу? А то еще вот, пожалуйста. «Гагарин в Мексике». Вы представляете, как его там встречают? А мы с вами были в Мексике? Нас туда звали? Весь мир мальчишка изъездил, везде ему почет, слава… А что он такое сделал? За какой-то один виток… И вот он в Мексике, и толпы его встречают и дарят ему эту большую шляпу, как она, черт ее…

– Сомбреро, – подсказала Танька.

– Тебя не спрашивают… Надевают на него сомбреро, девушки ему улыбаются… А нас с вами туда звали, в Мексику?

– Нас не звали – так детей наших позовут, – сказала бабушка. – Или внуков наших. Вот моя Танька, внучушка. Она и на Луну полетит, и у Мексику… А мы с вами – ей услед поглядим да рукой помашем…

– Ну, не старый гриб? – возмущалась бабушка потом, когда они с Танькой сидели после ужина на балконе. – Ну, не вредный старик? Как таких земля еще носит? Заняться старому нема чым, вот и завидует на чужую славу…

Небо давно померкло, перистые облака растаяли. На юге рано темнеет. Ушел со двора старый Кузьмич, детей увели спать. Только фонари светят во тьме да белеет посреди двора одинокое дерево – урюк. Ни разу не поспели на нем плоды – поедает их детвора еще зелеными.

Танька смотрит на первую звездочку, что загорелась прямо над их двором, и думает о маме. Где она сейчас? Видит ли звездочку? Танька обязательно побывает везде. Во всех странах. В Мексике. И, конечно, на Кубе. Интересно, привезет мама кубинские марки? Если попадутся две одинаковые, Танька поделится с Сашкой…

– А чего этот Кузьмич удивляется, – заговорила вдруг бабушка. – Что я добра не нажила, а сама на таких должностях работала. Другая бы, говоре, и дом себе справный построила и на книжку бы отложила. А вы, говоре, жить не умели, вас сразу видно…

Бабушка говорила громко, – видно, разговор с Кузьмичом разволновал ее.

– Да, на должностях я действительно работала… При деньгах, при продуктах в такое время тяжелое, военное… Как приехали мы у Сибирь с твоей мамочкой, а куды идти, где притулиться. Пошла в военкомат, слышу – в военторге люди требуются. Предлагают поварихой в военную столовую. Какая из меня повариха? Воспитательница я, дошкольник. Но все же решила: попробую. Прихожу, а там спрашивают: «Работали уже в столовой?» – «Работала», – гавару. Тут мне вроде экзамена. «Какие бывают супы?» Классификация, значит. Мне б тады сказать – «прозрачные, слизистые». А я им – «пшенный, грибной». Они засмеялись, поняли все. «Мужу варила? – спрашивают. – Ладно. Как мужу варила, так и тут будешь варить». Поработала неделю так, опять кличут. Ставят директором столовой в военном городке, на станции Юрга. Там тады сибирские полки формировались для отправки на фронт… Ставят меня, значит, директором. Людей, говорят, сами себе подберите… Подобрала себе штат тут же, во дворе. Женщина одна, артистка из Одессы, смуглая такая, румяная, – ее поварихой, а мужчина на протезе, худой такой, подгалистый сурок, – его кладовщиком. И девочки две, моей Верки трошки постарше, – их официантками. Народ весь эвакуированный, весь не по специальности. Как справимся? Ничего! Приехали в этаю Юргу. Полковая столовая на двести человек. Командир части спрашивает: «Сумеете нам дать завтрак?» Повариха моя, Анатольевна, отвечает: «Все будет». Дело уже вечером. Выделили нам наряд, солдат пять человек. Ну, ночь спать никому не пришлось. Девочки мои убрали веранду, цветов по тайге нарвали – на столы поставили. Анатольевна к утру пышек напекла, каши наварила, чаю. Командир части пришел, завтрак наш попробовал. Пришли командиры завтракать – едят, друг на друга глядят. Командир части говорит: «Начало очень хорошее, но боюсь за конец». Меня аж у жар кинуло: «Что, вы нас подозреваете?» А он смеется. «Девушки у вас красивые. Переженятся, и будем без завтрака». И как у воду глядел. Приехал к нам в часть Герой – первый Герой, за эту уже войну получил, – влюбился в ленинградскую девочку и увел. А там скоро и другая замуж вышла и с мужем на фронт уехала… А еще до того дали мы в столовой такой концерт!.. Пианино у нас на веранде стояло. Я его на ключ замыкала, чтобы зря инструмент не портили. А у нас в части композитор один служил. Политруком. Забыла фамилию. Придет иногда перед ужином, пианино отомкнет, поиграет… Так и у тот вечер. Июнь уже кончался. Тайга цветет, а ночи у Сибири светлые-светлые… Ужин готов, кое-кто сыты уже, поужинали. Композитор поиграл и ушел. Верка моя потренькала. И вдруг кладовщик, сурок этай хромой, вылезает из своей кладовки, садится за этае пианино и давай играть. И такое все душевное. А моя артистка Анатольевна полотенце подоткнула – и как запоет!.. Оказывается, кладовщик был до войны музыкант. Моя ты мамочка! Все вокруг собрались. Кто поужинал – не уходит, кто голодный – ести не просит. Все новые песни заказывают. На два часа задержали ужин, режим нарушили. И командир части тут был, тоже слушал, как и все. А потом, когда концерт наш кончился, говорит мне: «Ну, у вас и штат!» А я ему: «Штат по несчастью!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю