355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Инара Озерская » Привычка умирать » Текст книги (страница 1)
Привычка умирать
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 02:00

Текст книги "Привычка умирать"


Автор книги: Инара Озерская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Озерская Инара
Привычка умирать

Инара ОЗЕРСКАЯ

ПРИВЫЧКА УМИРАТЬ

Софья укладывалась спать, как всегда – не торопясь.

А снег за окном торопился упасть-упасть-упасть, на лету превращаясь в тяжелую мутную воду. И липли снаружи к стеклу зареванные морды чудовищ из бездны небесной и шептали: "Дай-дай-дай заглянуть в тебя теплая гладкая до сердечка до печеночки всего на минуточку..."

Софья не оборачивалась. Она расчесала волосы, размазала скользкий крем по лицу и покачала на ладони зеркальце. Внимательно рассмотрела любимую родинку на щеке. "Пожалуй, я красивая", – подумалось лениво. Софья поставила зеркало на тумбочку и выключила ночник. И только потом: в темноте, под моросящим неоном рекламы с соседнего дома – бережно уложила голову на подушку. И мысль последняя: "А день все-таки не удался".

Секундой позже Софья вышла на перекресток.

Сентябрьским вечером воздух податлив, листья шелковисты, а собаки мечтательны. И как всегда – осенним вечером двадцатипятилетней выдержки Софья перешла дорогу, отворила калитку и обожглась о крапиву, пробираясь к дому. Она скрипнула входной дверью, проскочила короткий, как собачья будка, коридорчик и заглянула в гостиную, а там... Яков Моисеевич глотал слона. Четвертого по счету. Но Соня, как всегда, этого не знала. Ведь она еще не переступила порог гостиной, не разглядела чернявого мальчишку, забившегося под обеденный стол, да и он еще не заметил гостью, не выполз наружу, не покраснел, не сказал того, что ему суждено повторять почти ежевечерне.

Так случалось на исходе всех дней, которые не удались.

Но ведь был же день первый? Конечно, был! День первый тоже когда-то не удался.

Итак, Яков Моисеевич глотал слонов. Стоило бы запомнить. Но Соня забывала о царственных причудах старика уже по пути домой. Дорога дальняя – под обвислой рябиной, через пустырь за библиотекой, мимо визгливых качелей – дорога дальняя съедала память. Поэтому Сонины родители довольно долго ничего не знали ни о Якове Моисеевиче, ни об Осипе кривобоком, ни, тем более, о слонах.

И детство, с которого все и у всех начинается, текло себе дальше. А по вечерам на веранде Сонин голос взлетал высоко над тарелкой с голубой каемочкой и картофельными блинами и пел, отчего-то всегда не о том:

– Пауки летают, мама! Нет, не глупости! Я сама сегодня видела. Маленький, красноватый на просвет – он кружился под липой. Без крылышек! Паучок выпустил лучик вверх и вился вокруг него, он чуть не сел мне на нос, но я увернулась. Мама-мама, почему ты не веришь мне?..

(Почему? Почему? Почему? А Бог весть... Но если мама не может уверовать в лучик сиропа небесного от паука летучего, то как ей увидеть в изнанке твоей слона и едока неторопливого, девочка? Неужели ты расскажешь маме о том, как явился тебе дом щербатый на перекрестке закатов? Дом явился тебе в понедельник, который не удался, в восемь часов пополудни. Ты торопилась выбраться из леса – из запретного леса, где бутылки мутные врастают в землю, где, говорят, об прошлом годе чью-то голову нашли в канаве, где сегодня ты снова подцепила блох, где... Где нельзя тебе быть! Ни ногой! Никогда! Ты даже пообещала вчера. Но как-то незаметно к полудню скучному позабыла, о чем обещала. И только вечером – по пути домой – припомнила. И – побежала. Ты спешила. И, как и всегда отныне, чем сильнее ты спешишь, тем непоправимее опаздываешь. Времени во вселенной остается совсем мало, а потом еще меньше, а если бегом – ну еще хоть минуточку! И... Поздно! И... Схлопнулось время! Вселенная приподнимает окраины свои, как крылья, они смыкаются дугой гулкой над твоей головой, и воздуха не хватает. А ты все еще бежишь. Хотя закат бьет в глаза, закат стреляет в спину, и тебе от него не укрыться. Но на самом дне удушья – на перекрестке – вспыхивает щербатый дом. И ты входишь в него, потому что больше тебе – некуда.)

Осипу кривобокому тоже не везло в день первый.

– И чего классная ко мне вяжется? Чуть что – "Ося!" А я ничего! Ну, ушел. Но я же – как все. Я же – со всеми ушел!

Яков Моисеевич терпеливо выслушивал сына, пролистывая дневник. Тройка. И еще тройка. И опять – тройка. Ну как ему объяснишь?.. На последнюю оценку – позорно-красную лебедушку, каких в природе не встретишь, – Яков Моисеевич смотрел особенно вдумчиво. Он пуще прежнего ссутулился над столом, словно придавила его птица диковинная, словно это ему – не сыну влепили банан за прогул. И нельзя ж сказать, что зря он себя корил...

..._а вольно ж ему, старому, дитятко заводить, ежели на пенсию пора?! Матка-то у Оськи тоже в годах уже была, когда разродилась. С виду вроде молодица, а по паспорту мне погодка. Христом-богом клянусь! Сынку едва четвертый год пошел, а она преставилась... Царствие ей небесное! Хоть и вертихвостка была покойница, а лихом поминать негоже. Да не про нее у нас разговор... Про нее – в другой раз. Вот и спрашивается: чего ж до пенсии тянули-то? Дитятко-то выдалось – чемодан без ручки. И бросить жалостно, и нести – врагу не пожелаешь. А куда ж его денешь? В школу для придурков, что ли, отдать? Так говорят, его и туда не взяли. Все, мол у него с мозгой в порядке. Только кто ж его знат? Мой-то внучок сказывал, что, когда Оську к доске вызывают, всему классу – сущее наказание. Стоит – столб столбом. Ни словечка не скажет. Ну, учителка, понятное дело, озвереет – тоже, небось, человек! Да что с него возьмешь? Правда, диктанты там всякие пишет вроде не хуже прочих. Только мой сказывал, что Оська сдирает все втихомолку. А учителка уж и не ловит его. Четвертную ему не выведешь, если глаза на его штучки не закрывать. А держать по два года в одном классе умаешься, и директриса по головке не погладит. И о чем только люди думают, когда рожают?_..

Да... Яков Моисеевич не зря себя корил.

Баба Женя вот уже третий год помогала сирым мужикам по хозяйству и имела какое-никакое право говорить, что Бог на душу положит. А Бог – Он, знамо дело, как положит, так положит.

..._а не нравится – не слушай!_..

Яков Моисеевич обыкновенно и не слушал добрую бабу.

Только раз в месяц зазывал ее в кабинет и, скосив лиловые глаза, рылся в обтерханном бумажнике. И тогда Евгения Петровна отводила, наконец, душеньку.

..._в иное-то время на кухне возишься и не заметишь, как он – шмыг мимо, да дверь за собой прикроет. Хоть и нешумно вроде прикроет, а все равно – обидно. Словно я дура какая, словно со мной и поговорить по-человечески зазорно! С Оськой кривобоким еще так-сяк. Ежели загородить дверь, можно ему чего и рассказать, поучить уму-разуму. Хоть толку от него – чуть. Оська, он Оська и есть: торчит посреди кухни, как осина на болоте, трясется, вбок поглядывает. В батьку, видать, пошел. Малой еще, а туда же! И не разобрать – понял он чего, или прикидывается. Головой-то вроде качает, а как спросишь про то, про се, он все больше молчит, да щеки надувает, будто харчи ему не тем горлом пошли. И старый-то вроде ничего, разговаривает, только вот в глаза не смотрит, а как глянет, так и не понять... Может, болит у него чего? Я однова даже в полуклинику ему сходить посоветовала, а он ладошкой повел – вот так, будто отводил чего. А как улыбнулся, так мне его еще жальче стало. Да вот, бабыньки! И вроде деньги у людей есть, и вроде дом свой – не из последних, а жизни-то нет. Говорю ж я вам, бабыньки: не в том, видать, щастье_...

Да, раз в месяц Яков Моисеевич попадался крепко и слушал бабу Женю, пока сил доставало. И ни словечка поперек не говорил. Правда, думал. Думал совсем о другом. О своем. О том же, о чем и всегда думал в последние годы.

_

Счастье? А разве двадцать лет с тобой – не счастье? Пока ты не чиркнула ноготками птичьими по одеялу, словно себя на пол смахнула, как тополиный пух залетный, а я и не заметил, когда. Как-то так – само собою вышло, и все у нас – так. С маленькой с тобой возился, пришло время в университет поступать, и ко мне, конечно, ко мне, и кандидатскую у меня писала, и как-то незаметно в дом вошла. Мы оба думали, что иначе и быть не может. Или нет? Это потом я все придумал?.. Когда воздуха совсем мало осталось в мире. Астма, наверное. Все-таки права Евгения Петровна, врачу показаться стоит. В понедельник и пойду. Осип... Все оттого, что Осип... Зачем-то Осип... А зачем? Не помню._

Нет, все-таки повезло Оське в день первый! Он наконец оказался на своем месте: между двумя людьми, которым чего-то не хватало... Дыхания? Жизни? Нет – времени! Для Осипа же время длилось и длилось. Между вчера и завтра, между осенью и весной, между... Меж двух огней отныне – меж двух людей, которых он никогда не догонит, и которым никогда уже от него не убежать. Ведь вот он – старик. Старик невыносимо далек, он ровесник века. С ума сойти – века! И этот невыносимый старик отец ему. Не может быть. Быть того не может, чтоб целый век стал твоим отцом. Оттого и замирал Оська под чужими взглядами, и теребил коротковатые рукава пиджачка, и косил лилово, ведь казалось ему, что все глядят на него с любопытством и только из вежливости пальцами не тычут.

..._отойди, от нас, мальчик, не суйся ты к нам, мы – люди, мы человеки, а ты кто? кто же ты такой? ты, кому век сей приходится отцом, а могильная плита – матерью! кто ты?!_

Но входная дверь приоткрылась, и спиной к закатному лесу в дверном проеме встала девочка. Девочка, которая вовсе не испугалась страшного, седого, как лунь, старика. Она подошла прямо к веку сему, кривлявшемуся натужно, и сказала:

– Я – Соня. А вас как зовут? А слона? Вы едите слона на счастье?

Да. Именно так она и сказала. А Яков Моисеевич засмеялся. Впервые в жизни Оськи кривобокого.

_

Ты вернулась. И зову я теперь тебя Соней-Сонечкой. Тебе нравится? Я знаю, что нравится. Ведь ты улыбаешься мне ласково, даже лучше, чем раньше улыбалась._

(Знаете, Яков, если бы вы даже и назвали девчонку иначе – именем покойницы, как вам хотелось сначала, она бы ничего не поняла. И продолжала бы улыбаться. Вы-то не поверите, но девчонка со странностями! Ей почему-то всегда кажется, что, когда люди говорят чушь, они всего лишь шутят. Собственно, вам повезло в день первый больше остальных: вы, Яков, как и много лет назад, встретили девчонку, которая никак не могла поверить в человеческую глупость. Оттого даже вы сумели показаться ей умным. Повезло же вам!)

А Оська выполз из-под стола и поклонился девочке, так, как страшный старик кланялся незнакомым старым тетям.

– Это мой папа, – показал Осип на старика, который ничего проговорить не мог, поскольку все еще смеялся. – Яков Моисеевич – мой папа, – сказал Осип.

И девочка не удивилась, только спросила снова:

– А слона едят на счастье?

Яков Моисеевич посмотрел на ладонь, где все еще лежал недоеденный слон, четвертый по счету, на каминную полку, где стояли обреченно трое последних из слоновьего стада, провел левой рукой по нагрудному карману, где притаились сожранные слоны, и понял, что _все хорошо отныне, голубка моя..._

– На счастье? Соня, конечно, на счастье. Конечно, на счастье.

Вот так оно и случилось. Так сталось. Так повелось. И хотя Софьины родители еще долго не могли понять, где пропадает по вечерам дочь, она не пропадала больше.

"Разве можно пропасть здесь? На меня же все время смотрят: то Ося, то Яков Моисеевич. Иногда я представляю, что превратилась в мячик, а они играют со мной... Ведь мячику скучно лежать без дела где-нибудь на чердаке в мятой коробке. Мячику нравится, когда его подбрасывают вверх, нравится, когда все смеются, нравится, когда... Когда не пинают."

(Вот-вот, Сонечка. Не пинают. Хотя бы пока. И вообще мячик – штука забавная. Может быть, ты не поверишь сейчас, может быть, даже никогда не поверишь мне, но эти двое мальчишек в щербатом доме выпросили мячик у чужих людей ненадолго – поиграть. И они своими покрасневшими ушами чуют, что хозяева мячика не позволят им пинать и портить игрушку. Отберут. Так что твое счастье, что ты им чужая. И, что бы они там себе не напридумывали, твое счастье продлится до тех пор, пока ты им – никто.)

– Когда же она придет, папа? – Осип все-таки отложил книжку.

_

Разве могу я часами идти по прерии в драных мокасинах, если к исходу дня не встречу тебя у костра и не смогу рассказать тебе о доброй охоте на горбатых бизонов, о коварстве бледнолицых, об озерах, и водопадах, и о змее под камнем? О змее, которая укусит меня завтра, если я не увижу тебя сейчас. Разве я смогу выжить на безымянном острове в пустом море, где корабли всплывают из-за горизонта раз в тридцать лет, если не смогу найти тебя вечером в хижине? Если не смогу найти тебя здесь, моя пятница, суббота, мой день воскресный? Разве наступит завтра, если не наступишь сегодня ты?_

– Ну когда же она придет?

Яков Моисеевич пожал плечами.

_

Разве он умеет ждать? Разве он может понять, каково ждать тебя ежевечерне здесь, когда ты уже там? Да, я не сошел с ума, как видишь: я помню, где ты на самом деле. Но я смотрю на тебя, глотаю слонов, которых ты поставила на каминную полку за год до того, как уйти отсюда. Я снова учу тебя писать неподатливые буквы в больших тетрадях. И я не боюсь. Хотя знаю, откуда ты приходишь на самом деле. Соня, ты спала так долго вдали от меня! Но отныне все хорошо – ты вернулась. А я даже не сошел с ума, пока ждал тебя здесь._

(А ты приходила, девочка, потому что тебя здесь всегда не ждали. Осип кривобокий читал свои книжки, Яков Моисеевич нехотя спускался по длинной лестнице из сумрачного кабинета. А ты и не знала, что он поднялся туда торопливо и скрипуче всего минуту назад, когда увидел, наконец, как ты крадешься по садовой дорожке. Но ты ведь не знала, что окна в доме лиловы и зрячи. Ты не знала, не знала, конечно, не знала, Сонечка! Как же ты могла догадаться, если позабыла о прятках, резинках, драках в соседнем дворе. Разве ты понимала, зачем ссоришься со своей единственной подружкой – навсегда, навсегда, навсегда, ненавижу! Разве понимала, зачем бранишь ее так больно и страшно, как только в детстве бранятся? Разве ты знала, что только она – единственная – может позвонить в дверь вечером и спросить у мамы, почему ты не выходишь играть? Конечно, нет, Сонечка, конечно, нет...

Но одно ты все-таки знала: однажды наступит день – самый плохой изо всех невезучих дней – день, когда тебя все-таки выпорют. Не здесь, Боже упаси, не здесь, конечно! Но выпорют непременно.)

– Где ты шлялась?! Отвечай, змея подколодная!

От мамы пахнуло кислым и хлестким. Она еще, и еще, и еще – и что, мало? – щелкала скакалкой.

– Больно? Что, не нравится? Отвечай!

(А что отвечать? И дураку ведь понятно, что не нравится.)

– Мама-мамочка! – взвизгивала Соня, мечась в узком коридоре.

"Ой, мама-мамочка, ну почему так всегда? Почему всегда – именно так? Мне же почти совсем нравилась моя скакалка черной резины! Ни у кого в целом соседском дворе не нашлось бы такой длинной, такой быстрой, такой щелкучей, такой... почти взрослой скакалки! Я же таскала ее за хвост, как мальчишки дохлых ужей таскают, я же приделывала к ручкам пластилиновые головы и учила их разговаривать друг с другом, я же... я же почти любила ее! Мама-мамочка, я же любила мою змеюку подкроватную! А теперь? Что же теперь с нами будет, мамочка?"

– Мама! – Соня кинулась к двери.

И ошиблась. Соня, как и в прошлый раз, как и в позапрошлый раз, как и всегда, перепутала с перепугу входную дверь и дверь, ведущую в детскую, и влетела с разбегу в свой мелованный ад. Мама ввалилась следом.

Она хлестала Сонечку взахлеб. Если дочь ухитрялась извернуться, заслониться соломенным стулом с перевязанной ножкой, забежать за тумбочку, за кровать, за новенький письменный стол, то мать кидалась к ней вплотную, позабыв на время о скакалке, и ловила Соню за косу. Тогда лицо мамы оказывалось совсем близко к Сониному лицу, и девочка видела красную сетку на щеках, крупные, ладные зубы, светлые – какие-то слишком светлые десны, длиннющие растопыренные ресницы, которым даже сейчас – сейчас особенно! – завидовала. Только глаз она почему-то никогда не видела. Папа говорил, что у мамы глаза голубые-голубые, но Соня ему давно уже не верила. Папа ведь болен. Если лежать два года в дальней комнате и целыми днями смотреть в окно на башенку напротив, еще не такое покажется. Папа и Соню называет синеглазкой. И напрасно. Сонечка подолгу смотрится в зеркало в ванной и точно знает, что глаза у нее серые. Только у самого зрачка тонкий ободок светлый. Но зеленый ли, желтый ли – не разобрать. И про маму Соня тоже кое-что знает. Не точно, но догадывается. "Кажется... Кажется, у нашей мамы глаза белые, папа! Или нет их вовсе?" – гадала по ночам девочка. Но днем – даже очень удачным днем – она так и не могла решиться и проверить.

Когда мама наконец ушла, грохнув дверью, Соня осталась наедине с медленной полосатой болью – от щиколоток до ключиц. "А еще... еще змея вот..." Змеюка подкроватная свернулась между девочкой и дверью. Мама, уходя, крикнула, что Соне здесь сидеть неделю.

– Неделю! И чтоб ни ногой! – кричала мама уже из коридора.

Вот и остались они вдвоем. На семь дней и семь ночей – самых черных ночей тем летом.

"Змея тоже черная, и не заметишь, как она подкрадется. Мамочка, как же нам с ней теперь быть?" – думала Соня, поглядывая на дверь.

А так. Вдвоем. В темноте.

Летние ночи медлительны. Сначала они заползают в самые глубокие канавы и петляют у корней ивы, они задушенно стрекочут в липовой кроне, набухают в подъездах и подворотнях, и только потом, когда ты устал щуриться от серой невнятицы перед глазами, они подступают к окну. Они крадутся черными кошками – через лес, через сад, через двор – и вспрыгивают на подоконник: быстро, бесшумно, зло, а тебе хочется закрыть глаза. Поскорее закрыть глаза, чтобы не видеть, как ветер теребит обвислые губы чудовищ из бездны небесной.

Но если любишь ночную гладь, тишь, если любишь ночную свободу, как Соня ее любила до сих пор, то это не страшно. Ведь ночью нет людей! Они об этом не знают, но их на самом-то деле нет. Все любящие, ненавидящие тебя, все те, с кем ты здороваешься на рассвете, кого зовешь таскать сливы из соседского сада, все те, кто войдет в твою жизнь завтра, или через тридцать лет, даже те, кого ты никогда не встретишь, и не узнаешь, что они дышали сегодня ночным воздухом вместе с тобой, – они пропадают. Они сворачиваются в постелях слепыми щенками под брюхом невидимой суки, или вытягиваются забытыми тяжелыми куклами, выставляя вверх подбородки, или расплющиваются на простынях белыми противными лягухами, пряча в подушку лица, на которые в сумраке сонном и вправду – лучше не смотреть, и... Уходят. А ты – остаешься.

(Ты, Сонечка, остаешься в мире, где возможны только подобные тебе. И ты даже научишься их узнавать. Ты увидишь человека в дожде и улыбнешься ему, но пусть он не заметит, что ты улыбнулась. Нельзя, не стоит. Ведь все вы отдельно. Навсегда, в сущности, отдельно друг от друга, и наедине... С кем? Я не скажу, честное слово, Сонечка! Я не предам ни тебя, ни себя, ни тех, кто вошел в дождь вместе с нами. Но мне придется сказать о змее. О ней промолчать уже невозможно. Но ты не обидишься на меня. Ведь змея... Это совсем не о том!

Сначала, пока темнота еще не перевалилась через подоконник и не затопила тебя по самое горло, ты терпела. Ты ни разу даже не посмотрела на змею, ты уговаривала себя, что мерещится, мерещится, мерещится, что змея вовсе даже и не двигается. И липкие росчерки на теле горят вовсе не оттого, что змея поднялась на хвосте и вытанцовывает восьмерки у запертой двери. Танцует почти так же хорошо, как в маминой руке танцевала.

Ты не оборачиваешься. Ты укладываешься спать не спеша. Новые ранки нужно уложить на простынку осторожно, чтобы ни одна из них не прижалась к выпирающим диванным пружинам. А потом натянуть поверх шершавое одеяло. И закрыть глаза, сразу закрыть глаза! Чтобы змея ползла к тебе по слепоте. Чтобы ей удобнее было. Ведь ты ее почти что любила, не правда ли?)

А змея танцевала. Щелк – черный изгиб вправо, щелк – хлестнуть хвостом по дверной ручке, щелк-щелк-щелк! Если не можешь повернуться, если страшно пошевелиться, если жутко открыть глаза в темноту, то и не увидишь, как блестит треугольная голова, словно вымазанная расплавленной смолой. Если бы змеюка только танцевала, то это еще можно было бы стерпеть, и даже заснуть на рассвете, наверное, удалось бы, но... Но змея пела. Неправда, что змеи немы и глухи. Ох, неправда! Наверное, днем встречаются и такие, но ночные змеи – змеи особенные. Они ведь знают, что люди трусливы, что они закрывают глаза и прячутся под одеяло. Люди норовят еще и заснуть! А в сон проскользнуть трудно: туда ведет звездочка – меньше игольного ушка змее не впору. Потому змея не позволяла уснуть и пела. И жалил ее голосок, впивался в кожу, в ладошки, прижатые к ушным раковинам, ерошил волосы на голове, щекотал... И так до утра.

На завтрак мама стукнула стаканом по тумбочке, прогремела тарелкой и захлопнула дверь. Соня грустно посмотрела на свой ночной горшок, задрала подол и присела, размышляя, выльет ли мамочка содержимое сегодня, или это тоже входит в наказание, и придется терпеть кислую вонь до утра. "А может, все же выплеснуть за окно, когда стемнеет, а там будь, что будет?.." Когда же еще и подумать после бессонной ночи, как не на горшке?

А после снова наступила ночь. Никуда не денешься. Сначала Соня кусала губы, оттого, что боялась всхлипывать, прижимала лицо к подушке, чтобы вытереть слезы, но не отнимать рук от ушей. Не помогало. И она все-таки зарыдала громко. И стало еще хуже: змея хлестнула по полу всей длиной и поползла к кровати. Соня задержала дыхание так, что закружилась голова, и слушала, и теперь она все слышала – уже не могла не слышать: змея ползла, шелестела, пела, свистела, змея хлестала хвостом, змея поднимала голову и со стуком ее роняла, и все ближе. Ближе. Ближе.

Соня сжалась внутри невидимого яйца – величиной с постель, страх на острие бессонной иглы проколол ночь, и девочка побежала... И оказалась на улице, по пути из запретного леса, где вечерний воздух податлив, листья шелковисты, а собаки – мечтательны. И никакой вам змеи, заметьте!

Соня подошла к дому на перекрестке, приоткрыла дверь и увидела, что Яков Моисеевич снова глотает слонов на счастье. И все хорошо отныне.

Наутро, когда Яков Моисеевич проглотил последнего слона – по счету минут до рассвета – Соня проснулась.

Змея валялась у дверей. "Какая змея? Тоже мне – змею удумали! улыбнулась Соня, – Скакалка. Обыкновенная скакалка".

И наступил день третий. Жажда. Жара. Жар небесный слепит голубым огнем – почти белым в зените. И как же хочется мороженого! Казалось бы – чего проще – откинуть крючок на форточке, встать на подоконник, подтянуться и вывалиться в сад. Стометровка до подвального магазинчика, гладкий мявк холодильника, и в руках веселый пакетик с улыбчивой клубникой, или нет, лучше с черникой, или нет – лучше всего – вот тот – с шоколадной сердцевинкой и очкастыми инопланетянами на обертке, голландский. Он, к тому же, и самый дешевый. "Может, даже на две порции хватит монеток, прикидывала девочка, – только..." Только прежде, чем выскочить на улицу, придется пробежать по саду, а мама сейчас торчит в своей прачечной как раз перед приемным оконцем. И хорошо, если какая-нибудь толстоспинная бабуля окошко загораживает, сдает серые простынки, чтобы получить их через три дня отчасти кружевными, ведь в центрифуге вал покорежился. А если нет? Если мама просто пялится на улицу, на сад, то она может увидеть даже окно, через которое сигает дочь. Нет, кричать мама не станет, из прачечной не выскочит, не поймает. Она увидит, но промолчит. Наверное, даже улыбнется тепло следующей ленивой домохозяйке. Если же попадется приятельница, то мамочка скажет, что дома у нее все хорошо, все по-прежнему. И только вечером она отдохнет, наконец, и всех посчитает. А скакалка-то здесь, недалеко. Может, она не зря уже две ночи тренируется, танцует, может, ей больше всего нравится плясать, когда мамочка ее за хвост держит?

Мороженого хотелось нестерпимо. И на четвертый день хотелось, и на пятый, и потом. Потом уже всю жизнь мороженого хотелось до ломоты зубовной. Соня-сонечка тогда не знала, что мороженое станет ее пунктиком пунктиром во все дни жизни. Веселое, недоступное, сладкое, как сон, который тоже – роскошь отныне. А вот про змею она забудет. Надолго.

На шестой день Сонечке показалось, что время остановилось. Вселенная схлопнула окраины свои как крылья, и воздуха не хватало. Ведь самое страшное произошло именно на шестой день. Пошел дождь. И мамочка велела закрыть окно. Мамочка не считала это наказанием, но ничего хуже она не могла придумать.

День шестой начался отвратительно. Пока длился сон, и Яков Моисеевич глотал черных слонов, которые на самом-то деле и не слоны вовсе, а змеи, оных слонов проглотившие, как верно отметил Маленький Принц, все шло прекрасно. Соня спала и улыбалась во сне Осипу кривобокому, елозившему под столом. Но Яков Моисеевич не мог глотать слонов бесконечно, и Соня заморгала, просыпаясь, разлепила веки... А света не оказалось снаружи! Изнутри сна, в глубине гостиной, хватало лучей предзакатных, сверкающей летучей пыли, отсветов на паркете, а здесь – что? Темнота? Неужели опять темнота, ночь, танцующая змея? Но теперь уже не получится выбежать на перекресток и заснуть! Дважды это еще никогда не удавалось. Сонечка широко-широко раскрыла глаза. Отчаянно. И увидела: нет. Это не темнота. Еще не темнота? Уже не темнота? Муть. Мутная серая штора у самых зрачков, ее не оттолкнуть взглядом, воля в ней вязнет. Сонечка озиралась. Распухшая тумбочка наезжала на койку, ноздреватая стена слева шевелилась, стряхивая грязную побелку, а в окно стучали... В открытое окно стучат?! Соня вскочила с кровати, изворачиваясь в прыжке кошкой, чтобы сразу оказаться лицом к окну.

Дождь.

Неправда, что вода прозрачна! Летят свинцовые ядра, свистит охотничья дробь – небо обстреливает землю, пробивая листья и человечьи головы. Пузырчатая краска отскакивает от подоконника. Дождь метит в Сонечку наискосок, но не попадает, пока не попадает. Он в сговоре с ветром. Вот захлестнуло деревья, они шарахнулись к югу, выворачивая наизнанку кроны. Тополя за калиткой срывают серебряные кольчуги, каштан охнул, тыча в облака обрубками пальцев. "А что с рябиной? Что с моей рябинкой?" всполошилась Соня. Деревце-найденыш, которое девочка заметила нынешней весной в дупле каштана, и теперь посаженное у веранды, выпустило за лето еще три ветки. Соня перегнулась через подоконник, подставляя спину тяжелым плоским каплям. Волосы намокли мгновенно и холодно хлестали по лицу. Деревце мелко перебирало крохотными листьями, словно заигрывало с ветром, и даже не согнулось, только чуть покачивалось. "Ну вот! А папа говорил, что нельзя сажать близко к стене! Если бы не веранда, то кто бы заслонил рябинку от ветра? А? Повезло еще, что папа не может разглядеть из окна, как близко я ее посадила. И маме он ничего не сказал. Он хороший..."

(Папа вообще-то не плохой, Сонечка, но про деревце он не сказал только потому, что забыл. Уже через полчаса после того, как ты снова убежала во двор. Иначе бы сказал. Непременно сказал бы маме, какая ты добрая, заботливая, деревце вот пожалела... А сказал бы, и привет деревцу! Ты же посадила рябину у самой стенки веранды. Веранде и без того с четверть века, прогнила насквозь старуха. В сухую погоду еще ничего, а осенью она порастает мхом и рыжей плесенью. А рябина станет тянуться и шириться, выпускать длинные ветви, и вспучит веранду, и прогрызет корнями опоры, и выпадут из деревянных решеток последние цветные стеклышки, о которых ты уже второй год мечтаешь, но выковырять не можешь. Только ты их не подберешь! Клянусь, Соня, ты их даже не заметишь, когда пригласишь дядю Федора снести веранду. Потому что тогда тебе самой стукнет четверть века.)

Сонечка отошла от окна и принялась выжимать отяжелевшие волосы. Потом быстро скинула ночную рубашку и пинком отправила ее под кровать. Пока мама не заглянула. Порывшись в шкафу, выудила мятое платье. Ничего, сойдет, не заметит... Когда мама вошла, она действительно не заметила, что платье похоже на смятую промокашку. Маме было не до того.

– Ты что делаешь, дрянь такая! Окно нараспашку! Ты, что ли, будешь подоконник красить?! Смотри, лужа на полу! Чтоб вытерла сейчас же! Я те поговорю!..

Вчера вечером Соня представляла себе, как подойдет к маме, станет плакать, просить прощения, но сейчас она и в мыслях не имела хоть о чем-то таком заикнуться. Ведь на старую вину наложилась новая: мокрая ночнушка и лужа на полу. И совершенно неважно, что мама про ночнушку не знает. Вина-то осталась. Впрочем, маме достаточно и видимого. Ухватив Соню за волосы, чтобы подтащить поближе к злополучной луже, мама взвыла и затрясла сжатым кулаком.

– Ты что, у окна стояла?! Сво-олочь!

А Сонина голова моталась из стороны в сторону, и слезы уже солоно плескались в горле, и свербело в носу, и хотелось закричать громко-громко, чтобы все вокруг разбилось, разлетелось, лопнуло от этого крика. И не надо никакой рябины тенистой в невозможном будущем, и не тянет больше в папину комнату, с видом на мечтательную башню, и не хочется, чтобы ресницы стали длиннее и загибались, как у мамы. "Все! Слышишь – все, мама! Бьешь, так прибей. Но я ненавижу тебя!"

Но мама ничего не услышала, потому что Соня ничего не смогла крикнуть. Горло сдавило, и дышать стало нечем. "Все... – подумала Соня, – Глотать я сегодня опять не смогу..." Не впервой. Такое уже случалось. Есть сегодня и вправду не получится. Даже вода покажется твердой и будет норовить протолкнуться в ноздри. Что-то случается с горлом, когда хочешь очень громко закричать. Насмерть закричать. О том, о чем даже подумать страшно о ненависти.

Мамочка все-таки отпустила Соню. Ей ведь нужно было швырнуть дочери ведро и тряпку.

..._не позволять же девке тащиться на кухню ради этого! Батька-то покуда верит, что Сонька грипп подхватила и отлеживается. Лучше уж самой принести ведерко. Неровен час, эта дрянь загремит чем-нибудь или захнычет_....

Прежде, чем оставить Соню вытирать пол, мамочка закрыла окно. Дождь попритих, капли уже не залетали в комнату, но мамочка не просто створки сдвинула, она и до форточки достала, что в обычный-то день лениво. А после ушла. Она даже не стала говорить, что именно с Соней случится, если окно окажется снова открытым. И без того понятно.

Часов до пяти Соне казалось, что все в общем-то и не страшно. В конце концов, мамочка в комнату на заглядывает. Соня расслышала, как хлопнула входная дверь. Ушла. Может, к соседке, может, на кладбище, а лучше бы... За грибами, что ли? Ну, чтоб подольше. Ведь пока ее нет, можно снова лечь в постель и читать-читать-читать, и никто тебя не тронет, не скажет, что ты станешь горбатой, как покойная бабушка, что ты глаза себе испортишь, что очки придется носить, а это и некрасиво, и денег стоит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю