Текст книги "Привычка умирать"
Автор книги: Инара Озерская
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
По возвращении домой из Питера Софье пришлось признать, что ничего-то она толком и не умеет, кроме как книжки читать. Но, после года безуспешного мыканья по школам и редакциям газет, ей, наконец, повезло удалось зацепиться в одной из немногих сохранившихся городских библиотек. Сначала повезло на полставки, а потом, когда ведьма-Леночка не пожелала после декретного отпуска губить свою молодую и прекрасную жизнь в замшелом читальном зале, Софье посчастливилось уже окончательно – на полновесную зарплату и просиживание юбки до конца света.
Заведующая библиотекой, Мария Казимировна, сначала возрадовалась выпадению из штата шальной Ленки, и тихая Сонечка месяца два блаженствовала, обласканная ее заботами. Однако на втором месяце блаженства выяснилось, что и на солнышке есть пятна. Соня почему-то считала, что достаточно просто слушать визгливые переливы и дребезжание директорского голоса и время от времени кивать головой. Но с Казимировной все оказалось куда сложнее. Ой, мама моя! Так в эти серые глаза навыкате еще и смотреть нужно!.. Можно слушать и не слышать, считать желуди, подпрыгивающие на жестяной крыше, можно улыбаться и думать о том, что пес дяди Федора снова сбежал, и пока не обойдет все заросли репейника, все пустыри и развалы у мусорных контейнеров, домой не вернется, но смотреть... Смотреть при этом лучше куда-то вниз и вбок. А Казимировна, когда зазывает Софью в кабинет, перегибается над столом, манит подагрической ладошкой, не говорит, а шепчет, и повторяет через предложение: "Вот послушай... Вот послушай... И еще вот послушай..." И Соня зазубривает на слух историю польской гимназии, закрытой тридцать лет назад, и кто из семьи Киртовских стал музыкантом, а кто застрелился, и какие красивые, но невезучие женщины в семействе Сеженевских, а у Пиришевских так вообще эпилепсия в роду, и седеть они начинают чуть ли не с шестнадцати лет. Спасибо Казимировне... Даже историю собственных предков Софья узнала не от покойной пани бабушки, а от пани директрисы. Хотя предпочла бы не знать вовсе. Легче ли спится, веселее ли просыпается оттого, что золотистые медноволосые дамы, которыми ты любовалась, когда они медленно пили темный чай в бабушкиной комнате, имеют обыкновение рожать мертвых детей? Легче ли спится, когда понимаешь, что и сама ты выпала на свет как-то случайно, нехотя, никто уж и не чаял, что с третьей попытки путное родится? А приятно ли знать, что Мария Казимировна поглядывает на тебя исподтишка, поправляет янтарную брошь, лежащую почти вертикально на необъятной груди, облизывает губы и качает головой, словно до сих пор не может до конца поверить тому, что этим Качинским все-таки повезло? Еще хуже, когда на Казимировну нападает слезливость, и директриса норовит приобнять Софью, словно оплакивает всех мертворожденных, предварявших ее появление на свет.
Так Софье пришлось изучать еще и тайнопись климактерических менопауз начальницы – предмет, которому в Питерском Универе не учат. А зря.
Вот, собственно, и все, что произошло с Софьей за пять лет после возвращения. Редкие походы в кино, пополнение домашней библиотеки за счет списанных книг, старушки в читальне, предсказывающие почем зря хорошего мужа хорошей девочке, и тихое понимание, что ничего больше в жизни на самом-то деле не случится. Ну, потом, возможно (хотя и трудно представимо пока) Мария Казимировна уйдет на пенсию, а Софья переберется под низкий потолок ее кабинета-клетушки, чтобы читать тайком дамские романы, трусить смерти и скворчать на новую хорошую девочку из читалки. А большее – зачем?
(Главным образом потому, что тебе и не хочется, Сонечка. Нет, конечно, бывают дни – особенно почему-то осенью, – когда кажется, что тебя окликнут на улице, постучат в дверь, разбудят сонливым утром в читальне, и ты оглянешься, отопрешь, откроешь глаза – и увидишь кого-то совсем неизвестного, но почему-то давно знакомого. Того, кого ты забыла, потеряла еще до того, как все началось. Что началось? А вот то самое – ничего.)
Жизнь – заметьте, любая жизнь! – хороша, а может, и прекрасна, но до каких-то пор. До одной осени, весны, вечера, звонка, гололеда. И удивляешься после, и кажется, что тогда ты сошел с ума – совсем незаметно сошел с ума, словно покачнулся на ходу. Как оно бывает? Ой, мамочка! А что, кто-нибудь не в курсе, как оно бывает? Ты привык, ужался, уютился в прокрустовом ложе своей судьбы, в которой земля вроде плоская, стоит, как и положено, на трех слонах и одной черепахе, а неба почитай что и нет над головой. Да и зачем оно, небо? На то мы и люди прямоходящие, к тому же разумные, чтобы времени зря не терять, голову не закидывать, вверх не пялиться. Там ведь, если что и происходит, то до нас касательства не имеет. Мы ж разумные, так и растак! Правда, разумны мы всего лишь до одной осени, весны, вечера, звонка, гололеда. Когда выясняется, что небо, на которое смотреть незачем, продавило темечко и теперь плещется между ушами, норовя пролиться застоявшимся мутным дождем. И плакать при этом вовсе не обязательно. Это женщины плачут, и старики, и дети, а нормальные настоящие! – люди стараются морось хлипкую в глазах задержать, чтобы самим себе доказать, что... Что? Что они нормальны, черт побери совсем! И ничего не началось. А что началось-то?
Небо, всего лишь небо – за которым ничего нет.
Однажды осенью Софья не успела еще задремать в пасмурной читалке, как Мария Казимировна позвала ее к себе в кабинет и принялась возбужденно тыкать растопыренными пальцами в наваленные на столе, на подоконнике, на полу книги. Оказалось, что нашелся и в нашей опустившейся провинции некий господин хороший, который все это богатство библиотеке подарил, да еще и сам машину оплатил, и грузчиков нанял, а завтра зайдет, чтобы все как следует оформить, подписаться где надо и... У Марии Казимировны аж дух захватило от восторга. А Софья поглядывала на раскрасневшуюся директрису и нехотя отмечала, что у Казимировны опять подскочило давление, и завтра она на работу, скорей всего, не придет. И хорошо еще, если мозгов хватит не придти. А то ведь старуха вечно норовит перегнуть, героизм какой-нибудь устроить, и как бы не пришлось после снова скорую вызывать. К концу разговора Софья уже тихо ненавидела неизвестного дарителя макулатуры.
"Тем более, что книги наверняка никчемные, самому благодетелю сто лет ненужные. Чушь всякая. Что-нибудь вроде пятитомного сочинения о красных слонах и крылатых обезьянах, да сотня-другая брошюрок об астральных полетах, жизни вечной и мочелечении... А мне все это разбирать, расставлять, на все карточки заводить. Может, еще и благодарить благодетеля придется, если Мария Казимировна завтра до библиотеки не доползет?"
(Орел-решка, Сонечка! Ты ошиблась.)
Софья поняла, что ошиблась, уже через час, после того, как директриса сама принялась перебирать книги и сломалась. Охнула и осела на пол, словно гимназистка, у которой впервые началось обыкновенное женское недомогание. Пришлось срочно эвакуировать Казимировну домой. Причем старушка настолько вразумилась и расчувствовалась, что даже согласилась вызвать врача и на работу завтра не показываться. Добровольно.
Проводив страдалицу, Софья вернулась в директорский кабинет. И только тогда поняла, насколько она все-таки ошиблась. Пока Мария Казимировна хваталась за книги, Софья занималась тем, что освобождала два стеллажа от хлама. Для особо ценных книг, как сказала старуха. Софья на книги не заглядывалась, чтобы не рассмеяться, увидев корешки. А теперь ей самой пришлось склониться над ступенчатыми пыльными горами. Да так и замереть.
"Может быть все, что угодно, Яков Моисеич, кроме..."
_
Кроме случайностей, Соня._ _Шекспир обычно многотомен и всегда многослоен, его обряжают в черный камзол – в черный потертый камзол – и кровавые буквицы на корешке сливаются в долгом желании и сохнут под горячими пальцами. Сервантес тяжел, как Санчо Панса, и носит истертую холщовую ветошь. А "Декамерон" пунцов изначально, и смешон как вареный рак в сундуке с приданым. Платона всегда вылавливают из болота и сушат на быстром огне, а Гете кроят из лишайника и птичьего помета, и он рассыпается от вздохов. И поделом, и поделом ему, Соня! Только_...
"Только кто же их отдает?!"
Теперь и Софье пришлось потихоньку присесть на пол и даже вытащить из кармана тощую сигаретную пачку. Высыпав сигареты на ладный прохладный томик Уэллса, она закурила, стряхивая пепел в опустевшую пачку. Никогда, даже в отсутствие Марии Казимировны, она не позволила бы себе курить в кабинете. Обоняние у директрессы на зависть любой овчарке, и кажется, она даже через неделю в состоянии унюхать тонюсенькую ворсинку табака, застрявшую между страниц. Однако Софье вдруг стало не до Казимировны.
(Бывает же так, Сонечка, что хочется вдруг замереть надолго, замереть так, чтобы тело просело, опустилось до самой земли, и застыть, закостенеть целиком, горько потягивая дым, и не замечать, что пепел скручивается старческим пальцем, тычет куда-то вниз, словно хочет сам подтянуться к далекой пепельнице, до которой тебе нет дела. Хочется закоченеть настолько, чтобы мозг заледенел, чтобы любая мысль поскользнулась и упала, разбилась, разлетелась по гладкой поверхности блестючими льдистыми искрами, а ты бы и не успела заметить, о чем же все-таки подумалось. Наверное, так случается с каждым перед прыжком в ледяную воду той самой осени, весны, гололеда, когда легче сойти с ума, чем представить, что и после этого опять придется жить. Если и есть милосердие на свете, то оно в этой немоте и скованности, которая растягивает минуты в серую ватную вечность. Последнюю вечность на краю земли, в которую уже не вернуться. А внизу – только ледяная стальная вода, до которой еще и лететь – целую вечность.)
Софья смотрела прямо перед собой, и ее взгляд стекал по внутренней поверхности грязного окна, за которым ничего не различить, ведь если начать вглядываться в каштаны, в небо, в фонарный столб за стеклом, то мысли зацепятся за предметы, опишут их, пристегнут к словам и помчатся дальше, уже мимо-мимо-мимо, туда, где в уголках глаз скопились цветные пятнышки книг, разбавленные соленой водой. Сигарета догорела, уголек выскользнул из фильтра и горячо капнул на колено. Вечность иссякла. Соня, наконец, заплакала.
_
Платон ласков, как старый кот, он прижимается к ладошкам, расхрустывается ворохом кленовых листьев, и Сократ ловит твой взгляд, потирает лоб, посмеиваясь над собой, словно задумался о чем-то недостойном. О спасении собственной жизни, например. И ему немого стыдно, что соглядатай подстерег его в распахнутой книге. Не стоит слишком быстро поднимать обложку, Соня, ведь им там внутри нужно приготовиться, они хотят достойно встретить твой первый взгляд, во всеоружии мудрости или смеха, любви или веры. Ведь пока они стоят на полках, заслоненные переплетами, они свободны. Гамлет кидается к Офелии и долго стоит, прижимая ее к груди, гладит волосы, выпутывая водоросли и дохлых мальков, и проклинает шепотом отца, которому не лежится в могиле. Поверь мне на слово, он проклинает упрямого чудака, который ночью стучится в спальни и мешает людям любить друг друга. Он ведь мертвый, этот старик, ему хочется, чтобы все, кто ему дорог, оказались в каменистом аду его ненависти. И, пока книга стоит на полке, Гамлет проклинает его. Поверь, Соня моя, еженощно Фауст сталкивает Мефистофеля с лестницы и кричит, чтобы он катился вон со своими снами и искушениями, и клянется, что вот это и есть – самое прекрасное мгновение в его жизни, чего никаким ангелам не понять. А Дон Кихот отправляется к Дульцинее, которая и не Дульцинея вовсе, и дарит ей петуха, которого кому-то там забыл вернуть Сократ. И деревенская дурочка целует его. И ему можно никуда не бежать от безнадежности и бессилия сделать ее хоть на день счастливой. Поверь мне на слово, поверь мне хотя бы потому, что и мы с тобой оба – в раскрытой книге. А пока нас спасала обложка, я брал тебя на руки и уносил прочь, чтобы ты могла выспаться, и никто бы не ворошил дно твоей бессонницы._
Голос Якова Моисеича, долетевший с обратной стороны луны, которая висела над противоположной стороной планеты, нагнал Софью на краю бытия и столкнул в воду. Не желая того. Но ведь книга открыта! Значит, все должно продолжаться, все должно идти, как назначено.
Софья заплакала и полетела вниз. Она вспомнила все – всех их вспомнила – все корешки, надорванные страницы, коричный запах старой бумаги, и даже первую закладку свою – открытку с белыми нарциссами по алому полю. Ей захотелось обнять их все, все – до последней, охватить руками и бежать отсюда. Унести их навсегда из этой холодной безликой громадины библиотеки, похожей на общежитие. Ей невыносимо было помыслить, что к ним можно приклеить дурацкие бумажные бляшки, разлучить, отдать в чужие руки, вместе со стопкой обезличенных книжиц, отбывающих свой срок на пыльных полках. И Софья решилась. Ей показалось, что лед в голове взорвался радужным шаром, и то, о чем и помыслить стыдно, стало совершаться – она кинулась в читальный зал и вернулась в кабинет с пакетом и сумкой. Влезло немного всего десяток книг, но на душе отчего-то стало спокойнее. Значит, назад пути нет, значит, она все-таки сделает это.
Она даже смогла доработать до конца дня, до последнего рассеянного посетителя, который не мог решить, две книги брать или три? Три или две? Софья едва не закричала ему: "Все! Все, или ни одной! Но только уходи же ты, наконец, неуемный чтец "Науки и техники"!" И посетитель ушел.
Когда Софья принесла домой первую порцию книг, она разложила их на столе и задумалась: до утра всего двенадцать часов, и за это время придется сделать не меньше двадцати ходок в библиотеку. Туда и обратно – с десятком книг в дорожной сумке. Да еще подобрать в собственном доме замену – хотя бы приблизительную. Она надеялась на бесповоротный склероз Казимировны. Старуха и не могла запомнить книги так, как Софья их когда-то запомнила. А если и померещится ей что-то: например, Шекспир не кровоточит, а золотится в черноте, то ведь она скорей всего решит, что опять все перепутала и виду не подаст. Не дай Бог, подчиненная поймет, насколько дырявое решето носит на плечах директресса. Но самое скверное, что Софье пришлось еще и ждать около часу, пока стемнеет. "Не средь бела дня же елозить челноком туда-сюда с пакетами. А еще и поспать хоть немного следует..." Впрочем, в возможность последнего Софья не особенно верила.
(Орел-решка, Сонечка, ты ошиблась.)
Когда в пятом часу утра она отнесла в библиотеку последние книги и вернулась домой, то уснула тут же – не выходя из гостиной, прижавшись щекой к тряпичному алому корешку двухтомного Александра Сергеевича, которого никогда особенно не любила. И не взяла бы она его, наверное, но... Но теперь уже все равно. Ведь книги спят. Теперь они успокоились, уютились, отогрелись в новом доме, и никакому глотателю макулатуры их наружу не выманить.
А утром Софья долго гляделась в зеркало. Замазала тональным кремом тени под глазами, длинно подвела глаза и накрасила губы, чего обычно не делала. И одевалась она напряженно, тщательно, не спеша, словно выбирая кольчугу по росту. Новую сумку, которую все берегла и никак не могла начать носить, перекинула через плечо, как лук. "Я не уверена, что это ты, бестолковый Оська. Я ни в чем не уверена. Но, кем бы ты ни был, неизвестный мой благодетель, одному из нас сегодня несдобровать", – думала Софья, отпирая дверь районной библиотеки.
А в полдень в директорский кабинет вошел Осип.
_Конечно, он, Соня, конечно он. Осип – он ведь у нас глупый_.
Сонечка грызла третье по счету яблоко, выкусывая на ладошку ржавую мякоть сентябрьской падучей, и вовсе не смотрела на дверь. "Устала уже. Надоело. Сколько же можно ждать, в конце концов?" А за окошком начал накрапывать дождь, замысловато петляла водица в закрытых стеклянных скобках, и вчерашнюю лихорадку словно накрыло мокрой тряпкой. Мысли наутро после бессонной ночи мягки и туповаты, плоско ползают по извилинам слюдяными слизняками, им не добраться ни до глубокой ледяной воды в поддоне души, ни до острого неба в теменном зените. Они неторопливы, как плесень, и зацветают только к сумеркам. Или к несчастью.
Софья уронила огрызок в корзину для бумаг и похлопала над ней в ладоши, чтобы отшелушилась стружка яблочной кожуры. И только тогда перевела взгляд с окна на дверь – давно уже открытую дверь.
В проеме стоял Осип.
– Дурак.
Как-то само выговорилось. Одними губами. Странное первое неслышное слово. После боли, бессонницы, тоски, после долгого глядения в близорукие глаза чудовищ из бездны слезоточивой, после третьего – самого кислого сегодня – яблока.
– Дурак.
Восковое полированное лицо – знакомое, ожидаемое, яркое, веское, красивое даже... Наверное. Где-то. Когда-то. Для кого-то. Но не сейчас.
– Здравствуй, Соня. Вот уж не думал!
Осип шагнул в кабинет. Софья снова скосила глаза на окно и как бы кивнула.
– И давно ты тут?
Осип, пахнущий дорогой плотной шерстью, отпаренным воротником, бархатной начинкой машины, спортзалом дважды в неделю и воскресным виски. Осип заговорил. Осип, улыбающийся снисходительно по-домашнему, чуть разводящий руки, чтобы охватить все маленькое, жалкое, о чем он и забыл, поди, в серьезной суете полудня. Ну, библиотеку там, потеки на потолке, сухой букетик, пылящийся на столешнице – милый такой, Соню, которую узнал бы, конечно, узнал бы, когда встретил, она ведь совсем-совсем не изменилась за эти годы, только похорошела, расцвела даже, можно сказать... Софья слушала Оську вполуха, и смотрела вполглаза, и дышала сложносочиненными испарениями большого хорошего дядьки, и думала о том, что врет, что не узнал бы он ее. И не оттого, что Софья изменилась. А потому, что не встретил бы. Нигде. Никогда. Да и здесь, на самом-то деле, не встретил.
– Ты тоже не изменился, – произнесла Софья, и посмотрела все-таки в глаза Осипу.
И – ничего. Не понял.
Гость долгожданный, даритель, благодетель, каких мало, снова заговорил и все улыбался, словно игрушечный заводной повар – насквозь гуттаперчевый и аппетитный. Софья и вовсе перестала его слушать, опустилась на директорское креслице и смотрела, как Осип усаживается напротив – нога за ногу, пальто нараспашку. Выждав, пока он закончит развивать очередной любезный пассаж, Софья сказала:
– А книг твоего отца в библиотеке уже нет. И не будет. Я их забрала себе. Можно сказать, что украла. Директор болеет и ничего не знает, – она помолчала немного, наблюдая за лицом собеседника.
Осип не шелохнулся. Он продолжал улыбаться, только Софье показалось, что зрачки Осипа остановились, и морщинки вокруг глаз как будто разгладились. "Впрочем, мало ли что покажется с недосыпу".
– Не волнуйся, я книги Якова Моисеича заменила своими – наименования совпадают почти точно. Ну и количество, разумеется. Теперь тебе выбирать: можешь пожаловаться Казимировне, а можешь сделать вид, что все правильно и подписать бумаги. Решай.
Осип молчал и все смотрел на нее, как когда-то из-под стола смотрел чуть настороженно, принимая и не принимая, прицениваясь.
– Давай бумаги.
Софья выдвинула верхний ящик стола и положила бумаги перед гостем. Глаз она не подняла, вперившись в смазанные буквицы, отпечатанные на рассвете, на старой машинке, через драную жирную копирку. Что-то в голосе Осипа заставило Софью напрячься, словно ей протянули кулек с изюмом, но она откуда-то знает, что угощение – не простое, а вперемешку с пригоршней морских камешков.
– Я подпишу, – проговорил Осип, доставая из кармана толстую ручку. Сегодня у нас суббота... Семнадцатое...
Осип коротко чиркнул на обоих листах.
– Один экземпляр возьми себе.
– Да.
Осип сложил листок вчетверо и встал.
– Завтра в три часа я жду тебя в "Крокодиле". В обеденном зале. Пока.
Он больше не улыбался. Вышел из кабинета быстро, как-то хлестко, чиркнул на пороге полами пальто. "Я выиграла или проиграла?" – мышонком подумалось. – "Ерунда. До завтра еще целая ночь..."
А до конца рабочего дня всего два часа.
Прошла ночь долгая, выстеленная липким тягучим воздухом. И до рассвета сон, начавшийся в сумерках, не вычерпывался, не мелел, холодил душу подземными водами, где ни рыб, ни страхов, ни красок не найти, да и не нужны они. И покладист день пасмурный на исходе ночи. А идти никуда не хочется... Это, правда, Софья поняла, только доедая свой поздний завтрак. Потому что только тогда, наконец, вспомнила, что же ей нужно сегодня сделать. А ведь что-то посверкивало на задворках памяти: то ли обязанность, то ли обещание, то ли слово, данное кому-то, зачем-то, когда-то, слово, которое нельзя взять назад. Но и вперед идти не хочется. То есть – идти не хочется вовсе. Никуда. И уж совершенно непонятно зачем. Зачем? Если все, кого любишь, вернулись наконец домой, и уже никуда не уйдут, не оставят тебя в гулком зимнем безветрии.
Софья еще вчера вечером, едва держась на ногах, расставляла книги на полки. Припоминая и ошибаясь, путая и находя все-таки место, узнавая и заблуждаясь – все, как когда-то – ступень за ступенью, пролет за пролетом – ребристый путь от первой книги до книги, которую уже не закрыть, до книги, которая и не книга вовсе, а дверь... Домой. Невозможное слово. Слово, которое казалось невозможным все эти сквозные пустые годы, когда бьешься ежевечерне лбом о косяк двери, которая где-то... Которая где-то не здесь.
"А идти на встречу с Осипом-благодетелем нужно, – раздумывала Софья, натягивая шелковистый зеленый пиджак, – Хотя бы потому, что, в сущности, все равно... Все, в сущности, уже едино." И в три часа пополудни она вышла из дома, который только вчера наконец-то стал домом, и отправилась за тридевять земель – в "Крокодил".
Когда Софья вошла в обеденный зал, она, пожалуй, даже нисколечко не удивилась, увидев, что Осипа здесь нет. За длинноногими юбчатыми столами сидело несколько человек: какая-то торжественно-натянутая парочка за бесконечным салатом, веселые дамы за пышным десертом, и одинокий сухарь над прозрачной лепестковой ветчиной. И никого больше, кроме двоих лаковых официантов вдали. Словно что-то разладилось в древних песочных часах мира, и земли небесные не сумели обратиться в лежалый песок под ногами, а маленькому Оське не удалось ночью просочиться через игольное ушко звезды, и он остался в безымянных тупиках памяти, так и не сумел совпасть с холеным господином из вчерашнего дня. И как-то само собой сложилось в голове – так же просто, как детская считалочка складывается: "Раз не пришел Оська сегодня в новое тело свое, то и нет его вовсе – этого нового тела. И все по-прежнему, все хорошо."
Софья выскочила из зала с похвальной поспешностью: никто из официантов так и не успел ей толком улыбнуться и броситься наперерез. Однако, сбежав по ступеням вниз, она на секунду замерла перед большой темной дверью бара. Словно дубовая дверь стала дымно-прозрачной, и Софья смогла различить и глубину, и холод, и безлюдье за дверью. И захотелось войти, и захотелось заказать такой же коньяк, какой они пили с Оськой давным-давно, на чьих-то там поминках. Софья невольно глянула на часы. И острие ровного часа переломилось надвое под ее взглядом. Софья потянула на себя тяжелую дверь и осторожно заглянула в полумрак бара. Но странно, не успело еще увиденное осесть в сознании, а Софья уже поняла, что дура она сегодня, и никакой коньяк ей не поможет. В баре за дальним столиком лицом к двери сидел всего один посетитель. И ей даже не пришлось приглядываться, чтобы понять, кто. "Я не уверена, что это ты – бестолковый Оська, но если это не ты, то счастлив мой Бог. А так не бывает".
– Здравствуй, Осип.
Оська не то, чтоб потолстел с того давнего сидения на поминках, но вчера в библиотеке показался Софье шире и глянцевее. Сейчас же – в сумеречно коричневом зале, освещенном рыжими бра, висящими на стенных панелях, как козырьки древесных грибов в темном лесу, Оська виделся снова вытянутым, длинным, лиловым, каким в молодости, должно быть, выглядел его отец. Только у Якова Моисеича не было молодости. Не могло быть. Он так и не успел придумать свою молодость, даже для Софьи, а значит, ее не нашлось ни в книгах, ни в памяти, ни в серебристых сланцевых залежах фотографий из его письменного стола. А значит, молодости и вправду не было. Человек в баре походил на нечто невозможное в принципе, а потому пугал.
– Привет.
И здесь можно поставить безнадежное многоточие, тем более, что повод есть. Из-за стойки всплыл бармен и сам пошелестел к сидящим, как покорный золотой сом. Софья заказала коньяк.
– С утра я сообразил, что ты, как всегда, попытаешься сбежать с обеда.
Софья смотрела не мигая в угольные глаза Осипа, словно они снова решили поиграть в гляделки. И Оська непременно опускал глаза первым, так уж заведено. Однако человек напротив, человек, в которого спрятался сегодня мальчишка в лоснящемся пиджачке, не отводил взгляда. Смотрел словно сквозь Софью, словно это не она, а он видит где-то вдали перепуганного ребенка, который никак не может выбраться из запретного леса, где из деревьев вылупляются светящиеся грибы. "Плохо, Яков Моисеич, мне совсем плохо, взмолилась про себя Софья, – Оська бестолковый говорит, и говорит так, словно еще и думает при этом. А вдруг и вправду думает... Что?"
– Знаешь, я вспомнил, что ты никогда не оставалась у нас ужинать. Почему-то. Значит, и сейчас ты что-нибудь изобретешь, чтобы избежать обеда со мной. Ты ведь не изменилась.
Осип по прежнему смотрел пристально и говорил негромко. Совсем не так, как давеча в библиотеке. И куда подевались любезность, снисходительность, лучезарность, пустословие, комплименты, какими обмениваются бывшие одноклассники, бесшумно расстреливая друг друга бумажными невидимыми пульками, так и не долетевшими когда-то до чьей-то перемазанной мелом спины? А сказал ведь вроде бы все то же: "Ты не изменилась". Однако сегодня это звучало вовсе не похвалой, а скорее диагнозом. И подумалось Софье, что Осип и есть тот самый песочный человек из огромных часов вселенной: он весь – зыбок и страшен. Много лет назад она попивала коньяк с Осипом номер раз, с которым можно было болтать, молчать, даже строить глазки, но отчего-то не хотелось ни одного, ни другого, ни третьего. Вчера в библиотеку вошел Осип номер два, который болтал, молчал, разглядывал стены, и ни того, ни другого, ни третьего можно было не замечать. А вот вышел из кабинета Марии Казимировны уже Осип номер три, совершенно незнакомый Осип, который ходил по миру, как по тренажерному залу, примериваясь и отмечая, выхватывая взглядом снаряды и грузы, каждый из которых – знаком, каждый из которых – по плечу. Однако только нынешний четвертый по счету Осип смог вместить в себя Осипа первородного безнадежно бестолкового Оську, сидящего под столом. Этот, четвертый по счету, сумеречный Осип оказался больше старого стола, накрытого пыльным сукном, больше гостиной с высоким зернистым потолком давней побелки, даже больше, пожалуй, самого дома, застывшего в ласковом парафине памяти. И был он зыбок и страшен, этот Осип. Но только он смог укрыть в себе мальчишку, которому отцом приходился век сей, а матерью – могильная плита.
– Я не сбегала, – процедила Соня. – Тебя просто не было в обеденном зале, вот я и решила заглянуть сюда. На всякий случай.
"Я знаю, что вру отчего-то, и знаю, что он знает, что я вру... До чего же ватно, до чего же ненужно все это, Яков Моисеич!"
Осип кивнул.
Нет, он не соглашался ни с чем, но он словно бы услышал сквозь ее обычную речь – иной, ее нутряной голос, которым она разговаривала с иным человеком. И Софья не выдержала:
– А ты ведь тоже совсем не изменился, Оська. Ты так и не научился улыбаться.
Осип перевел прищуренные глаза на окно в коричневых стеклянных наплывах, и губы его чуть изогнулись.
– Это не улыбка, Оська. Это ухмылка.
Теперь Осип посмотрел на Соню выпукло, прямо и почти зло, но промолчал, словно примериваясь, куда ударить.
Софья клацнула зажигалкой, затянулась и вместе с дымом выдохнула вбок:
– Что?..
"Я не могу позволить ему молчать и думать, Яков Моисеич! Хватит и того, что бестолковый Оська уже со вчерашнего дня что-то там себе надумал".
– Что ты хотел мне сказать, спросить, узнать? Говори уж, раз встретились.
"Он не опасен, он просто надоедлив. Он, как и раньше, хочет выползти из-под стола и спросить нас о том, до чего ему нет дела. Или ляпнуть многозначительную чушь, которой его где-то, когда-то, кто-то научил".
– Что ты молчишь, Осип? Говори уж, если ты решил о чем-то со мной говорить. Я не думаю, что причинила тебе вред. И не думаю, что отняла у тебя нечто ценное. Ведь ты все равно решил сплавить книги не куда-нибудь, а в затрапезную районную библиотеку. Я там уже четыре года работаю и знаю, каково бы им пришлось с нашими-то читателями. А заменила я действительно почти все и почти точно. Даже две лишних книги по счету добавила. Единственный мой грех – Шекспир. У меня, конечно, тоже дома стоял многотомник, но некоторых книг не хватало. Я его купила у чернокнижников, и мой Шекспир куда затрепаннее, заношеннее, зачитаннее, даже некоторых страниц не хватает. Но за четыре года моей работы в читальном зале – а только там ему и место – ни один чтец журналов не попросил старика Вильяма. И если я просижу в читалке еще тридцать лет, то и не попросит. Но ты не волнуйся, я часто захожу и букинистический и рано или поздно, но все исправлю, – тараторила Соня, словно и не было парафиновых безвкусных лет, будто она все еще дурит голову, заговаривает зубы, сбивает с панталыку бестолкового, бестолкового, бестолкового Оську, будто она снова пытается загнать его под стол, как загоняла в детстве.
Человек напротив старался уклониться от дыма, как если бы сами Сонины слова стали дымом и туманили, морочили воздух перед ним. Человек напротив даже приопустил веки, чтобы Софья не могла заглянуть ему в глаза, как в книгу. Ведь он сильнее, он знал, он помнил: он старше и сильнее. И единственное, что мешало ему сейчас уравновеситься, – дым, пустой дым пустой девчонки, играющей в пустые игры. И песочный человек не выдержал, выложил на стол стиснутые белые кулаки и заговорил.
– Что это за игры, Сонечка? – усталым голосом вопрошал злой Оська. Знаешь ли, тебе уже под тридцать, а ты все еще юбку просиживаешь в библиотеке и развлекаешься мелким книжным воровством.
– Уж не собираешься ли ты меня прижучить? Может, в полицию решил заявить? Так ты лучше Марии Казимировне пожалуйся! Старуха загнется от разлития желчи, но сначала выгонит меня в три шеи. Чем плохо? Око за око. Тебе и с полицией связываться не нужно будет. Ты же понимаешь, что за мелкое книжное воровство, причем не воровство даже, а так – хулиганскую мену – шило на мыло, мне вряд ли сильно достанется. И все, что я потеряю в обоих случаях, это любимую работу. Ну, книги, положим, отберут...