Текст книги "Я внук твой …"
Автор книги: Илья Кочергин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)
Всю дорогу я думал об оставшихся маленьких бутылках красного вина со свертывающимися головами, я думал, что откупорю их сразу, после прихода. Но вместо этого почему-то сначала бережно застилаю разоренную постель, потом вешаю на держатель душ, потом собираю в пакет весь мусор. Я доедаю надкушенное ею яблоко, выбрасываю в корзину колпачок с физраствором для линз, пакетик из-под шампуня, лежащие на полу упаковки из-под сэндвичей. Очень бессмысленное занятие – пытаться истребить признаки Муки.
Сажусь на толчок и читаю висящую на батарее бумажку – мы надеемся на ваше понимание. В ней написано на трех языках – на английском, французском и на голландском, сколько чистой воды тратится на стирку одного полотенца. Я узнаю, что полотенца, которые предполагается использовать еще раз, лучше повесить на вешалку, и только лежащие на полу будут для горничных считаться грязными.
Спустив воду, благоговейно развешиваю на вешалке те полотенца, которыми мы вытирались. И понимаю, что делать больше нечего. Это пугает.
Я устраиваюсь на аккуратно застеленной кровати и смотрю в окно, на голубое небо и красные черепицы крыши противоположного здания. Это, конечно, извращение. Меня берет просто злость на этих европейцев, даже на Муки. Как они умеют все оформить! Почему я провожу это первое и последнее наше утро в комнате с окнами на черепичные крыши?
Это что, такой изощренный китч?
Мне хочется курить, но это номер для некурящих. Меня ведь вчера спросили, какой мне хочется номер, и я ответил, что для некурящих.
Зачем?
Я высовываюсь в окно, чиркаю зажигалкой, затягиваюсь. И опять ужасаюсь тому, что меня преследует этот проклятый китч, неистребимый
хемингуэй – мощенная булыжником улочка Жозэфа Плато. И никуда не денешься. На ней два ресторанчика – Пети пуассери и еще какой-то, я не вижу. Классические утренние официанты, которые выплескивают грязную воду на мостовую. Это праздник, который всегда с тобой, и от него действительно никуда в этой жизни не денешься, если начитался дурацких книг в молодости. Сейчас еще, не дай бог, пройдет молочник с козой или зеленщик с зеленью. Или продавец жареных каштанов, или шарманщик.
Я опять сажусь на заправленную кровать и наконец свертываю голову этим бутылочкам, которые, я знаю, не принесут мне успокоения. Если что-то меня и сможет немного успокоить, так это тяжелое похмелье. И я вдруг понимаю, что давно уже пью не для краткого ощущения эйфории, не для легкости, которая наступает, когда алкоголь живет в твоей крови, а для того искупительного момента, когда он ее начинает покидать. В эти утра, когда ты должен собрать всего себя для дальнейшей жизни, мобилизовать все доступные тебе душевные и физические силы и выстоять в полном одиночестве, в эти утра я живу в полную силу.
Я начинаю собирать свой рюкзак. Сборы в дорогу – всегда маленький выход, всегда маленькое подобие планов, маленькая иллюзия будущего.
Правда, сейчас это выглядит совсем уж иллюзорно, скорее, я убираю следы своего присутствия.
Я медленно складываю в рюкзак оставшийся сэндвич, апельсин, грязные носки, записную книжку. В книжке я нахожу свернутый листок со стихотворением моей соседки Маргерит. Там еще записан ее электронный адрес. Стихотворение называется “Словарик”. Я наконец прочитываю его.
Смотри. Вот твой зрачок. Вот солнце.
Вот холод, которым тянет на тебя
Сквозь распахнутое окно.
Вот вода, в которой тебе так нравится плавать.
А вон чайник, посвистывающий на огне,
На газовой плитке.
Хлебный нож, брошенный на столе.
Хорошенько запомни все эти вещи.
Сегодня или, может быть, завтра
Они пойдут своим собственным путем.
Европейцы, одно слово. У них больше и тем-то нет, кроме чайников и хлебных досок. Были бы темы посильнее, они бы и поизвестнее в мире стали бы.
Вот, например, тема – Муки ночью сказала, что с тринадцати лет хвалилась подружкам, что переспит с русским. Уж больно ей хотелось.
Эту тему как понимать? Я бы написал лучше такой стих – спишь, спишь с Муки, и вдруг эта Муки такое заявляет.
Я собрал рюкзак и вышел, не попрощавшись с девушками на ресепшене, которые устроили мне такой мрачный хемингуэй.
Мой путь лежал в район Флажэ, где была контора Бенуа.
Хотелось домой. Не то что в Москву или к жене с сыном, а просто куда-нибудь домой. Я не был дома уже тысячу лет.
Наверное, проснуться летом на даче, выйти на пахучую терраску, забраться к бабушке на колени, и чтобы она меня потом покормила жареной картошкой. Больше всего на свете я люблю бабушкину жареную картошку, которой не ел тоже тысячу лет.
Мои родители снимали на лето четверть деревенского дома в ста километрах от Москвы и отправляли туда сидеть со мной бабушку. Там мы и собирали наши травы, бегали с ней по утрам.
Надо ей не забыть позвонить хоть перед отлетом. Мол, скоро приеду.
Там же проверяли очень сильно – кто отец, кто мать, кто сват, кто брат. Ну а раз я под присмотром вроде как росла, у Ворошилова на хозяйстве работала, то мне и легче. А все равно – полгода, наверное, проверяли. А я пока на базу пошла овощи перебирать.
Вот в августе вызов c Кузнецкого Моста приходит: “Приехала хозяйка… сейчас тебя повезут к хозяйке”. А она была по легкой промышленности.
И как сейчас помню – около Красных Ворот там какой-то текстильный комбинат был. Туда приехали, она на меня поглядела и говорит: “Какая худенькая! Но ничего, у нас отъешься”.
Ну я про себя кое-что ей тоже ответила. Не могла, конечно, это вслух высказать, но ведь могла подумать, да?
Обидно просто стало. Я ведь сама по себе такая была, что могла поделать? Отъедайся – не отъедайся… Так и не отъелась никогда.
Они поговорили, а потом меня опять отправили обратно. Перебирать овощи. А к седьмому ноября опять вызвали. Видно, с готовкой они там не справлялись, – все-таки праздник, гости…
Взял меня на машину Фердулов, и мы от Варсонофьевского переулка по центру и – по Можайке. Я еду, все оглядываюсь, а потом смотрю -
Одинцово. Доехали до леса, где Маленков живет, у него только забор начался, и – машина испортилась. А нам дальше, за Маленкова, нужно было еще. Пошли пешком. Прихожу – а там Максик, собака была.
Здоровая такая, добрая, все хвостом машет.
Фердулов Марусе говорит: “Вот я тебе помощницу привез. Пусть она помоется, выдай ей халат”.
Я про себя думаю: “Я еще почище тебя буду”. Но тоже вслух не сказала.
И в самый первый день, как в буфетную пришла – как раз он выходит, хозяин, с дочкой под ручку. Познакомились.
“Здрасьте”.
“Здрасьте”.
“Вот наша девушка новая работает”.
А он отвечает:“Хорошая девушка”.
Такие мысли были дурацкие… А ведь опять же их не скажешь. Так все – молча: “С таким под ручку бы пройтись…”. Уж очень они складненько ходили, приятно смотреть на них.
Так и стала работать.
В халатике видели нас все время. В синеньком халатике. Как дворники. Одевали мы и белые халаты, но как-то они не приживались, потому что грязнились очень. Грязь-то видно.
Потом кино иногда было. Они в кино всех приглашали. Вот зала там у них, экран, сзади будка, где ленту вставляли. Пройдет одна катушка – вжик, та-та-та-та-та… давай менять. А я – бегом на кухню. Все ведь кипятилось на печке.
И каждый раз сажусь у самого краешку… Все время поддерживали, не погасло чтобы. Вдруг чай нужно или что. Я дров подложу – и опять.
Катушка новая-то уж начнется, но что делать.
Для них впереди были места. Стулья были с чехлами. А он иногда сидит, смотрит, смотрит там кино, потом: “Симинский, пошли в бильярд”.
Смотришь – выходит. Именно по этой стороне, где я сижу. Потому что я старалась тут сидеть из-за кухни. Потому что я хотела… еще и в мыслях ничего не было. А он проходил специально.
Я ведь каждый раз думала, что он в туалет – кино даже не может досмотреть. Вот сейчас вспоминаешь – какая же я была тогда глупая.
Ребята как-то его опять приехали. Они часто с друзьями приезжали,
Ибаррури Рубен с ними тоже дружил хорошо… Все, как я – такого возраста. Слышу, говорят: “Это что там за коза бегает?”.
Да. И потом ведь, когда он погиб, Рубен-то, а у меня внутри: “Эх, мой жених погиб…”. Хороший парнишка был.
А у меня, видишь, жених какой получился в конце-то концов – семидесятилетний. Я и наши девочки – вместе замуж-то выходили, в одно время почти.
С таким и под ручку-то не всегда пройдешь – то ноги, то сердце – пена изо рта… Последние полгода-то и вспоминать не захочешь. Только и вертишь его на кровати туда-сюда, белье переменяешь. А все равно, откроет он окно на даче, если гроза пойдет, и зовет скорее глядеть… вместе стоять. И стою с ним, и все про себя думаю, мол…
Это сейчас я все трындю-трындю, а раньше ведь ничего толком и сказать не получалось. Вот сейчас как я жалею, что не говорила ему, когда вот стояли вместе, ведь я тогда так радовалась… и когда с утюгами на фабрике, радовалась, и под березками тоже…
Ведь жизнь-то это моя была, и я веселая была, пока он не ушел. Да я и сейчас веселее вас, потому что вы какие-то, как эти…
Это был долгий путь – с двенадцати часов расчетного часа гостиницы до семнадцати часов окончания работы Бенуа, который обещался отвезти меня на виллу. Я сразу же зашел в супермаркет у вокзала, закупился так, что в моем рюкзаке позвякивало, а потом начал потихоньку-потихоньку спускаться к Флажэ.
Я вспомнил замечательный пражский обычай Великого Слалома и повторил это на брюссельский лад. Это было то самое, что могло меня выручить сегодня, – Великий Слалом, старинное славянское развлечение.
– Ан ферр дю ван руж, силь ву пле, – говорил я в каждом попадающемся заведении и испытывал радость оттого, что говорю по-французски. После того как я выпивал ан ферр, я иногда просил еще анкор, а потом, оставив щедрые чаевые, уходил.
Потом я неожиданно накупил кучу сувениров в Москву и детских игрушек, шел дальше с бумажными и целлофановыми пакетами в руках.
Потом я сдался и сидел на оградке газона около прудов, около конторы
Бенуа. Он подкинул меня вчера в Брюссель, пусть он и увозит, тем более сам предлагал. Велик-то меня на вокзале не ждет, а девять километров мне не пройти. Сил совсем нет.
В пять часов я вошел в контору и поздоровался с каким-то усатым человеком.
– О-о, я чувствую сибирский запах, – закричал Бенуа из дальнего угла. – Смотри, это мое рабочее место. Иди сюда. Именно здесь я обрабатываю разное дерьмо для этой замечательной газеты. Как дела? Я сейчас уже собираюсь, а ты пока можешь занять вот это кресло. – Он сразу убежал куда-то, а вернувшись, разбудил меня: – Поехали.
Я собрал свои пакеты, и мы отъехали на его машине, но вскоре встали у кафе. Я опять почти заснул.
– Пойдем, это то, что нам нужно. Все только брюссельское. Но знаешь, что я тебе скажу – алкоголь должен приносить радость, иначе он не нужен.
Я испугался, что это “Гринвич”, но мы были у другого кафе. Нам быстро принесли по красному.
– Ты же за рулем?
– Я оставлю сегодня машину в городе.
– На электричке поедем домой?
– Посмотрим.
Бенуа кажется немного обеспокоенным, покручивает бокал в руке.
– Я хотел поговорить с тобой о серьезных вещах.
– Каких вещах?
– Ладно, давай выпьем. За тебя и за твои успехи! Мне тут рассказывали о твоей встрече в Брюсселе с читателями. Что это была прекрасная встреча.
– Спасибо, я рад.
– Как дела вообще?
– Все хорошо. Сын, правда, заболел. В детский сад пошел.
– О-о, это теперь постоянно такая проблема будет. Как в детский сад начинают ходить, так болеют. Ты почему в таком плохом настроении и, наверное, немало выпил?
– Скучаю по семье.
– Ладно, пару дней уж потерпи. Скоро будешь в своей Москве. Слышал, этой ночью в Брюсселе четыре машины сожгли?
– Нет. А кто сжег?
– Это как в Париже. Не слышал, что ли? Про беспорядки во Франции не слышал? Арабы и африканцы, молодежь. Но только там в сто раз больше сожгли.
Меня вдруг прошибает испуг. Теперь и у них началось, Пит же предупреждал. Что же так быстро-то? А Муки почему ничего не сказала?
– Ты, наверное, живешь на другой планете или, может быть, на
Парнасе, где нет ни радио, ни Интернета. Во Франции третий день беспорядки, в пригородах крупных центров машины сжигают, магазины.
Пятьсот или шестьсот автомобилей сожгли, с полицией стычки. А русскому писателю не до этого, он налаживает отношения со своим дедушкой.
Бенуа улыбается и качает головой. А у меня какая-то каша в голове.
– Бенуа, сожжение машин – это не так страшно, как сталинщина и ГУЛАГ.
Я чувствую, что несу какую-то околесицу.
– Это так. Но только проблема иммигрантов для Европы – очень больная тема. Понимаешь, Россия далеко, а это все рядом, у нас. – У Бенуа становится совсем уж отеческий взгляд. – Ты что, хочешь, чтобы твой дед волновал Европу больше, чем любые другие проблемы?
– Давай еще по одной рюмке красного, а?
– Да, я сейчас попрошу. Я вообще-то хотел с тобой поговорить немного о другом. Мне трудно будет об этом говорить. И сначала я закончу с твоим дедушкой. Послушай меня, потому что я старше тебя, а к тому же ты очень похож на меня в молодости. Очень похож. Я хотел тебе сказать, что есть такие эмм… психотерапевтические группы, в которых можно уладить свои отношения с предками, даже если они умерли. Как будто поговорить с ними. Кажется, это называется “психодрама”. Я вчера начал смотреть для тебя в Интернете, но подумал, что в Москве такое тоже должно быть. На самом деле – это значит уладить отношения с самим собой.
– Я понимаю, Бенуа, о чем ты говоришь. Мы в Бурятии с женой ездили на место, где дом ее прадеда стоял. Они, буряты, там водку в костер брызгают, молоко – говорят тоже с предками. Просто честно и вслух говорят. Жена их и не видела, прадеда с прабабкой своих, они раньше умерли. А так сильно расплакалась тогда. Даже мне немного плакать захотелось, когда я с ними говорил. Но, в любом случае, спасибо тебе за заботу. Может, и схожу к психотерапевту.
Бенуа мнет ладонью лоб, потом откидывает волосы назад.
– Илья, я скажу еще что-то. И сожалею, если это повредит нашей дружбе. Но осталось так мало времени до того, как ты уедешь. До послезавтра. Я не хочу, чтобы ты плохо думал про меня, про мои желания помочь тебе. Потому что если будет нужна моя помощь, то ты всегда можешь звонить мне. Ты, твоя жена и твой сын всегда могут отдыхать у меня, приезжать и жить сколько угодно.
Бенуа мнется, опять чешет лоб и вертит ножку бокала.
– Эммрр… Ффу…
У них с Муки очень похоже получается подбирать слова. У меня перед глазами опять замелькала черно-рыжая прядка, я вспомнил, как беззащитно проступают веснушки на ее лице.
– Я еще о другом хотел сказать. У меня такое было один раз в жизни, очень давно. Десять лет назад. В общем, я люблю тебя. И хочу тоже.
Мой кок встал в первый же раз, как я тебя увидел…
Я не мешаю Бенуа подбирать английские слова, просто сижу и дышу перегаром, смотрю на свой бокальчик. Смотрю на деревянный стол.
Хороший получился денек. Насыщенный главное.
Бенуа говорил, говорил, высказался и теперь трет лоб обеими руками.
– Прости, Илья, если я тебя обидел. Теперь ты можешь навсегда сказать мне до свидания, если это тебе неприятно. Это все.
Мы посидели молча. Я глядел на Бенуа, а он глядел на свои ногти, потом начал ворошить волосы на тыльной стороне ладони.
Я подумал, что обижать Бенуа не стоит. Я приобнял его, потрепал по плечу и отправился на вокзал. Электричка на Эдинген должна была отходить в семь вечера, я успевал. Выйдя из кафе, я вынул из кармана карту и нашел на ней, где я нахожусь. До вокзала было не так уж и далеко.
Я смотрел на вечерний Брюссель, плывущий в окне поезда, и очень хотел домой. Сдался я, сил не осталось. Сначала Муки, а потом еще эти арабы с Бенуа, конечно, меня подкосили.
Когда я вышел из вагона, уже были густые сумерки. Первые пять километров от Эдингенского вокзала я прошел более-менее, думал даже, что ходьба, равномерная работа ногами приведет меня в норму. А потом, после Эрне, закончилась полоса для велосипедистов, я сходил на обочину каждый раз, когда рядом пролетала машина. И опять начал злиться и уставать.
Едут сейчас все они мимо и слушают новости по радио, чувствуют сладкий ужас надвигающейся катастрофы и одновременно радость, что живут в тихих маленьких городках, где арабов поменьше. Радость, что их машину сожгут позже, чем у остальных. Ничего, и до вас тоже доберутся. Жалко, что у Муки машины нет. Ну, значит, пусть квартиру сожгут. А Пит наверняка в восторге. Все их писатели и поэты в восторге. Мы – дети страшных лет Парижа, суетливо записывают они заранее в своих блокнотиках.
В сумерках, на краю дороги, возле моего мостика над водоотводной канавой, среди полей, я открываю виски и делаю хороший глоток.
Да, жалко, что я не был в Чечне, это уж точно. Имел бы хорошую, можно сказать, вечную литературную тему – война и мир. С дедом, опять же, легче было бы – прихлопнул бы пару боевиков и не так строго судил бы его с этими расстрельными списками.
И ведь, чувствую, уверен даже, что получилось бы у меня прицелиться в какой-нибудь ненавистный затылок или рожу и почувствовать пальцем потяжку курка. Это ведь только в охотничьих гладкостволках спуск без потяжки происходит. А во всех нарезных – долгенькая, задумчивая потяжка. Палец идет, идет, мысль какая-нибудь даже промелькнуть может, мушка немного прыгает, шевелится, это нормально. А потом неожиданно так – раз, и ствол уже пустой.
Расстрельные списки… Отправился я как-то к одному старику, его еще архитектором перестройки называли. Он начинал свою карьеру на самом дальнем конце стола, во главе которого сидел дед. А в конце жизни принялся за публикацию секретных архивных документов советского времени. Самый что ни на есть демократический деятель, сталинщину ненавидел. Я и надеялся, что он что-нибудь такое расскажет. Долго мы с ним просидели, а результат – нулевой.
Я пошел про деда спрашивать, а старик – бывший морской пехотинец – мне совсем про другое давай говорить. Про Волховский фронт, про то, как немцев крошил. Перед рассветом, говорит, сходит в разведку, а днем смотрит, как ребята молодые из-под снега вытаивают – наши и немецкие. Расскажет и глядит на меня с этой выжидающей улыбкой, как
Маргерит, только иногда чуть поморщится – раздробленная на войне нога, наверное, ныла в тот день.
Я, говорит, поклялся после войны сорок лет оружия в руки не брать. И не брал, сдержал клятву. А тебе, говорит, приходилось людей убивать?
Не приходилось – и слава Богу. И брось ты своего деда. Сын у тебя есть – воспитывай сына. Работа – работай. Жену люби. И в архивах копаться не стоит, один черт ничего не поймешь, только запутаешься.
Сына как зовут? Хорошее имя. Вот иди лучше домой, правду говорю, и поцелуй его от меня в макушечку. Запомнил? В самую макушечку, она у малышей сладко-сладко пахнет.
Я ему говорю, мол, я – писатель. Я не как внук интересуюсь, а материал собираю для книги. А он – ладно, ладно, иди.
…Пью и смотрю на проезжающие автомобили. Не послушался я старика…
Встаю, сворачиваю с дороги и иду по полю к одинокому дереву, которое выделяется в легкой темноте на фоне более светлого неба. Там, у корней, я присаживаюсь и делаю еще глоток.
Буду сидеть здесь. А потом они будут говорить – приезжали всякие русские и разбрасывали по полям пустые бутылки. Вот у себя дома же вы, наверное, не бросаете пустые бутылки, не плюетесь? – спросят.
Как же вам в гостях не стыдно? Разбрасываем, можно ответить, чтобы они заткнулись. Не нести же на пункт вторсырья. Сдавать бутылки – это просто уже последняя степень, до нее действительно стыдно опускаться, это уже яма, все. Это уже действительно – яма. Нырнул – и не выбраться. Ни дома уже не будет, ни семьи. Ничего.
Я встаю и собираю упавшие ветки. Запинаюсь на своих пакетах с сувенирами и на кучах камней (их, наверное, бельгийцы с полей сюда сносят), но набираю приличную охапочку. Этого хватит. Особенно я радуюсь, что стаканчик нашел, пока дрова собирал. Немного треснутый пластиковый стаканчик, ветром, поди, занесло. А может, и бросили тоже люди какие-нибудь.
На смятый билет с электрички кладу немного тонких веточек, но тут меня в сторону заваливает. Это ничего, поднимаюсь. Чиркаю зажигалкой, подкладываю ветки потолще, пальцы уже освещаются слабым пламенем. Запах у дыма немного незнакомый, что это за дерево?
Здоровое такое, мощное.
Разгорелся мой огонек, теперь можно. Закуриваю сначала, курю. Кучи камней скрывают мой костерок со стороны дороги и с боков, а впереди поля до неба, только еще вдалеке должна быть лесопосадка узенькая, ее уже не разглядеть. Я один, спокойно как-то стало, когда живой огонек заиграл. Блин, жалко, водки там не было, в этом супермаркете.
Ну ладно. Плеснул в стаканчик совсем чуть-чуть, протер пальцем стенки, поболтал и выплеснул в сторону. Потом налил полстакана.
Наклонив, чуть тряхнул над огнем, виски мягко зашипело на угольках.
Сначала слова не лезли, а потом получилось.
– Здравствуй, дед Андрей, это я, твой внук Илья, пришел.
Подбросил еще пару веточек, посмотрел, как оседают в огне угольки.
Коленям стало жарко.
– Что мне с тобой, дед Андрей, делать? И выбросить жалко, и не люблю тебя. Себя тоже не люблю.
Я потом еще долго там сидел, разговаривал. Потом немного поплакал. А потом задремал там, у корней, и никто до утра меня не трогал.