Текст книги "Я внук твой …"
Автор книги: Илья Кочергин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Я говорю: “Мать старая, мать старая, хочешь клубнички?”.
Она только рукой махнула, – я скорей оттуда, из избы, убежала. Из избы убежала, на завалиночку села… Подружка пришла какая-то, болтаем. А уже как-то поздно было, – коров пригнали, все…
Батюшки мои, – мама бежит! Прибежала.
“Ну, Зиньк, ну как?”
Я говорю: “Да ничего, все хорошо”.
“Как мать-то?”
Я говорю: “Да сидит”.
Она: “Поди, – говорит, – водички мне принеси, больно пить хочу”.
Потому что бежала она, и все-таки жарко, лето… Я дверь-то открываю избяную, а бабушка, как сидела на своем месте, так и сидит, только головой пол достает. Вот так согнулась она. Я как оттуда…
Говорю: “Мам, мам, мать старая чей-то согну-у-улась…”
“Как согнулась?”
“Она, – говорю, – головой пол достает”.
Мать вошла: “Мам-мам, мам-мам…”.
А мама – готова.
Ой, батюшки мои, ну что же делать-то? Она туда-сюда… Ничего нет…
Ой, господи, да что ж такое? Ну, воды-то надо ведь, надо ее ведь обмыть. Ты знаешь, у ней… по ней вша пошла здоровая, белая. Вот именно крупная и белая. Я таких больше никогда не видела.
Потом мама обмыла ее. Попросила там соседей помочь, – никто не пришел, мама одна все… И голодная, и холодная, и даже непитая, ведь, наверное, даже не пила… Ну она меня спать положила, а сама с ней это, ночь-то провозилась. А наутро говорит: “Побегу на Батрак”.
Меня-то закрыла и сама на Батрак – это километров пять надо было бежать к тете Маше – к ее сестре.
Приходит туда: “Машк, ведь вот мать-то умерла. Что делать-то?”.
Ну что им делать?
“Мы все сами пухлые сидим”.
Хорошо, что вот Алеша говорит: “Ну, как же так? Надо помочь-то”.
Ну, Алеша с ней собрался, и вот Алеша пришел. Ты его помнишь, наверное? Пришел, – надо могилу рыть. Еще кого-то все-таки попросили. Могилу выкопали. Вот даже я не помню, как ее, на чем ее отвезли, – вот не помню, никак не помню.
А потом думаем, Боже мой, ведь надо поминку собрать. Ну, там у нас несколько кусочков хлебушка осталось. Смотрим, – наша курица одна бегает. Откуда она взялась? Ведь давно уже пропала куда-то. Мы эту курицу – оп и суп сварили. Ну вот и помянули.
Бабушка – хороший рассказчик. Она стала хорошим рассказчиком после тридцати лет вдовства. Может, она раньше и не рассказывала ничего, именно потому, что не умела. А теперь у нее уже не наворачиваются на глаза слезы, она забыла обиды и перестала надеяться. Уплыли муде по вешней воде. Осталась одна любовь.
Мама-то хорошая была. Дралась, правда, сильно… Что не так сделаю, так схватит за волосы и таскает меня по полу. А ты ведь знаешь, у меня волосы чуткие такие, иногда расчесаться больно. Всю жизнь так было, что дотронуться неприятно. А она знала об этом. Поэтому и хватала. Так ведь и ей-то жизнь выпала – не позавидуешь.
Прошлое отошло, стало уже неизменным, может быть, даже немного черно-белым. И бабушка начинает убирать из него мелочи, все случайное и личное. Она как будто превращает свою большую жизнь, все бесчисленное количество вечеров, дней и ночей, все краски и запахи, всю боль и радость в то, что можно передать другому человеку, во что-то законченное и компактное. В предание.
Ты парня-то своего за меня поцелуй. Ведь он уж большой стал, два годика скоро. И знаешь, как поцелуй? В макушечку. Именно что в макушечку. Как я говорю. Ведь я что уже для него могу сделать? Бабка совсем негодная стала. И приехать-то сама не смогу, если захочется.
Ты его люби хорошенько. Я следить буду. С того света сральницу тебе надеру, если парнишку плохо будешь любить. Запомнил, что бабка сказала?
За мной заезжает на машине молодой поляк, Тадеуш, чтобы отвезти в город Гент на чтения. Он говорит по-польски, я отвечаю по-русски.
Так мы болтаем всю дорогу. Он расспрашивает меня о жизни в России и о ценах на бензин, на автозапчасти, лекарства, золото и кожу.
Половину я не понимаю. Цен толком не знаю.
Для пробы по-дружески признаюсь ему в том, что у меня был такой дед.
– Понимаешь, Тадеуш, мы должны были пережить катарсис, чтобы строить нормальное общество. Чтобы весь тот ужас не повторился в будущем. Не исключено, что в скором будущем.
– Так. – Он взглядывает на меня. – Иле коштуэ билет до Москвы?
Нет, с такими, как он, бесполезно об этом. Вообще я замечаю, что с молодыми, особенно с нашими или которые из бывших соцстран, мне как-то труднее говорить. Самое лучшее – пожилые европейцы.
В Генте он долго ищет, где припарковаться. Крутит головой и иногда восхищенно тормозит, провожает глазами какую-нибудь дзевчину с красивыми нужками, говорит, что в славном городе Генте половина населения – студентки.
Наконец мы вылезаем из машины и находим польский книжный магазин, где продается литература из Восточной Европы. Там Тадеуш оставляет меня в компании украинцев, поляков, русских, которые из вежливости переходят на русский с моим появлением. Потом подтягиваются студентки-филологини и седогривый, похожий на Тургенева профессор-русист.
Этот профессор и ведет встречу. Он заранее просит меня говорить поподробнее. Он рассказывает, что у него был один такой русский автор, из которого приходилось вытягивать каждое слово.
– Главное, не волнуйтесь, – убеждает он меня.
А как тут не заволнуешься – почти одни наши, да еще и молодые. Про
Сибирь придется, дед тут вряд ли прокатит. В общем-то, с Сибири я начинал три-четыре года назад, пока не сообразил, что с дедом лучше получается.
– …живя там, я получил возможность взглянуть на одни и те же вещи с разных точек зрения – как москвич и как житель захолустья. Эта возможность видеть мир по-разному очень помогла мне как начинающему писателю… Сибирь – мультикультурное пространство, пример взаимопроникновения…
Тургенев, однако, переводит беседу в нужное ему русло.
– В интервью телевидению вы делились своими планами написать о вашем отце… нет, о дедушке, который был высокий чиновник в Советской России.
Значит, все-таки придется.
После выступления мне вручают бокал вина, и я оказываюсь в компании эмигрантов. Русистки уходят вместе со своим профессором.
– Нормально говорили, не переживайте. Очень мило смотрелось, только все время ногой под столом трясли. Студентки даже, я видела, в блокнотики что-то дружно записывали. И вообще не думайте, они все съедят, эти бельгийцы. Они же все немного отсталые такие, вам просто трудно понять – вы здесь не жили. А я прожила уже десять лет.
– Не слушай ее, это все пурга. Ты успел посмотреть город? Нет? Да ты че? Прекрасный город.
Накачанный, коротко стриженный мужик отводит меня в угол и не дает вставить ни слова. Его зовут Сергей.
– Я в детстве книжек начитался, правильных или неправильных – не знаю. Типа, короче, Джека Лондона. И понял – хочу увидеть Аляску.
Вот и все. Понял, чего я хочу, и начал действовать. Просто чтобы не загнить там, в поселке.
Чего нужно было сделать? Первое – прорваться на Запад, второе – бабки. И, как ты говоришь, нам повезло, что наша молодость пришлась на это золотое время. У меня портрет Горбачева дома висит, сам увидишь. Я ему по гроб жизни обязан, что он начал войска из Германии выводить.
Я как раз там очутился в то время. Первый из всех наших прорвался.
Потом уже брата вывез и все такое. И там больших мозгов-то не нужно было. Просто чуть-чуть двигаться, делать что-то. Они же все там зашевелились, забегали, крысы эти военные. Я, уже сказал, с Германии начал. Прикинь, беру сигареты у нашего прапора по сорок пфеннигов пачка и толкаю по две марки вьетнамцу в тот же день. Это только сигареты. Да, блин, там деньги текли просто. Я видел, как Аляска все ближе и ближе становится.
Потом нужно было закрепиться. Это труднее, но во всякой системе есть дырки. Нужно просто сказать себе, что ты сложнее, чем любая придуманная система, потому что ты не придуманный, а настоящий, созданный, короче, Богом. Люди же обычно живут как? Как будто они придуманные. Как роботы – придуманные и бессмертные. Это все херня.
Мы сложнее, чем мы думаем. И у нас есть куча полезных органов – голова, член, руки, жопа, мозги. Нужно просто использовать все это, а не жмотничать.
Дырка в системе была такая, что если ты платишь пять лет налоги в
Бельгии, то ты можешь стать гражданином Бельгии. Я поступил тогда в университет здесь, в Генте, и послал запрос в министерство, могу ли я по студенческой визе еще и работать, так как мне не хватает денег на еду.
Они же все тут гуманные до не моги. Пока не сообразят, что к чему.
Они мне дали право работать. И я окончил исторический факультет.
Просто мне история нравилась. И эти пять лет я потихоньку работал и платил налоги. А потом опять послал запрос. И мне дали гражданство.
Понимаешь, двух зайцев убил. Кем бы я был без образования? Сколько всего мне открылось!
Вот сейчас мне, например, интересна стала польская культура, я раз
– и язык выучил, на выставки хожу, книги польские читаю. А так бы сидел на своих бабках. Как некоторые и делают. Все-таки смотри – у меня сейчас английский, голландский и немецкий. Польский тоже выучил, жизнь как-никак интереснее становится.
А потом опять эти бабы все подпортили. Какая в жопу сейчас Аляска, когда у меня дочка тут по-русски ни одного слова не понимает? Я же ведь любимую сюда тоже вывез, пристроил. А она быстренько сориентировалась, замуж за местного вышла. Главное – я не пойму, зачем? Теперь девчонка моя по-русски не понимает, приходится с ней по-голландски говорить. Ей сейчас шесть лет исполнилось, вот летом, в августе.
Я же им дом отдал, вот такой, как этот. Полностью выкупил и отдал.
Лишь бы не говорила потом, что ее папа жмот и для себя живет.
Три раза уже судился. И три раза мне давали право на участие в воспитании, на встречи. А эта сука каждый раз потом придумывала что-нибудь. Только не пойму – зачем.
Я женщин вообще не пойму – смотри, вот сейчас моя Анка, с которой живу, не работает, не учится. Просто так живет. Ни себе, ни людям, как говорится. Жрет и женские журналы читает.
Серега ведет свой велосипед, придерживая за руль. Я иду рядом по ночному Генту вдоль какого-то канала с плавучими домами, иду ночевать к нему, воспользовавшись приглашением. Завтра смогу осмотреть город, а потом уже – на поезде к себе. Когда еще побываю здесь?
– Слушай, за книжку – вообще спасибо. Прочитаю обязательно. Если будут вопросы какие – спрашивай, помогу. Вот только ты херовенько придумал, мне кажется, со своим дедом. Извини, конечно. Но это здесь не покатит, правда. Это, знаешь, честно сказать, на старушек наших рассчитано и на всяких славистов ненормальных. Или диссиденту какому-нибудь понравится. Это – ноль-ноль-один процент покупателей.
Понял, нет? Остальным просто на русского интересно посмотреть или ностальгия давит, как у меня. А твои сложности с неправильным дедом
– это здесь никому не интересно. Никому. У всех своих забот – море просто.
Поэтому… Слышь, ресторан видишь? Блин, такие гангстера раньше его держали – караул. Пока их всех не вышвырнули из города. Чеченцы.
Все, все в Брюссель перебрались. Теперь там полный бардак устраивают.
Поэтому, короче, лучше придумать, что у тебя с дедом полное, как говорится, взаимопонимание. Понял? Тогда это – как лекарство в глянцевой обложке. Они решат, что это может помочь, это психотерапия, так сказать, за двадцать евро. А нормальный психотерапевт здесь берет не меньше сотни за прием. Так что считай.
Вот, слушай, как бы я сделал. Сейчас, я тебе говорю, девяносто процентов здесь такие же недовольные своими дедами. Кто – эсэсовец, кто – коммунист, кто – я не знаю – педофил из дедов, из бабок, да?
Скажи, нужно им читать про твои проблемы? Сто лет им на фиг не обосралось все это. Им нужен выход. Вот если ты придумаешь выход, что, типа, у вас с твоим дедом – все чудесно, тогда продажи будут.
А у тебя как раз все для этого есть. Не понял? Гляди, дарю тебе интересную схему по твоим же рассказам сегодня, да? – Серега загибает пальцы: – Первое. Дед – коммунист, душегуб, кровопийца, гноил людей в лагерях, заставлял, блин, бабку с детьми на фабрике батрачить. Внес сумятицу в последующие семейные поколения. Так?
Второе. Отец твой, его зять, да? – либерал, весь такой демократ.
Приучает сына, то есть тебя, к либеральным идеям.
Ты, блин, дитя разброда и бардака – перестройки короче, к тому же не способный к чему-то дельному, прощаешь всех, объединяешь свою семью с гуманистической идеей.
Нормальный расклад, по-моему. Это продастся, будут статьи писать в газетах. У тебя и внешность подходит, извини, конечно, – худенький, небритый, херово одетый. Главное, все эти домохозяйки с эсэсовскими папами и дедами будут покупать. А скажи, у кого сейчас нормальные отношения с предками? Только у меня, по-моему. Я к бате в прошлом году первый раз за пятнадцать лет приехал, знаешь, что там было?
Блин, вся деревня собралась. Серега – герой, типа, бизнесмен дипломированный. Батя весь сиял просто.
– Мне кажется, что сейчас писателю в России не нужно придумывать ничего, вокруг сплошная фантастика, абсурд, фикшн. Достаточно просто записывать то, что видишь, и через сто лет читатель может подумать, что у тебя было прекрасное воображение.
Я выступаю в Брюсселе. Это уже, наверное, последняя встреча с читателями в Бельгии. Через десять дней я улетаю.
– Вы можете привести какой-нибудь пример? – спрашивает меня модератор, немного похожий на того седовласого Тургенева из Гента.
– Самый простой пример: спикер Государственной думы заявляет с высокой трибуны, что парламент – не место для дискуссий. Это ведь подарок для любого писателя и журналиста!
Я почти благодарен ему, нашему спикеру, за эту фразу, она всегда проходит на ура, когда задают вопросы про ситуацию в России, про современную литературу, про вымысел и правду в текстах. У меня заготовлено несколько таких ответов, я заранее знаю, какие вопросы мне зададут, потому что везде задают одни и те же вопросы. Поэтому я отвечаю, не думая, вернее, думая совсем не о том. Я думаю о девушке, которую видел в Пале-де-Бозар, о Муки, потому что сегодня она сидит в этом зале, в Брюсселе, в пяти или, может быть, в семи метрах от меня. Я стараюсь не смотреть на нее все время, я оборачиваюсь к модератору, разглядываю свои скрещенные на столе пальцы, но надолго меня не хватает, и я опять взглядываю в ее сторону.
Теперь я точно знаю, что она улыбается мне.
Наступает время вопроса “Над чем вы сейчас работаете?”. Я выслушиваю этот вопрос, опять отвожу глаза от Муки, выдерживаю небольшую паузу.
Это всегда полезно – паузу выдерживать.
Останавливаюсь на дружески поблескивающих круглых очках Пита, сидящего вместе с Петрой в последнем ряду. Третий год, говорит, роман свой пишет, а вдруг тоже уже просто врет, вдруг тоже уже отчаялся?
И неожиданно я понимаю, что Пит, рассказывая в первый вечер о том, как выбрасывают ненужные вещи и чувства, подарил мне чудесную идею, тот самый достаточно интеллектуальный и красивый поворот, которому придал завершенность Серега из Гента. Так, главное – не сбиться.
Значит так: выбрасываю – потом обратно воссоединяюсь.
И я рассказываю, что у меня был только один дедушка. Бабушки было две, как и должно быть, а дед один. От второго, коммунистического, я отказался. Я выбросил его из своей жизни, как что-то неправильное и ненужное.
Громко я об этом отказе заявлять не стал. Изгнание было тихим и незаметным. Может, и хотелось бы крикнуть: “Уйди с глаз моих долой!
Не дед ты мне больше!”, но кричать было не на кого, так как провинившийся умер, когда мне был год от роду. Решение об отказе от предка я принял в нежном и отважном возрасте шестнадцати лет. И мне не жалко было лишиться одного из моих многочисленных родственников, тем более что я его и не помнил.
Подрастая вместе с молодой советской демократией, я все более убеждался в правильности совершенного. Смотрел по телевизору, как, вдохновленные ярким солнцем, праздничные толпы сносят памятники тем, с кем работал мой бывший дедушка. Сам подумывал о публичном выносе из квартиры его портрета.
Только вот из-за мамы все немного осложнялось. Она сильно держалась за то, что оставалось от ее отца. За те немногие вещи, за фотографии, воспоминания, за квартиру, в которой еще немного витал его дух. За все, на чем лежал отпечаток его жизни. Она очень хотела, чтобы у меня было два дедушки.
Ее желание понятно, она хотела, чтобы у меня все было, как у людей,
– два деда, две бабы, отец и мать. Потому что сама без отца росла.
Вернее, с половинкой отца. В воскресенье ее иногда под те березки привезут, покажут, он ей даже конфету даст, иногда, когда не брали – он письмо для дочек напишет. А в понедельник в школе, если спросят – есть у тебя папа? – нужно было отвечать, что нет.
Мой отец водил нас с мамой в кино, и мы смотрели, как герой нашумевшего в конце восьмидесятых фильма Тенгиза Абуладзе выкапывает отца из могилы и выбрасывает в овраг. Не пристало кровопийце почивать в покое, даже если это и твой родитель. “Это правильно”, – говорил папа. Но еще он говорил, чтобы я никогда не смел обижать маму. “Мать у нас одна, мы ее беречь должны”. Поэтому я отказался от публичной расправы с портретом, решив, что выбрасывание кровопийцы в овраг или портрета на свалку можно осуществить внутри себя. Это даже лучше – совершать революцию в самом себе, без жестов и показухи.
Портрет остался в доме, на стене, и глядел внимательными, чуть прищуренными глазами, как внук – новый революционер и максималист – взрослел. Изображенный на портрете человек сам был революционером, причем одним из самых активных, так что он не обижался. На черно-белом изображении не дрогнул ни один мускул за все это перестроечное время. Густые усы скрывали выражение губ, стоячий воротничок военного френча обхватывал шею, брови были неподвижны.
Может, он даже радовался, что подрастают молодые орлята, у которых не дрогнет рука сбросить дедушек с парохода истории?
А теперь пришло время вернуть себе своего дедушку.
Почему? Не знаю. То ли я повзрослел. То ли в России наступило такое время, когда предки, от которых мы так решительно отказались, опять начали диктовать нам свою волю. А мы по-прежнему не хотим их замечать внутри себя, “в своем водоеме черном”. Мы намеренно не обращаем на них внимания, ведь мы вычеркнули их из своей жизни.
Если бы они были осуждены, но приняты, если бы они оставались нашими предками, я мог бы принести цветы на могилу деда, но мог бы и поспорить с ним как с человеком. Я мог бы понять его, учиться на его ошибках. Я мог бы возражать ему…
Нужно уже, наверное, закругляться, а то – занесет. Меня останавливает модератор. Просто уже подошло время заканчивать.
Я хочу повторить, что это все-таки был мой родной дед. Что он, в конце концов, дал мне жизнь. Обо всем этом и будет моя новая книга.
Спасибо.
Потом я подписываю книжки и отвечаю на вопросы, стоя у стола. Муки тоже заняла очередь в самом конце, я боюсь, что она не дождется и уйдет, поэтому отвечаю немного несвязно и тороплюсь.
“Вы читали книгу Монтетионе “Сталин”? Вам это очень может помочь”.
“Подпишите, пожалуйста, для моего друга Фредерика. Да. Фре-де-рик.
Спасибо”.
“Это очень интересно, то, что вы рассказывали. Мы совсем мало знаем про Россию… И про своих предков. И про них в нас… извините, что путанно говорю”.
“Вы не воевали в Чечне? Нет? Жалко, я очень интересуюсь этим вопросом”.
“Вы совсем не должны переживать за то, что сделали ваши дедушки и бабушки, ваши папы и мамы, это делали не вы…”
“Где вы жили в Сибири? Это моя мечта – поехать в Сибирь. Я даже читала про этот регион, это – совершенно особенная страна. Просто я занимаюсь проблемами шаманизма. Вы когда-нибудь видели настоящего шамана? Мой интерес появился после пребывания в реанимации, после автокатастрофы…”
Достаю сигарету, чтобы показать, что хочу сделать небольшой перекур.
Наконец, она подходит ко мне, серьезная, без улыбки. Наверное, готовила фразу. Я здороваюсь первый.
– Хелло.
– Здравствуйте. Но я могу разговаривать по-русски. Я училась русскому языку. И я хотела спросить, как можно купить вашу книгу на русском языке, из которой вы читали сейчас?
– Я вам подарю. Пойдемте, я покурю, а заодно подпишу. Вы не курите?
– Нет. Но я, конечно, тоже пойду с вами. Это ничего.
В коридоре я, щурясь от дыма, открываю книжку, вынимаю ручку.
Присаживаюсь на корточки.
– Как вас зовут?
Муки наклоняется, протягивает руку, берет у меня из уголка рта сигарету. Держит ее сбоку, на отлете, около своего плеча. Она чуть выгнулась. Смотрит в глаза сверху вниз.
– Меня зовут Муки. Я знаю, это нехорошее слово по-русски, да?
– Нет, Муки – это отличное имя.
Она улыбается.
Я сижу три дня на вилле и редактирую бабушкины воспоминания.
…Отец у Ворошилова на подсобном хозяйстве устроился. В тридцать пятом, кажется, завербовался. Весной, наверное. Сперва ничего там не было, одна трава, ну а потом уже выстроили сарай какой-то, мастерскую ему. И вот он в этой мастерской работал. Жить где? В деревне Подушкино. Сняли каморочку, она вот такая вот, как раз поперек кровать устанавливалась.
Потом нас поселили в сад, огромный сад. А в саду будка, будка такая просторная, квадратная, знаешь, вот такая квадратная, железом покрыта, но фанерная, ни потолка нет, ничего, а только крыша железом покрыта. Летом – жарища, днем – жарища, а как ночь, так б-б-б-б…
Вообще-то очень хорошая была будка… дни очень хорошие были.
Ну а потом нам уже дали комнату на коровнике. А этот коровник был построен еще князем Вагавой. Потому что, вот где поселен был этот
Ворошилов… где дача его была – это было поместье Вагавы. А до Вагавы
– нехлюдовское было поместье.
И в этом коровнике, значит, тут моя подружка и еще Петровы жили, потом еще кто-то… семей, наверное, восемь нас было. А наша комнатка
– метров шестнадцать была.
Сначала жили вчетвером, потом Ленька решил жениться. Женился. Жену привел и стал поперек комнаты спать, а мы – тут мать с отцом, а тут я. Вот такой проход был между нами. А никуда не денешься.
И ящики у нас, и шкафы были. Это, вот знаешь, ящик и дверка небольшая, это вот как раньше в банях были… И нравилось нам, и мы не ворчали, что плохо. Нет, все было нормально. Что ж делать-то, такая уж жизнь была, мы не ворчали, и мы квартир не просили. Не то что вы.
Отец в мастерской столяром, а мы с матерью в деревне – жать, полоть. Осенью за каждый трудодень по триста грамм зерна. Зерном давали – рожью.
Вообще отношение хорошее было к нам. Вот, к примеру, Ворошилова взять… Бежит мимо на лыжах… Они на лыжах катались знаешь как!
Обязательно поздоровается, спросит, как, что, чего. Ну как можно обижаться? То, что у них там творилось, это нам уже неясно. А то, как к нам относились, – никто ничего не может сказать плохого.
Скорее всего, вот знаешь, бабы – они хуже. Хозяйки, они более требовательные…
Так же и Сталин – свободный простой человек. Не знаю, это наше мнение. А то, что, я говорю, в политике, это – конечно…
Сталин – простой, свободный человек, как и мой дед. Я снова шарахаюсь от индийского святого и беру телефонную трубку на кухне.
– Да, Бенуа, я узнал тебя.
– Это приятно. Я хочу извиниться, что был занят, но были похороны мамы и другие дела. Я просто знаю, что трудно быть одному в чужой стране. Теперь я хотел бы тебя пригласить в редакцию моей газеты, и потом мы сможем погулять по городу.
– Прекрасно, я готов.
– Но я не хочу отрывать тебя от написания текстов. Только если ты действительно хочешь, тогда мы едем. Я могу быть в двенадцать у тебя.
В двенадцать Макс облаивает машину Бенуа, я выхожу с зонтиком, и мы едем в Брюссель.
– Так необычно, что у нас установились такие дружеские и откровенные отношения. Ты странный русский, если говорить честно.
– Почему странный? – я смотрю сквозь стекло на пряничные домики.
Идет дождь, и Бенуа включил дворники.
– Мы с тобой провели вместе уже три дня, но ты ничего не пытался мне продать. Ты рассказывал вместо этого интересную историю своей семьи, про смерть твоего отца, про своего деда и про замысел нового романа.
Это так замечательно. Я привык, что если ты имеешь дело с русскими, то, в конце концов, ты покупаешь дешевый товар, например, проигрыватель для машины. Ты думаешь, что заключил выгодную сделку, а через две недели это устройство ломается.
– Я не умею делать бизнес, Бенуа.
– А на что ты живешь?
– Я сдаю квартиру в центре Москвы, которая осталась от деда. Этого хватает, чтобы заниматься литературой.
– Да, так странно, что ты можешь высказывать либеральные взгляды, живя на деньги от наследства коммунистического предка. Это забавно.
Я сожалею, что не смог быть на твоем выступлении в Брюсселе, но я слушал твое интервью для радио. Мы сейчас заедем в офис фестиваля, ты можешь подождать в машине или подняться со мной. Я на минуту.
Просто они заказывали мне несколько портретов писателей. Ты пойдешь?
– Да.
Бенуа некоторое время едет молча, потом начинает смеяться.
– Твой дедушка меценат. Ты понимаешь “меценат”, в русском есть такое слово? Отлично. Этот дедушка помогает русскому писателю – он дает ему деньги от квартиры, а также является отличным литературным персонажем. Он заботится о своем внуке.
Потом мы останавливаемся около Центрального вокзала и входим в уже знакомую мне галерею Равенштайн, поднимаемся на лифте. Нас встречает госпожа Анна Гейб.
– Добрый день, Илья. Я рада, что вы нашли время зайти к нам. С
Мартиной вы уже знакомы. Так, кто еще у нас есть, кого вы не знаете?
– Она берет меня под руку и ведет по коридору. – В этой комнате у нас очень красивая девушка, для паблик релейшенз, она даже изучала русский язык.
Я заглядываю в комнату, Муки поднимает на меня глаза и улыбается.
– Мы тоже уже знакомы, Анна, спасибо.
– Нет, эти русские писатели, они всегда знакомы с самыми красивыми женщинами. Ладно, я вас оставляю, но заходите в мой кабинет, мы всегда сможем поболтать и попить чай с вами.
И вот Муки встает из-за стола и идет ко мне. Бенуа, ты просто молодчина. Мужичара. Как ты знал, куда меня привезти?
– Привет. Я рада увидеть тебя.
– И я рад. Это Бенуа, он прекрасный фотограф. Это Муки.
– Да, я видела ваше фото Ильи в газете. Кто-то повесил это фото на дверях нашего офиса и нарисовал сердечко на нем.
– Это был не я, ха-ха. Хотя я был бы не против. Я его почти что люблю. Он говорит странные вещи. Он действительно странный – совсем не русский. Вы можете пока поболтать, я подойду через пять минут.
И вот мы стояли – она прислонилась к косяку двери, обхватив локти ладонями, я перед ней – и улыбались. Мы говорили по-русски, и никто нас не понимал.
– Завтра и потом я буду работать в центре для информации, здесь внизу. Ты можешь прийти в любой день, можно вместе кушать, обедать.
К моей соседке, к Маргерит, приехал муж на денек. Мы сели обедать втроем.
– Томас занимается фотографией, он хотел тоже посмотреть твои снимки из Сибири, я ему рассказывала о них. Не мог бы ты принести их снова?
– Конечно.
Сосредоточенный седой Томас в вязаном свитере перебирает мои пейзажи и портреты, подносит иногда близко к глазам, потом рассматривает с расстояния вытянутой руки. Посапывает и трет переносицу, в ушах видны ватные шарики.
– Это очень странные фотографии. Я даже не знаю, как сказать. Это, несомненно, китч. Я бы даже сказал – дабл китч. Что это за бумага?
– Она называется “металлик”. Мне понравилось, что она дает такие блики, а стоит, как обычная.
– Да, и помимо бликов она удваивает эффект китча. Тут даже трудно понять – то ли это такой прием, когда китч должен обесцениться за счет усиления, то ли просто откровенная тяга к нему.
Томас опять потер переносицу.
– Это странные фото. То, что ты снимаешь, – это жизнь. Но то, как ты снимаешь, – это китч. К сожалению, я не читал твоих книг…
– Нет, Томас, его роман лишен этого. Там почти нет китча. Совершенно ясный реализм. – Маргерит уверенно качает головой.
– В реализме бывает китча не меньше. Да, об этом интересно подумать.
Меня, на самом деле, давно занимает этот вопрос. Сейчас продается или документализм, или китч. То есть если ты снимаешь дерево, то ты должен поставить подпись под фотографией: “Дерево возраста 347 лет из парка при замке королевы Изабеллы такой-то” или ты должен посадить на это дерево сову с милым совенком или обезьяну с милым детенышем обезьяны. Тогда у тебя его купят. Если же это будет никому не известное дерево без малышей, то ты можешь украшать этим снимком свою комнату – никому, кроме тебя, он не будет интересен.
Томас откладывает фотографии и возвращается к своей тарелке. Он жует и говорит одновременно.
– Еще пятьдесят лет назад можно было заниматься искусством. Или спортом. Люди выходили на футбольное поле, играли, потом пожимали друг другу руки и расходились, а не рвали на груди майку. И на это смотрели. Люди делали интересные снимки, выставляли их, и на это тоже смотрели. Люди писали книги. А сейчас нужно выбирать.
– Томас очень любит рассуждать о глобальном. Илья, ты можешь пока заняться обедом, он будет говорить примерно пятнадцать минут без перерыва.
– Маргерит действует подсознательно. Она, сама не понимая того, выбрала заниматься искусством, и ее это удовлетворяет. У нас нет детей, у нас есть дом, и нам не так много надо, чтобы дожить до конца жизни. Я тоже сделал свой выбор, может быть, более осознанно.
Но, например, тебе это еще предстоит сделать, сделать выбор. У тебя есть дети, семья, ты должен их кормить. И поэтому ты должен сделать выбор – искусство или шоу-бизнес. Внести элемент шоу-бизнеса в литературу сложнее, для этого нужны энергия, четкий план. Но это, в общем-то, возможно, как и все на свете.
– Тогда у меня не получится. Слишком мало энергии. Иногда ее не хватает даже, чтобы начать новый день.
Томас не слушает ответов. Жует и говорит одновременно, смотрит мне в район грудины и на ощупь орудует вилкой.
– У тебя есть преимущество – ты русский. Это уже элемент китча. И если ты заявляешь о себе в Европе, то надо сразу честно сделать выбор – используешь ты это или ты отказываешься от любых подобных трюков.
Мы переглядываемся с Маргерит, она с улыбкой пожимает плечами и подливает мне и себе вина.
После обеда Томас приносит мне в подарок свою фотографию, на которой изображено обычное дерево.
– Сова с глазастым милым детенышем пряталась с другой стороны ствола. Поэтому они не видны, – объясняет он.
– Томас, мне кажется, я понимаю, о чем вы говорите. Просто, когда я фотографирую, то делаю это для себя, изредка и с удовольствием. А сейчас почти вообще забросил. А писать – это…
– Для тебя писать – это не удовольствие? – спрашивает Томас.
– Нет, конечно. Это тяжело, иногда неприятно. Все рождается в муках, можно даже сказать, что вообще творчество или роды – это муки.
Маргерит опять глядит на меня с кривоватой, изучающей улыбкой, как в первый вечер.