355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Кочергин » Я внук твой … » Текст книги (страница 2)
Я внук твой …
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:16

Текст книги "Я внук твой …"


Автор книги: Илья Кочергин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

А придет, так что? Бежишь обратно, а платье все помято, озеленено об траву. Иногда и заплачешь. Бежишь на автобус, как проститутка какая.

Меня же ведь она так и обозвала тогда. Ох, Илюшенька, ведь трудно все это было, трудно.

Бабушка смотрит в окно.

– А как не простить-то? Бог терпел – и нам велел, как говорится. Вот и теперь терплю. Что я теперь могу для вас сделать? И квартиру отдала, и все. Теперь только потихоньку терпеть. Но уж недолго.

Только ведь непутевая у вас бабка попалась, так что, может, и долго протяну. Но уж и вы не обижайтесь, я же ведь все отдала. Так если позвоните когда – мне приятно.

Надо будет позвонить ей отсюда, из Бельгии, ей действительно будет приятно. Главное – не забыть.

Утром солнышко. Под ногами на дорожке трескаются крохотные нерусские желуди, когда я иду в гараж за велосипедом. Может, и не платаны это, а дубы, раз с них желуди сыплются? С чего я взял, что это платаны?

Меня провожает маленькая робкая такса, сучка по имени Макс, ее хвост все время в движении, но она отскакивает от меня, как только я пытаюсь заговорить с ней. Настоящая деревенская, наученная жизнью собака. Или я ей просто внушаю какие-то подозрения?

А может, она чувствует, что я частенько убивал животных, собак тоже приходилось несколько раз. Если попаду в тяжелую ситуацию, буду голоден, то могу и съесть без всяких угрызений совести.

Мне иногда кажется, что готовность убить, использовать, причинить боль или избавить от мучений привлекает. Я видел эту покорную доверчивость у животных – собак, кошек, лошадей. Особенно у самок.

Они начинают верить тебе, они хотят тебе понравиться, они радуются тебе, когда ты приходишь и ласково с ними говоришь, они готовы идти за тобой – это видно, достаточно просто посмотреть, как двигается их тело, посмотреть в их глаза.

Кто из мужиков отказался бы переспать с шахидкой? Вернее, жестоко отыметь ее в ночь перед терактом. Глядеть на ее отрешенное лицо, угадывать биение жизни и желания где-то внутри. Интересно было бы провести такой опрос, хотя, конечно, никто честно не ответит. А эти будоражащие легенды о сексапильных прибалтийских снайпершах в первую чеченскую, которых наши солдаты окрестили белыми колготками?

По утрам, когда точно знаешь, что не придется садиться за компьютер, не придется вымучивать из себя слова, приятно бывает поразмышлять о таких забавных вещах и даже составить в уме какой-нибудь психологический сюжет для будущего неисполнимого романа. Я , конечно, не могу представить себе ситуацию, при которой мне придется убить Макса. Здесь это слишком нереально. Так что и собака чувствует себя в безопасности, и я , остается только какое-то легкое ощущение отдаленной, гипотетической возможности, которое помогает нам нравиться друг другу. И вечером я , вернувшись на виллу, увижу, как эта сучка лает, размахивая хвостом, радостно виляет всем телом, облизывается и опускает голову, отскакивая от меня в неподдельном испуге. Я кручу педали, еду мимо благополучных пряничных домиков с черепичными, а иногда и соломенными крышами, на крылечках лежат тыквы, приготовленные для скорого Хэллоуина. С каким-то злорадным удовольствием вспоминаю о том, как мы с Серегой съели в тайге его бестолкового черного кобеля по кличке Бандит. Это случилось в конце февраля в верховьях Баян-суу, когда у нас совершенно закончились продукты, а соболь наконец пошел в наши ловушки.

Бандит тогда попал в большой капкан, поставленный нами на росомаху, и за сутки полностью отморозил лапу. Это, безусловно, было приговором ему. Его мясо оказалось очень вкусным, почти как барсучье, только не такое жирное. Я вспомнил еще и Володькину собаку – звероватого, красивого, высокого на ногах Амура. Это была чистокровная восточносибирская лайка. Кабан ударил его по животу, но внешних повреждений мы не нашли. Просто Амур через несколько дней начал немного скучать, отказывался от еды. Он еще поохотился с нами на медведя в

Ташту-Коле, но на кордон уже не вернулся, остался ждать на избушке, пока мы на лыжах выносили домой мясо и шкуру. Володька тогда злился на него, называл предателем, говорил, что кобель всегда был себе на уме. А потом, когда мы опять пришли в Ташту-Коль за остатками этого медведя, Амур лежал под нарами, исхудавший, словно вобла, шерсть свалялась, как валенок. Он уже мог шевелить только глазами.

– Я , наверное, не смогу, – пожаловался Вовка.

– Илюху проси, у него мелкашка, а я со своим карабином ему всю башку в клочья разнесу, – сказал Серега.

И я отнес Амура в ельник, положил на снег. От него уже пахло мертвечиной, тело было легкое и твердое, как покоробленная, ссохшаяся коровья шкура. И это было совсем не похоже на веселый азарт охоты, когда сердце стучит в ушах так, что почти не слышишь своих выстрелов.

Амур без всякого выражения, но вместе с тем внимательно следил тусклым взглядом за моими действиями, как я заряжал винтовку, целился ему в лоб.

А потом, когда я уже чистил ствол в уютном тепле избушки и покуривал с Серегой, Вовка вернулся из ельника с раздувающимися ноздрями и сказал, сжимая кулаки:

– Дай тозовку свою, стрелок хренов. Я побежал сам, вставляя патрон на ходу. Затем опять открыл затвор, вставил еще один, потом еще. Винтовка моя однозарядная была. И только на четвертый раз негнущееся тело Амура благодарно дернулось и наконец расслабилось. Я потом часто замечал, что вот в таких дошедших, которые долго терпели, жизни больше – будь то собаки или кони. Уже и кровь вся вытечет, а все ждешь.

Сколько он убил людей, мой дед, ставя подписи под списками на расстрел? Вроде бы, немного – всего тысячу или две – по сохранившимся документам. Ну, коллективизацию на Северном Кавказе провел. Он даже считался в народе добрым, к нему приходили хлопотать за осужденных родственников. Его любили женщины, рожали ему детей, а потом еще и прощали, берегли его память.

…После нескольких утомительных тягунков вверх и нескольких приятных спусков, когда отдыхаешь, пролетая мимо кукурузных полей и мимо кораллей с ухоженными лошадьми, я миновал церковку в Эрне, потом центральную площадь, которая также являлась единственным перекрестком со светофором в этой маленькой деревне. Незнакомая встречная девушка кивнула мне, потом мужчина с садовой тележкой приветственно махнул мне рукой со своего крылечка.

Сразу за деревушкой открылось небольшое поле, окруженное тополями, посередине которого стоял настоящий, не виденный с глубокого детства цирк шапито. Поздно вечером, когда я проезжал мимо обратно со станции, в цирке играла музыка, и слышна была дробь барабанов. Вся обочина была занята припаркованными автомобилями.

В Эдингене я миновал железнодорожный переезд, немного отдохнул на спуске, потому что улица пошла вниз. Спросил дорогу на станцию у пожилой женщины, которая стояла на тротуаре и болтала с подругой, высунувшейся из окна на первом этаже. Они оглядели меня, потом, неторопливо перебивая друг друга, объяснили по-французски, где вокзал. Тетенька, которая была в окошке, опиралась локтями о подоконник, украшенный цветами, и каждое свое слово подтверждала кивком головы. Указания были ясными и четкими – до перекрестка, поворот налево, до моста, перед мостом направо. Я даже не ожидал. Вся эта сонная, тихая, солнечная обстановка, крохотный городишко, перезвон колоколов на дальней церковке, поля с кукурузой и свеклой обещали мне сбивчивые напутствия.

Там это, поедешь маленько… там быткомбинат будет, так? Ага, за быткомбинатом потом горелый дом амбарный. Да не крестовый он, Нель, амбарный. Да когда ж он крестовым-то был, всю дорогу амбарный. Нель, ну что ты? Там еще Витька Холопов жил, когда на автокомбинате работал. Ну, на Грибоедова который, а ты про какой? Так тот на Розы

Люксембург уже убрали давно, там теперь же магазин новый. Тот-то, конечно, крестовый был. Ну ладно… в общем, сынок, ты поедешь, но ты тот дом и не увидишь, он в глубине там, за школой, ты туда не сворачивай…

Мне даже не задали традиционный вопрос: а ты сам-то откуда? Я легко добираюсь до станции, ставлю велосипед на стоянку и защелкиваю замочек на колесе. Теперь он будет дожидаться меня до вечера, когда я сойду с электрички, словно местный житель, отомкну замок и потихоньку покачу к себе на виллу Хеллебос, кивая встречным прохожим, махнув рукой мужику с садовой тележкой. Я буду совсем почти свой.

Человек в билетной кассе, вручив мне сдачу, ткнул пальцем в окошко, показывая на стоящий поезд: через минуту отходит, поторопись. Пиво купить не успею. Проводники отругали меня, что я бежал через пути, а не по подземному переходу. Вы попадете под поезд, и расписание поездов не будет больше вас беспокоить.

Я перепутал станции и вышел на одну раньше, на Брюссель-Миди,

Южном вокзале. В запасе было два часа времени, поэтому я решил пройтись пешком. У меня была карта.

На площади Конституции я зашел в маленький марокканский супермаркет и купил телефонную карточку, чтобы позвонить жене. Все окрестные автоматы были разбиты или с оторванными трубками. Я пошел по Сталинград-страат в центр и через некоторое время обнаружил кабинку с работающим телефоном. Там было немного наблевано, но уже давно. Веселый, наверное, район.

– Ты откуда звонишь?

– Да я тут на Сталинградской, около вокзала.

Пока я болтал, мимо меня проходили люди – ребята в спортивных костюмах и огромных сникерсах, живущие под не слышную другим ритмичную черную музыку, идущую из наушников или просто изнутри, гордые седобородые старцы в тапочках и накидках на плечах, беременные, скрывающие лицо женщины. Я вспомнил нашего старого друга по имени Алла Ибрахим Измаил, иракца, который как раз жил, а может быть, живет и сейчас в городе

Волгограде.

Мы его звали Аля. Раньше, лет двадцать назад, он частенько заезжал в

Москву. Примерно раз в два месяца можно было слышать, как мама, подняв трубку, говорит: Але. Аля? Здравствуйте, Аля! Все хорошо. А у вас? У Николая Васильевича тоже все хорошо, спасибо. Илюша прекрасно. И бабушка, спасибо. Вы… Анна Кирилловна выздоровела. У кого? У него тоже… У Олечки все отлично. Собачка? Собачка жива-здорова. А вы где? Так заходите быстрее, конечно.

Потом Аля сидел в кресле, пошевеливал пальцами ног в носках и рассказывал, как он ненавидит Саддама. Аля закончил Волгоградский политехнический и остался в России. Он предал родину. А как не предать, если там Саддам? Вы знаете, у моего старшего брата была самая счастливая минута в жизни, когда он потерял руку на войне, на иранской войне. Просто его любит Аллах. Он мне написал письмо, потом позвонил. Он плакал – такой счастливый был. Его не могут теперь больше увести в армию, и он очень хорошо живет. Отца тоже не могут, он старый. Но я как туда поеду? Я не хочу на войну. Ведь Аллах не может любить двух родных братьев одинаково. Если меня на этой войне не убьют, Саддам на другую пошлет.

Аля правильно, наверное, сделал, что удрал из Ирака. Рассчитывать слишком сильно на любовь Аллаха в этих делах опасно. Иногда Он может подарить тебе счастливую возможность пострадать за веру. И Аля после окончания института принялся искать себе (и своей молодой русской жене) новую родину. Он съездил в Англию и Канаду, где его дядьки имели бизнес, где они обещали ему помочь начать свой. В Лондоне боевики из ИРА устроили взрыв в магазине, из которого он вышел десять минут назад. Это было знаком. Запад и заодно с ним Новый Свет не устроили осторожного иракца. Он выбрал Волгоград. Здесь спокойно, сказал Аля. Я уже давно ничего про него не слышал, только знаю, что супруга его, вроде бы, бросила через пятнадцать лет совместной жизни. Но зато я недавно прочитал в газете, что ИРА сложила оружие.

После разговора с женой я отправился дальше и попал на центральную площадь Гран пляс. Оттуда я уже знал дорогу к Каса Лингва. Мне еще оставался час до назначенных четырех, поэтому я зашел в кафе

“Гринвич”. Я вспомнил это название, меня хотели отвести туда Пит с

Петрой, но оно в тот вечер было уже закрыто. Они сказали, что это чудесное молодежное, даже студенческое заведение. Я уселся у окна на красный диванчик и попросил два красных вина у пожилой, строгой официантки. Она не хотела говорить и понимать по-английски. Пришлось подбирать слова на французском. Брюссель, говорят, такой город – мульти-культи, толерантный, и тут – на тебе.

Уж рядом с центром, в молодежном кафе, как не понять рэд вайн? Не захотела просто, строгая очень.

Она принесла мне бокал и, как только он опустел, молча повторила.

Потом встала у бара – локоть на стойке, другой уперт в бок. Волосы как будто и некрашеные, черты лица резкие и внимательные глаза. Лет тридцать назад она, наверное, была очень красивая. Но, по-моему, такая же строгая.

Посередине тихого зала, украшенного старомодными круглыми лампами, три старика склонились над шахматами – два играли, один советовал.

Вино перед съемками необходимо для драйва. Запах смогут почувствовать только сами телевизионщики, а зрители ничего не заметят. Зато я смогу говорить быстро и убедительно. Я смогу отвечать на любые вопросы и забыть о том, что уже два с лишним года ничего не пишу. И конечно, после съемок можно будет успокоиться пивком.

После съемок меня успокоил пивком Бенуа, фотограф из брюссельской газеты. Мы прошли обратно к центральной площади, Гран пляс.

– Ее, видишь, реставрируют по кругу. Когда заканчивают приводить в порядок последнее здание, первое уже успевает почернеть от выхлопных газов, и все начинается по новой. Я вспомнил Кельнский собор, который постоянно линяет, как живой.

Декоративные грифоны, каменные украшения осыпаются, и на их место прилепляют новые. Одна башенка еще черная, другая уже белая, третья

– в лесах. Иллюзия вечной молодости. Бодрый старый европеец с отличными новыми зубами.

Бенуа выбирает столик в кафе на маленькой улице, напротив дома, где жил шансонье Жак Брель. Он рассказывает о Бреле и разных сортах пива.

– Я специалист во всем кроме виски, – говорит он. – Вот этот

“Троппист”, например, дозревает, дображивает в бутылках. Знающие люди отличают пиво этого года от пива прошлого или позапрошлого по вкусу. Но я предпочитаю обычное “Леффе”. Потому что я просто люблю сидеть, потихоньку пить и болтать с друзьями. Пиво не ради пива, а ради разговора.

Он хочет приехать ко мне в Хеллебос и сфотографировать меня для своей газеты. Я говорю, что это можно сделать в любое время. Потом вдруг вспоминаю, что обычно писатели – занятые люди и имеют свои привычки и свой распорядок.

– Только, если это возможно, не раньше одиннадцати утра. Я работаю допоздна и потом отсыпаюсь.

Меня опять захватывает тоска, я даже боюсь прощаться с Бенуа. Мне страшновато опять оказаться в темном кабинете – напротив экрана ноутбука. Это ведь действительно может быть пугающим занятием – каждый день в течение нескольких часов ощущать импотенцию.

– Бенуа, тебе нравится то, чем ты занимаешься? Твоя работа?

– Да. Я же фотографирую! – он заговорщицки шепчет мне: – Дело в том, что я так избавляюсь от комплекса неполноценности. Это мой секрет.

– Хорошо, доверь его писателю.

– Я просто очень обычный человек, ничего интересного. Похожий на всех остальных. А все остальные – вообще одинаковые. Есть, конечно, сумасшедшие, но это неважно. А когда я делаю портрет, то все получаются очень разные, и мне говорят, что я поймал характер человека. Моя личность в другой личности – бах! – и получается характер. Ты понимаешь?

Бенуа ставит бокальчик на стол и глядит на часы. Потом улыбается.

– Я придумал это только что. На самом деле я необыкновенный, просто я очень люблю рассуждать во время пива. Тебе нравится, а?

Мы расстаемся с ним около Центрального вокзала, и после того, как он садится на автобус, я бегу в супермаркет. Две маленькие “Леффе” на дорогу, большую на вечер, виски, красное вино – две бутылки про запас, на всякий случай.

Маленькие “Леффе” я выпиваю на заранее приглянувшемся мне месте – на полдороге между Эрне и моей виллой. Там еще маленький каменный мостик над водоотводной канавой. Можно глядеть на проносящиеся в темноте автомобили, на свой велосипед, терпеливо стоящий, словно лошадь на привязи. Становится очень уютно, мне кажется, я буду потом вспоминать это место.

Через три дня меня привезли в город Намюр, я выступаю перед местной публикой в книжном магазине. Меня мудро напоили пивом перед встречей, знакомый уже десятиградусный “Троппист” заряжает энергией. Я стараюсь почувствовать, насколько он добродил.

Рядом со мной молодая критикесса из Туниса, которая не понимает по-английски. А то я мог бы ей рассказать про то, как я жил в ее стране, когда мне было два года. Вернее, я не смог бы рассказать ей ничего кроме того, что это было мое детство и мне кажется, что я иногда чувствую запах Туниса. Правда, когда мы с женой проводили в Тунисе медовый месяц, я так и не смог почувствовать того запаха.

Во время этого медового месяца Мохаммед повел нас на дискотеку в ночной клуб “Наполеон”. Когда я достаточно разогрелся тунисской

“бухой”, в клубе появились четверо здоровенных сенегальцев, и наши девушки – моя жена и русская подруга Мохаммеда – начали с ними танцевать. Девушки говорили, что просто прельстились размерами сенегальцев, танцевать с такими крупными, к тому же черными-пречерными мужчинами им еще никогда не приходилось. Для меня это было приемлемое объяснение, для Мохаммеда – нет.

Видно было, как затрепетали его ноздри, когда он подошел к самому низенькому из черных танцоров, в ухе которого торчал алмаз. Этого алмаза хватило бы на десять медовых путешествий. У них у всех было по бриллианту, у самого большого был самый большой. Потом Мохамммед крикнул мне: “Уводи баб”, и я , видя, как гордо встает из-за стола наш друг Маджиб, воспрянул духом. Один из сенегальцев толкнул

Маджиба в грудь, и я начал загонять девушек к выходу, сгреб со стульев их кофточки и сумочки. Когда я наконец провел их через коридор, вытолкнул на улицу и вбежал обратно, все было закончено.

Они стояли и просто спорили, у кого какие родственники где работают, сколько братьев могут собраться через пять минут, чтобы уничтожить братьев с другой стороны. Кто может танцевать с девушками в клубе

“Наполеон”, в клубе “Самара”, в клубе “Манхаттан” и прочих уважаемых учреждениях. Самый большой сенегалец просто стоял и морщил лоб, быстро говоря и тряся перед собой раскрытой ладонью.

Мохаммед, в ответ доказывая что-то сенегальцам, увидел меня и кивнул, Маджиб положил мне руку на плечо, еще один араб улыбнулся мне. “Не волнуйся, все хорошо”, – сказали они. И потом мы тихо отправились по домам, точнее, мы с женой отправились в отель, девушка Мохаммеда – в другой, а Мохаммед нас всех проводил. И нерастраченная “буха” еще долго попусту бегала вместе с кровью у меня по жилам.

Молодая критикесса из Туниса прочитала свою рецензию на мою книгу, я понял, что ей не слишком нравится литература такого типа.

Теперь пришло время выступать мне. Я признался, что пишу новый роман

– про своего дедушку. Я рассказал, как читал его мемуары “О незабываемом” – необыкновенно занудное повествование о его участии в событиях 1914-1918 годов. О том, как он был в подполье, организовывал демонстрацию ткачих с какой-то питерской фабрики. И единственной фразой в этой книге, где сквозило настоящее чувство, была такая: То, что мы пережили между буржуазной февральской и социалистической Октябрьской революциями, это остается самым волнующим, самым ярким воспоминанием моей жизни.

А потом он попал в обойму – быстрая карьера, доверие Сталина, и, главное, остался там, в этой обойме, до пенсии. В самой первой десятке. И сам не сел, и вся его семья уцелела. И потом, в перестройку, когда их, мертвых, уже всех с говном мешали, тоже как-то благополучно все прошло, никто о нем и не вспомнил почти.

Так, типа, – серенький, исполнительный чиновник.

В конце я поведал о бабушке, она всегда нравилась слушателям. Она явилась воплощением русской всепрощающей женщины, страдающей и жертвенной, любовь которой не зависит от того, какая революция или пятилетка стоит на дворе.

– Вы правда собираетесь об этом написать? Я бы хотела, чтобы вы подписали мне вашу предыдущую книгу, хотя она и во французском переводе. Моя фамилия Дурасова. Майя Дурасова. – Тетенька с лицом из старых немых кинофильмов смотрит мне в глаза.

– Те самые Дурасовы?

– Да. Мои родители уехали оттуда. Но как вы это пишете? То, о чем вы рассказывали? Это нужно столько сил…

– Пишу. Вы знаете, это трудно – писать такую личную вещь. Иногда не хочется говорить правду, хочется скрыть какие-то, казалось бы, неважные вещи. Но они оказываются ключевыми.

– Спасибо. Я буду следить. Я хочу прочитать эту вашу будущую книгу.

Я провожу ночь и половину следующего дня в Намюре. Потом меня увозят в какой-то еще крохотный городок, где я говорю почти то же самое.

– Але, это Бенуа. Ты получил фотографии?

– Да, спасибо. Такая огромная пачка, мне хватит ее на всю жизнь.

– Ты занят сегодня вечером? Мы с женой хотели пригласить тебя к нам на чай. Это всего семь километров от твоей виллы. Так что мы – соседи.

– Отлично, я готов.

Бенуа заезжает за мной, и мы вдвоем сначала отправляемся смотреть настоящую ветряную мельницу. Мы поднимаемся наверх и наблюдаем, как жернова с наслаждением трутся друг об друга, словно коровы об изгородь. Смотритель в широкополой шляпе кивает мне:

– У вас в России тоже есть одна такая мельница между Петербургом и

Новгородом. Я был там.

Потом мы заезжаем в старинный замок и гуляем по саду. А потом, когда экскурсия закончена, мы едем в маленький город Хоик и видим наконец кирпичный старинный дом, в котором живут Бенуа, его жена Хелена и их дети. Мы въезжаем во двор и выходим из машины, хлопаем дверцами.

Из-за двери выглядывает Хелена и говорит о чем-то со своим мужем. Я курю и размышляю о том, какие бывают серьезные и неприветливые выражения лиц у бельгийских женщин.

– Илья, я приношу свои извинения. Мы не сможем прямо сейчас попить чай и поболтать. Хелена сказала мне, что, пока мы гуляли по замку, в госпитале умерла моя мама. Я и Хелена, мы должны сейчас ехать туда.

Вся семья уже собралась.

– Бенуа, я теперь знаю дорогу и дойду пешком. Всего семь километров.

– Да нет, что ты. Во-первых, можешь подождать нас здесь. Хелена приготовила тебе пирог. Мы вечером вернемся и посидим. Но если ты не знаешь, чем занять себя два-три часа, то я тебя отвезу на виллу.

– Давай лучше я заеду в следующий раз.

– Ну, хорошо, тогда поехали. Извини, что так вышло.

Бенуа сбивался немного с пути на этих узеньких дорогах среди кукурузных полей. Хотя, я уверен, он их знал наизусть. Ладно, ладно, бон, бон, приговаривал он, постукивая ладонью по рулю.

Жизнь есть жизнь.

– Я сначала подумал, что у тебя очень сердитая жена. Я ведь не предполагал, о чем она тебе собирается сказать.

– Нет, она чудесная. Просто сообщать такие новости всегда неприятно.

– А отец жив? – спросил я.

– Отец жив. Ему сейчас уже больше чем девяносто. До этого он был занят с мамой. Но что он будет делать сейчас – я не представляю. Ты знаешь, нас было девять детей. Когда одни выходили замуж или женились, другие еще оставались в доме. А когда младшие, такие как я, уходили, то у старших уже появлялись внуки. Это был дом. Потом, конечно, постепенно все разъехались, разошлись по разным городам, построили свои дома, но оставалось еще что-то. У отца был старый друг, с которым он два раза в неделю сидел по вечерам и пил пиво.

Теперь друг умер, мама тоже. Друг умер две недели назад. Бон.

– А сколько лет тебе?

– Пятьдесят. Если бы я трахнул свою первую любовь в четырнадцать лет, то я мог бы быть тебе папой.

– Бенуа, когда умер мой отец, вернее, когда я об этом узнал, было одиннадцать вечера тридцать первого декабря. У нас с моей первой женой собрались гости праздновать Новый год. И я не хотел выгонять их на улицу. Я ничего им не сказал и делал вид, что мне весело, до пяти утра.

– Ты знаешь, Илья, есть такие ситуации… Ты читал Рабле? Ты можешь понять, что такое веселая смерть? Смерть и праздник одновременно.

Может быть, это такое прекрасное и древнее, от чего мы все ушли?

Может быть, это было как раз то, что произошло, когда умер твой отец? Я странные вещи говорю, я сейчас как будто немного пьяный…

– Я был такой же тогда. Как пьяный. Потом я был занят подготовкой к похоронам и поминкам. Это был девяносто второй год, тяжелое в России время, даже водку давали по специальным талонам. Потом, на поминках, я следил за гостями и помогал тем, которые перебрали. И только после этого, через несколько дней со мной что-то случилось. Я остался дома один, начал плакать, разбил шкаф и зеркало.

– Ты сказал отцу прощай?

– Нет. Может быть, это как раз из-за этого. Я старался поддержать его перед операцией. Говорил, что все будет хорошо. А ты?

– Я успел. Я был там вчера. Она уже, наверное, ничего не слышала, была в коме. Но я хочу думать, что слышала. Бон. Два дня назад мама нормальная была, а вчера уже в коме.

– Бенуа, я всю дорогу вспоминаю, как это будет по-английски, сейчас как будто вырубило. Бывает. Я помню зато по-французски – же дезоле. Я сожалею.

– Спасибо. Странно, но какие-то такие специальные слова действительно ждешь. Они как будто формальные, но очень важные. Я не знаю, почему я так откровенно с тобой говорю. Бон. – Он опять стукнул по рулю, совсем не сильно, просто подкрепляя свои слова, убеждая себя самого в чем-то. – Но услышать это важно. Как будто обряд какой-то. Я, может быть, буду сейчас нести чепуху, ты меня не слушай. Мы все равно уже скоро приедем. Просто я сейчас кое-что хочу сказать. Я так сильно чувствую, что мы все отошли от каких-то важных вещей. Сейчас…

Бенуа замолкает и просто ведет машину минуты три молча. А я думаю, как выглядят бельгийские морги. Когда я попал в наш, московский, получать справку о смерти отца, то меня долго вели по коридору, где валялись разбитая гитара, разодранные старые матрасы и куски ваты из них, эмалированные тазики и составленные одно в одно ведра. Я думал, что теперь тело моего отца может быть отчасти набито ватой из старых матрасов, но это меня в тот момент не очень беспокоило. Меня беспокоила справка, которую они мне должны были выдать, и будет ли цена этой справки соответствовать количеству денег в моем кошельке.

Я шел даже не выкупать тело отца, что было бы резонно при нападении врагов, при захвате его тела, я шел выкупать справку, что мой мертвый отец действительно мертв, что давало мне право на покупку дополнительной еды для поминок.

Бенуа опять заговорил.

– Нас было девять детей. Иногда мне, младшему, даже не хватало внимания, как мне кажется. Я знаю, что она взрастила нас. Девять детей. Разных. Она была очень живая всю жизнь, и я очень любил ее.

Но без ее смерти я не могу себе представить время. Я не могу себе представить, что мои дети растут. Потому что смерть должна давать плоды, должна помогать детям расти. Мама сейчас во мне, в моих детях. Это нормально, естественно. Мы должны есть, пить, смеяться, любить, рождать детей и умирать. После этого они должны есть и пить.

Опять как у Рабле. Помнишь, как хохотал и плакал одновременно

Пантагрюэль, когда его жена умерла во время рождения Гаргантюа? Он был рад ребенку и плакал по жене.

Мне не хочется признать, что не помню. Гомера в институте с грехом пополам прочитал, а Рабле нет. Рабле был на более старших курсах. Я просто киваю, Бенуа все равно поверит. Он весь в себе, в своих переживаниях.

– Мне хочется побывать в той Сибири, о которой ты пишешь, может быть, там еще осталось это? Смерть и жизнь вместе, как шампунь и кондиционер в одной упаковке? Это шутка. Не думай, что я такой бессердечный, что шучу сейчас. Но любовь, секс, дети, еда, старость, смерть, смех, жизнь, слезы, пиво – все это должно быть вместе. Тогда

– радость. Как только что-то убираешь, то все остальное теряет смысл. Если из любви убрать пиво или еду, то это не любовь. А мы все время что-то убираем. – Он даже остановился на шоссе, между пряничными домиками с тыквами. Повернулся ко мне. – Я, может быть, не всегда умею так жить, но мне кажется, что я так хочу.

Потом Бенуа притормозил уже перед своротком на виллу, колеса зашуршали по гравийной дорожке. Мы проехали через парк, остановились возле крылечка.

Я вышел из машины, вытащил свой рюкзак, и Бенуа протянул мне руку.

– Спасибо, – потом захлопнул дверцу и уехал.

Я часок поиграл в пасьянс на компьютере, потом решил, что смерть мамы Бенуа может каким-нибудь образом подтолкнуть меня к творчеству.

Опять открыл записи бабушкиных рассказов, у нее тоже было что-то про смерть.

Бабушка у нас в тридцать втором году умерла. Как раз в Петров день.

Мне одиннадцать лет было. Она уже плохо стала себя чувствовать, бабушка наша. А у нас совсем нечего есть. Знаешь, какой голод тогда был? И отца-то дома не было, он нанялся в Ленинград тогда. Мы и пошли с матерью в Буртас на заработки – там полоть. Брат мой Ленька с нами не пошел: “Я останусь здесь, я не буду работать. Буду здесь”.

Ну, он остался с матерью старой. Так мы бабушку называли – мать старая. А мы сами туда ушли. Сто грамм хлеба за целый день дают. Мы с мамой полем, полем… Просо пололи. День проходит, – мы сто грамм маминых съедим, а мои в загашник положим, в сумочку, и бережем.

Вот мы дней десять, что ли, уж с ней там проработали или больше.

Нас еще подкормила птица… как ее… жаворонка. Яичками. Нашли яйца, вот мы с ней поели. Обидели мы эту курочку.

Потом мы пошли домой. Потому что мать старая дома осталась, Ленька остался – а ведь они голодные. Идем. А очень далеко, километров пятьдесят, наверное, идти-то. Глядим – скот гонят. Это в Пожнях было, за Черкасском, Черкасск-то мы уже прошли. Смотрим, – батюшки мои! Ленька со скотом идет! А он уже от голодухи-то пошел вот в эту деревушку и нанялся коров гонять. А бабушка… Она ж одна, есть совсем нечего, только вот этот хлебушек мы ей несем.

Здесь мы, в Пожнях, еще остались ненадолго, поработали недельку, наверное. Как раз клубника полевая пошла. Клубника пошла, мама мне и говорит: “Зинька, иди домой к матери старой. Погляди, что там. У меня что-то больно сердце кипит. А потом придешь”.

Ну ладно, я подхватила хлебушек для нее и иду. Прихожу – вроде бы, все нормально.

Я переночевала, а наутро думаю – что делать? Надо за клубникой сходить. Взяла кастрюлечку, пошла. Таскалась почти целый день. Ну, набрала я этой клубники. Почему мало набрала, потому что – все в рот, ведь есть-то хочется. К вечеру прихожу. Смотрю, – бабушка наша в окно… там еще лавка у окошка была… она на лавку села, в окно на улицу смотрит. А волосы у ней дыбом-дыбом поднялись. Я на нее поглядела, у меня аж мороз по коже пошел. Что такое?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю