Текст книги "Записки провинциала"
Автор книги: Илья Ильф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
В окне на мгновение останавливалось зеленое цветенье светофоров и молча уносилось назад.
Колеса били по стыкам, и пока поезд падал на юг, пока паровоз кидал белый дым и проводники, размахивая желтыми квадратными фонарями, ходили по темным вагонам, там, куда я ехал, еще ничего не знали.
Там еще ничего не знали, а я уже скатывался к югу, колеса уже били по стыкам, зеленый огонь в светофоре, приближаясь, сделался огромным, и влетевшие в него вагоны запылали.
Зеленый горящий одеколон навалился на меня сразу, и, задыхаясь, я прорвался через сон.
В вагоне уже не было никого. Мои подданные удрали первыми. Я был на вокзале в Одессе. Путешествие мое окончилось.
5
Я увидел серые и голубые глаза и, когда увидел, забыл все, что случилось в поезде № 7, на который в Брянске напала гроза. Я забыл молнии, произведенные этой грозой, и власть, которую имел над четырьмя торговцами мебелью.
Мы сидели на подоконнике, и я говорил:
– Сколько раз ночью я шел под высоко подвязанными фонарями, переходил каток и выходил в Архангельский переулок. На виду золотой завитушки масонской церкви и желтых граненых фонарей было лучше всего вспоминать о тебе.
Я знал голод и страх смерти. Я ел колючий хлеб и никогда не наедался. Разве я когда‐нибудь забуду сны, которые я видел в то время. Я видел только муку. Она стояла мешками, и, когда я подходил к ней, сон, треща, разваливался. И я просыпался в невыносимом свете прожектора, который обливал комнату.
В то время была война, и из‐за нее я узнал страх смерти. Разве я когда‐нибудь забуду битое стекло, сыпавшееся из расстрелянных окон поезда, убегавшего из‐под обстрела. От пяти часов вечера и до шести я знал страх смерти. Потом я узнал его еще много раз и уже не помню, как я могу забыть поле, разорванное кавалерией, и звон сыплющегося стекла.
Я также узнал любовь, которая стала мне тяжелее, чем голод и страх смерти. Это моя любовь к тебе. Я написал ее кровью. Но больше так писать не хочу. Поэтому я бросил астраханские башни Кремля и приехал к тебе, чтобы на этом подоконнике мы сидели вместе.
На пароходах разбивали склянки, и бродившие на окраинах собачьи стада задавленно и хрипло кричали «ура».
Когда зеленый коралл, стоявший против окна, от утреннего света снова стал деревом, Валя сказала:
– В тот день, когда ты приехал, возвратился домой мой папа. Если ты хочешь, мы можем сегодня пойти к нему. Он будет очень рад видеть тебя, хотя очень утомлен дорогой. Всю дорогу он не спал.
– Почему же он не спал? – рассеянно спросил я.
– К нему пристал какой‐то чекист и для своей забавы заставил его всю дорогу читать Библию.
– Сегодня? – Я пошел в угол комнаты. – Сегодня? Нет, сегодня я занят и не смогу.
Я так и не пошел к нему. Но мне придется пойти, и я выжидаю своего времени. Я думаю, что меня встретят хорошо, ибо слова, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром.
1923
Многие частные люди и пассажиры…
Многие частные люди и пассажиры легкомысленно жалуются, что железнодорожные кондукторы грубы.
А что эти частные люди знают про разные кошмарные эпизоды, которые играют на кондукторских нервах, как на балалайке?
Такой пассажир увидит кровоподтек левого кондукторского глаза и сразу решит:
– Пьяница и драчун!
А кровоподтек вовсе справедливый. Кровоподтек правильный.
И хоть вся бригада носит на лице вышеуказанные знаки, но знаки эти не в позор, а во славу.
Позвольте мне как поседелому кондуктору все рассказать.
Давно уже среди нашей братии замечалось колебание насчет ругательных слов. Некоторые эти просоленные разговоры очень даже надоели.
А я прямо встал на общем собрании и безбоязненно спрашиваю:
– Что мы, свиньи?
– Ничего подобного! – кричит собрание. – Таких здесь нету.
– Почему же – говорю я с восторгом на сердце – почему же мы позволяем себе эти, так сказать, матерные выражения? Долой такие слова!
Собрание охватила ужасная радость.
– Совершенно верно!
Один Петька Клин сидит смутный. Я же спешу кончить:
– Но предлагаю, чтоб честно. Дал слово, держись. А то, извините, за отступление от правила накладём. Просто побьем. Это хотя не совсем великосветский манер, зато крепко будет.
Собрание враз голосует и дает свою культурно-просветительную клятву биться без пощады, пока безобразные слова не переведутся.
– Минутку! – кричит Петька Клин. – Если вы запрещаете эти слова, то как же я с женой разговаривать буду?
– Ты, – говорю, – старый ругатель. Мы тебя отучим. Мы с тобой биться будем. А нет – из союза выкинем.
Петька озлился.
– Посмотрим, – говорит, – кто кого выкинет. Увидим.
И пошел прочь.
Абсолютно несознательная единица – этот Петька.
Хорошо. На другой день, в 12 часов, нашу конуру, где мы отдыхаем, должны были осмотреть товарищи из союзного центра, которые приехали.
И за полчаса до двенадцати подходит ко мне Петька Клин и, не говоря худого слова, ругается самой ужасной бранью.
– Петька, – говорю я, – мы клятву дали биться против плохого слова.
– А мне, тра-та-та, – отвечает Петька, – на вас, трата-та, наплевать!
Тут меня взорвало.
– Ты так! Против всех идешь! Ну, держись!
Он удара не вынес. Упал.
И упал прямо на нос Василию Петровичу – кондуктору. А тот от неожиданности заругался. И именно нехорошими словами. Случайно.
Но клятву держать надо. Мы за такие выражения поклялись наказывать.
Немедленно Василий получил по щеке от ближайшего кондуктора и сам дал сдачи. Близлежащий кондуктор не стерпел боли и выразился. И именно гадким словом.
Сейчас же на них накинулись трое наших. А с полу поднялся Петька и опять же ко мне с ругней.
Пожалейте меня, старика, но я обругался. Ну, невозможно же было от этого подлеца стерпеть. Поругался и полез в драку.
Тут пошли лупцевать и меня.
Я не возражаю. Надо же клятву держать. И все мы бились за нашу культурно-просветительную клятву, и все, в пылу драки, ругались, и, представьте себе, именно по матушке.
А пока мы все катались в свалке по полу, приспели товарищи из союзного центра и увидели нас, когда мы деремся и ругаемся, как самые последние бессознательные.
Тут Петька развернулся.
– Примерные товарищи, – орет он, – вы же сами видите, что за такое поведение всех их надо повыкидать из союза.
И все‐таки его рука не вышла.
Целую неделю дело разбиралось, и все‐таки докопались, что виноват. Не Петька нас выкинул, а мы его.
А кровоподтек что? Кровоподтек этот справедливый и честный. Мы его как медаль носим. Зато клятву сдержали, и из кондукторов никто ни-ни, безобразных слов не говорит, ура!
1923
А все-таки он для граждан
Товарищ Неустрашимый уезжал из Москвы.
– Извозчик, на вокзал!
– Пять рубликов! – бодро ответил извозчик.
Неустрашимый возмутился:
– И это называется «транспорт для граждан»!
Но извозчик попался какой‐то нецивилизованный в задачах дня и цены не сбивал.
В общем, поехали.
У самого вокзала, на мешках и чемоданах, заседали пассажиры явно обоего пола.
Тут же тыкались мордочками в мостовую пассажирские дети.
«Какая необразованность! – горько подумал Неустрашимый. – Какая необразованность! К услугам граждан весь транспорт, прекрасные вокзальные помещения, а они все‐таки сидят снаружи».
Но сказать мрачным личностям речь о вреде сидения голыми штанами на земле товарищ Неустрашимый не успел.
К нему подскочил носильщик:
– Прикажете снести?
Впрочем, спрашивал он только из вежливости, ибо был он не человек, а ураган с медной бляхой на груди.
Неустрашимый еле поспевал за своей корзиной.
– Сколько?
– Рупь! – стыдливо рявкнул ураган.
– А такса? По таксе – двугривенный! Где у вас вывешена такса?
Оказалось, что в другом зале.
– Идем! – решительно заявил Неустрашимый. – Я добьюсь справедливости. Транспорт для граждан, а не граждане для транспорта.
– Ишь! – удовлетворенно заметил носильщик. – Сорвали!
Надежда на справедливость была утрачена.
Носильщик-ураган вместе рубля взял два и, хихикая, удалился.
Неустрашимый обиженно огляделся по сторонам.
Зал ожидания был полон.
На прекрасном кафельном полу сидели пассажиры.
– Седайте и вы, молодой человек! – раздалось оттуда.
– Зачем же я сяду на пол? – закипел Неустрашимый. – Зачем, если к моим услугам весь транспорт и я, если будет охота, сяду на скамью.
– Попробуйте! – ехидно сказали с полу.
– Что же это такое? – завопил, вглядевшись, Неустрашимый.
На скамьях не было ни одного свободного вершка. Его не было даже на подоконниках. Там тоже сидели зеленолицые пассажиры.
– Что же это такое? Транспорт для меня или я для…
– Бросьте! – сказали снизу. – Бросьте и садитесь вот здесь, слева, а то там кто‐то заплевал.
– Нет! – жалко улыбнулся Неустрашимый. – Лучше я пойду к тем, кто на мостовой. Там хоть не накурено.
Но надо еще было взять билет, и он побежал к кассе.
Ближе чем на двадцать пять шагов он подойти к ней не смог и сказал все, что мог сказать:
– Мама!
У кассы стояла очередь.
Какая это была изумительная штука!
Она имела шесть хвостов, сто пятьдесят человек и такой грозный вид, что все становилось понятно.
– Не транспорт для граждан, а граждане для стояния у кассы.
Неустрашимый быстро подсчитал:
– Поезд отходит через час. Если даже будет продаваться по билету в минуту, то останется девяносто человек. Я буду девяносто первый оставшийся.
И, придя к такому заключению, Неустрашимый плюнул.
– Вы? – деловито спросил моментально выросший из‐под полу чин.
– Я, – сказал Неустрашимый.
– С вас рупь! Нельзя плевать. Транспорт для граждан, а не для свиней.
Больше я ничего не расскажу.
Из слов монументального чинуши каждый может на деле убедиться, что транспорт в самом деле для граждан. Раз он сказал, значит, так оно и есть.
1923
Москва, Страстной бульвар,
7 ноября
В час дня
По Тверской летят грузовики, набитые розовыми детскими мордочками.
– У-р-р-а!
Мордочки и бумажные флажки улетают к Красной площади. Дети празднуют Октябрь. Дети тоже участвуют в параде.
За ними, фыркая и пуская тоненький дым, грохочет зеленый паровоз МББ ж.д.
Прошли железнодорожники – идут школы.
Школы прошли – опять надвигаются рабочие.
– Долой фашистов!
Через Страстную площадь проходят тысячи и десятки тысяч.
Тысяча красных бантов.
Тысячи красных сердец.
Тысячи красных женских платочков.
Манифестации, растянувшиеся по Страстному бульвару, терпеливо ждут своей очереди.
Десять часов. Одиннадцать. Двенадцать.
Но от Ходынки, от Триумфальных ворот всё валит и валит. Вся Москва пошла по Тверской. Так зимой идет снег, не прерываясь, не переставая.
И, в ожидании, колонны рабочих на бульваре развлекаются, чем могут.
Усердно и деловито раскрывая рты, как ящики, весело подмигивая, поют молодые трактористы, старые агрономы, китайцы из Восточного университета и застрявшие прохожие. Поют все:
– Задувайте горны, дуйте смело…
Кончив петь, молодежь играет в чехарду.
Кончив играть, становятся в кружок и весело, молодые всегда веселы, громко, на весь мир кричат:
– Да здрав-ству-ет гер-ман-ска-я ре-волю-ци-я!
Смотрят на итальянцев, стоящих поближе к Петровке, смотрят на их знамя, читают надпись:
– Аморте ла боржезиа мондиале!
– Буржуазия! – догадывается тракторист.
– А мондиале что такое?
Итальянец в мягкой шляпе улыбается, все его тридцать два зуба вылезают на улицу, и он говорит:
– Аморте! – и трясет кулаком.
– Аморте – смерть! Ла боржезиа мондиале – мировая буржуазия! Смерть мировой буржуазии! Аморте ла боржезиа мондиале!
Итальянец радостно хохочет и снова подымает кулак. Кулак большой.
– Фунтов пять в кулаке‐то, а?
Трактористы хохочут.
А по Тверской всё идут.
– Мы, молодая гвардия!..
– Это есть наш…
Детский, тонкий голос:
– У-р-а!
И серьезные, большие голоса отвечают:
– Ура, дети! У-р-р-а!
Остальное теряется в ударах барабана.
Это, поворачивая с Петровки на бульвар, возвращается с парада конница.
Колеблются и наклоняются пики. На пиках трепещут и взволнованно бьются красные и синие треугольные флажки.
По три в ряд, всадники проходят мимо жадных глаз.
– Первая конная!
– Да здравствует Первая конная!
– Качать!
Десяток рук подымается и протягивается к первому кавалеристу.
– Не надо, товарищи! Товарищи, неудобно ведь! Нас там позади много. Задержка будет!
Но он уже схвачен. Его стаскивают с седла. Он уже не отбивается. Он счастливо улыбается, неловко переворачивается в воздухе и кричит:
– Лошадь придержите, лошадь!
Опять взлет, еще раз, еще раз.
Кавалерист радостно что‐то орет, качающие тоже страшно довольны.
Наконец кавалериста отпускают. Еще не отдышавшись, он торопливо садится на лошадь и, уже отъезжая, кричит:
– Спасибо, товарищи!
Конница топочет и быстро скачет под дружеские крики.
– Ура. Красная конница! – кричат в толпе.
– Ура, рабочие! – несется с высоты седел.
– Качать! – решает толпа.
И, придерживая сабли, кавалеристы снова летят вверх.
Их окружают, им не дают дороги.
– Возьми, братишка!
Дают папиросы – всё, что есть.
Работа кипит.
Покачали, дали папиросы, дальше.
И, слегка ошеломленные этим неожиданным нападением, кавалеристы козыряют и исчезают.
Конная артиллерия проносится по рысям. Пушки подпрыгивают и гремят на каменной мостовой. Ее тяжелый бег ничем не удержать.
Но замыкающего отряд с флажком все‐таки качают.
Напоследок качают особенно энергично. Бедняга летит, как пуля.
Между тем дорога освобождается.
– На места! На ме-ста!
Кавалерист догоняет свой отряд, колонны строятся, оркестры бьют.
– Ни бог, ни царь и ни герой.
Колонны идут на Красную площадь, чтобы в шестую годовщину Октября повторить в тысячный раз:
– Дело, начатое в октябре семнадцатого года, будет продолжено, и мы его продолжим.
1923
На Ходынке стало тесно
Под низким небом, под облаками, бегущими с одного конца аэродрома в другой, идет веселая трескотня пропеллеров, пальба приведенных в действие моторов, и слышен тяжелый звон приближающихся оркестров.
11 ноября на Ходынке стало тесно.
Аэропланы, переваливаясь, как большие звери, выползают из ангаров. Бегут сигнальщики с флажками. Стараются авиачасти, и быстро плывут знамена рабочих организаций.
Парад строится квадратом.
Большим, прямым углом расположены боевые эскадрильи, целые стаи злых, зеленых, белых и красных птиц.
Там всё уже приведено в порядок. Моторы проверены, проверены тяги, команды стоят у своих аппаратов.
Против аэропланных колонн стоят делегации профсоюзов, городов и республик, передающих сегодня Главвоздухфлоту девять самолетов – пролетарский ответ дворянскому ультиматуму Керзона.
Здесь тоже всё в порядке.
Стоит прочесть надписи на знаменах, стоит услышать летящие по воздуху песни.
Здесь всё в порядке относительно отпора нападениям с черного Запада.
Четвертая сторона квадрата
На четвертую сторону квадрата смотрят все глаза.
Там, соединяя сторону рабочих с шеренгами воздушного флота, стоят самолеты – подарки рабочих.
– Раз, два, три… Зелено-голубые, с желтой полосой на верхнем крыле… Вон наш стоит… Четвертый, это наш… «Железнодорожник».
Он четвертый в ряду, но подойдите поближе, и вы увидите, какой он по времени постройки.
На закругленном хвосте «Железнодорожника» большая, белая цифра: 1.
Наш был первый. В эскадрилье «Ультиматум» наш полетит в голове.
Железнодорожники всегда шли в голове революционного движения, и, когда воздушному флоту понадобилась помощь, железнодорожники не изменили себе.
Дадим самолет
С Восточных, с Западных, с Южных и Северных посыпались трудовые копейки.
Мурманская, Кавказская, Крайний Север и Крайний Юг соединились в одном усилии:
– Помочь дать самолет, сделать!
Помогали и делали.
Где не было денег, там били трудом, разгружали вагоны, удлиняли свой рабочий день, зарабатывали деньги.
– На самолет!
Курская, Уральская, Казанская, Златоустинская, Самарская!
Участвовал Дон, помогала Сибирь, спешили все дороги, все дороги гнали вовсю.
Подбодряли одних, давали пример другим и с честью вышли из испытания.
– В голове эскадрильи московских, нижегородских, серпуховских, бакинских и абхазских «ультиматумов» полетит «Ультиматум» железнодорожный.
«Железнодорожник» – аэроплан для наблюдения, это воздушный миноносец-разведчик, он вмещает только двух человек.
Зато он вмещает в себя волю восьмисот тысяч транспортников, глаза этих восьмисот тысяч, и всеми своими глазами транспортный пролетариат будет наблюдать за действиями белогвардейской оравы.
– Когда наступит час отпора, отпор будет дан.
Для мира, а не для войны
Парад принят т. Рыковым.
Квадрат-каре сдвигается ближе к трибуне, стоящей посреди аэродрома.
Говорит т. Рыков, говорит т. Кушнарев от союза железнодорожников, говорят Новгород, Серпухов, Москва, Абхазия и Азербайджан.
И все говорят об одном и том же. Ничего другого не может быть.
– Мы строили эти самолеты для мира, а не для войны.
– Но мир мы будем иметь только тогда, когда будем сильны. – Если в ответ на ультиматум мы покажем свои «Ультиматумы», нас никто не посмеет тронуть.
– Мир нам даст только наша сила, а сильны мы будем, ибо наша армия – это все наши рабочие.
Тов. Керженцев от лица ОДВФ СССР передает эскадрилье знамя.
Полотнище свивается и развивается, ветер хватает слова т. Герасимова, отвечающего от отряда «Ультиматум», и пригоршнями кидает их в толпу рабочих.
– Клянемся верно защищать мирный труд рабочих и крестьян.
И тот же ветер несет в ряды летчиков ответ рабочих:
Ура, рукоплескания и «Интернационал».
Эскадрилья «ультиматум» входит в строй
Сцепившись руками по три человека, команды поворачивают пропеллеры.
– Раз, два, три…
Пропеллер делает полкруга и, откинувшись, начинает вращаться. После третьего круга пропеллер исчезает – остается только сверкающее, бешено вертящееся колесо.
Один за другим начинают работать аппараты, и воздух наполняется разнообразным гулом, звоном и треском.
Несколько десятков разноцветных птиц дрожат от нетерпения.
Треск увеличивается, становится огромным, наполняет весь мир. Из ряда «Ультиматумов» выбегает аэроплан и, резко отбросив землю, лезет в небо.
Через четверть минуты – другой.
Еще и еще.
В воздухе аппараты строятся журавлиным клином и, мягко грохоча, делают эволюции.
Дело сделано.
Усилие принесло результат.
Эскадрилья «Ультиматум» во главе с «Железнодорожником» вошла в строй советского воздушного флота.
1923
Иверские мальчики
Письмо из Москвы
Вчера днем у Иверских ворот, среди торгующих бутербродами, перламутровыми пуговицами и раздвижными моделями человеческого тела, возник некоторый переполох.
Обычно только красноголовый милиционер может спугнуть бродячее государство иверских лоточников.
Этого хватает ненадолго.
Милиционер стремится назад, к своему перекрестку, где беспризорные моторы и извозчики успели образовать полный затор. Тогда отбежавшие было на сажень бутербродные фирмы занимают старые места, и гам продолжается.
– Яблоки коричневые!
– Оригинальный подарок детям! Предупреждение беременности! Последняя новость! Двадцать копеек!
Пролетает ревучий автобус-тяжеловес, реставрированные Бетонстроем Иверские ворота слепят глаза белой штукатуркой, крик от копеечной торговли поднимается к облачным, лепным небесам.
Веселое место! Милое место!
Но сейчас, хотя черная шинель милиционера и сигает в толпе, никто из лоточников не пытается спастись бегством.
Они забыли об этом. Им слишком смешно.
Вся толпа, все девчонки, торгующие булками с черной, словно нафабренной икрой, все продающиеся книги за «двадцать копеек вместо рубля» и даже сам загадочный продавец «оригинального подарка детям» – все они сбились в кучу и кричат:
– Конкуренция Моссельпрому! Конкуренция Моссельпрому!
«Конкуренция» снует тут же.
А за «конкуренцией» с совершенно потрясенным лицом бегает милиционер.
Это мальчик, почти голозадый, в зеленой рубашке. На груди у него висит закрытый продолговатый ящичек.
Из-за этого ящика – всё дело.
– Беспатентная ж торговля! – растерянно бормочет милиционер, устремляясь за голозадым.
Кончилось представление обычно. Милиционер, запыхавшись, убежал к своему посту, а торжествующая «конкуренция Моссельпрому» занял место у кирпичной стены и заорал:
– Граждане, автомат работает! Подходите, граждане!
Граждане, заливаясь смехом, стеклись в большом числе и удивленно рассматривали висящий на мальчике ящик.
Вверху ящика большими, выведенными химическим карандашом буквами-колесами красовалась надпись: «Ав‐то-мат». Над узкой щелью внизу была другая надпись: «Брось 1 копейку».
– Ну и брошу! А что будет?
– Папироса выпадет!
– А если двухкопеечную монету положу?
– Две выскочат!
Две копейки тихо скользнули в щель. Толпа напряглась.
Следующее мгновение было для мальчика триумфальным.
Две папиросы «Крем» (20 штук – семь копеек), одна за другой, выкатились из ящичка.
Продавец «оригинального подарка» страшно захохотал:
– Молодчина! Полная конкуренция Моссельпрому!
Между тем конкурент моссельпромских автоматов деловито и охотно давал объяснения своему дивному прибору.
Черная старуха проходила мимо и полюбопытствовала узнать, что случилось.
– А ты посмотри, бабушка! – вежливо заметил бородач с раздвижной моделью мужского тела. – Чего здесь увидишь, того на том свете за красненькую не покажут.
И прямо перед ее глазами раздвинул свою модель так, что старушка увидела брюхо, наполненное желтыми и красными кишками.
Старуха отпрянула сразу шагов на десять, толпа шарахнулась от пролетавшей машины, а юный «автомат», завидев подходящего «мильтона», быстро перекочевал в более безопасное место.
Как заправский изобретатель он переносил гонения покорно. Он уже знал, что все изобретатели были гонимы.
Другой, однотипный с нашим изобретателем мальчик ходит по редакциям московских газет. Это поэт.
На голове он носит котелок. Кто‐то подарил.
Стихи он пишет презабавные.
По ним видно, что наибольшее впечатление на него оказало стихотворение:
Я пришел к тебе с приветом
Рассказать, что солнце встало…
Все его стихи (он плодовит и пишет каждый день) подражательные цитированному.
Этот мальчик – настоящий поэт, заправский. Он читает свои стихи всем желающим слушать его. За это он просит разрешения напечатать их на машинке.
Как настоящий поэт он хочет видеть свои произведения в печати, хотя бы и машинной.
Печатает он сам.
Оба эти мальчика, несомненно, будут интереснейшими людьми. До всего они дошли сами. Их никто не учил.
1923
Вечер в милиции
В отделении милиции часы бьют шесть. Камеру предварительного заключения уже украшают собою трое преждевременно упившихся граждан, но самое главное – еще впереди.
Пока дежурный возится с двумя необычайно печальными китайцами. Вчера они приехали в Москву из Семиреченской области и сразу заблудились. Дежурный пытается узнать, где они остановились, но китайцы от печали не могут выговорить ни слова; кстати, они не знают русского языка, а дежурный не знает китайского. Положение безвыходное, и китайцы уходят.
На смену им появляется буфетчик из управления гостиницами.
– Ровно девять лет живу у вас, – гудит он, – и никогда ни одного подобного случая.
– В чем дело?
– Прошу вас, любезный товарищ начальник, снять штраф. – А вы дебоша не устраивайте в пивной…
А этом месте беседы за дверьми раздается великолепный рев, и дворники вносят здоровенного детину. Он пьян настолько, что может только плакать. Горько рыдающего, его водворяют в камеру, а отобранным на ночь вещам составляют опись.
– Денег 4 р. 6 к. Цепочка желтого металла. Старый кожаный черный бумажник. Больше ничего.
Утром, когда пьяный проспится, ему отдают его вещи. Оставлять при нем опасно – товарищи по камере очистят.
– А ты чего сидишь?
Беспризорный, засевший на подоконнике, мрачно отвечает:
– Со всех парадных гонят. Мне холодно.
– Ну, и здесь тоже нельзя.
Беспризорный угрюмо помалкивает.
Привели шинкаря. Он неохотно вытаскивает из кармана полбутылки хлебного вина.
– Еще вынимай!
Ставит на стол еще бутылку.
– Этот продавал, – говорит постовой, – а вот этот покупал. Два с полтиной бутылка.
Пишется протокол. Утренних пьяных после протрезвления выпускают. Они страшно кряхтят.
– Вязали меня? – спрашивает один из них.
– Вязали!
– Так я и знал! – горестно отмечает пьяный. – Удавить меня надо!
1923
Судьба Аполлончика
Лирическая песнь о милиционере
Настоящая его фамилия – Танькин.
Кровь в нем перемешана с молоком.
Со щек Танькина никогда не слезали розы.
Этот чертовский милиционер был так красив, что у дешевых гетер с Цветного бульвара перехватывало дыхание, и от радости они громко, прекрасно и нецензурно ругались.
– Аполлончик! Настоящий Аполлончик!
Светло-зеленая парусиновая рубашка, зеленые канты на шапке и зверских галифе делали Аполлончика похожим на только что распустившееся дерево.
Только что распустившееся дерево величественно шлепало маленьких босячков, вежливо писало протоколы о безобразниках и элегантно сдирало штрафы с лиц и лошадей, переступивших закон.
Кровь и молоко кипели в Аполлончике, рука его не уставала махать и писать.
И все это кончилось в один сиятельный весенний день.
– Тебе новый пост! – сказали Аполлончику в отделении. – В Текстильном переулке.
Это было явное оскорбление.
По Текстильному не ходил трамвай!
В Текстильном не было ни одной пивной!
В Текстильном жили только застарелые, похожие на черные цветы, дамы.
Текстильный – это богадельня!
Там на посту инвалиду стоять!
Что будет делать там кровь и молоко, сам закон в зеленой куртке?
– Будешь против посольства стоять. Ты смотри, не подгадь.
Аполлончик печально цокнул сапогами и пошел на новое место.
Крохотное посольство крохотного государства вело жизнь загадочную и скучную.
То есть —
носило белые штаны,
каждый день брилось,
играло в теннис,
вылетало со двора на рыжем, дорогом автомобиле,
и боль-ше
ни-че-го!
Розы погасли на щеке Танькина.
О драках и штрафах не могло быть речи.
Когда вставало солнце и когда вставала луна, они находили на лице Аполлончика одну и ту же черту невыносимой тоски.
Проклятые иностранцы вели себя, как ангелы в тюрьме, как испорченный примус.
Не гудели, не нарушали, ничего не переступали, были скучны и по горло набиты отвратительной добропорядочностью.
Рука, бессмертная рука в зеленых кантах, рука, не устававшая писать и махать, бессильно повисла у кушака.
Погода была самая благоприятная для скандалов, для езды с недозволенной быстротой, для пылкого, наконец, слишком громкого пения, которое на худой конец тоже можно оштрафовать, но они даже не пели.
Долгие, вдохновенные ночи оглашались воплями.
Но то были вопли в соседних переулках.
Эти вопли усмирял не Танькин. Нет, их усмиряли другие.
Аполлончик засыхал.
Волнующие картины буйственной Трубы толкались и плавали у него перед глазами.
Рука поднялась, но снова упала.
Нет, это был только тихий, семейный Текстильный.
Безусловно, где‐то очень близко затеялась прекрасная вертящаяся драка.
Аполлончик сделал несколько шагов.
Вперед него, задыхаясь, пробежали любопытные.
Аполлончик придвинулся к концу своего переулка (дальше уйти было нельзя) и вытянул шею.
Голоногие ребята разносили свежие новости.
– В тупике! Стекла бьеть!
Летели и мели юбками бабы.
– Мамы мои, пьяный-распьяный! Два милицейских справиться не могут!
Сердце Аполлончика спирало и колобродило.
Из тупика донесся свисток о помощи.
Пьяный ужасно заорал.
Аполлончик оглянулся на посольство. Там тускло и скучно горели огни.
– А пропади вы!
И полный нечеловеческого восторга Аполлончик ринулся на крик, на шум и сладостные свистки.
Так под напором европейского капитализма пал Аполлончик Танькин, милиционер города Москвы.
За непозволительный уход с поста, с поста у европейской державы, его выгнали.
Но он не горюет:
– Черт с ним, с капитализмом! Это же такая скука!
1923
Два раза направо…
Нечесаная морда мелькает в узком коридоре, хватая замороченных сотрудников за штаны:
– Где здесь цека?
Схваченный и перебитый в пути сотрудник сердится:
– Здесь 52 цека!
– Цека Всеработземлеса!
– Дальше! Два раза направо, два раза налево и один раз вообще! Отчего вы меня не выпускаете?
– Я хотел еще узнать… – лепечет нечесаное существо.
Замороченный сотрудник проваливается в первую дверь и рычит:
– Остальное спросите в комендатуре. Это два раза напра… два раза нале… И один раз во…
Нечесаный работник земли и леса тоскливо плывет в полумрак.
Остальное делается в три разделения.
Величавое цека перебрасывает деятеля земли и леса в губотдел. Там молодого человека оглушают невежливый звон пишущих машинок и секретарь, опасный, как неразорвавшийся снаряд.
Секретарь посылает молодого деятеля на биржу труда, а биржа, не теряя времени, говорит:
– Два раза направо, два раза налево и один раз вообще.
– Два раза направо! – бормочет молодой человек, сворачивая направо. – Два раза налево! – говорит он, делая это самое.
– И один раз вообще!
И тут молодой человек выходит как раз на улицу.
Глупый молодой человек думает, что попал не туда и возвращается обратно.
– Нет, – говорит справедливая биржа, – правильно. Два – сюда, два – туда и один поворот – так себе.
– Но там улица!
Потому что биржа этот нечесаный орех давно уже раскусила и биографию ореха знает наизусть.
Не работник, ни земли и ни леса!
Кроме того, молодой человек вчера только ворвался в Москву. Для биржи он значит столько же, сколько воздух с лентами, то есть ничего.
Работы он не получит.
Пресеченный справедливо биржей в самом начале своей карьеры, молодой человек совершает свой неприятный путь – два раза направо, два раза налево и, сделав поворот один раз вообще, выходит на улицу.
На улице дым и пыль. Автомобили давятся, воздух черный, телеграфные провода пищат, за толстыми стеклами лежит сто пятьдесят тысяч вкусных вещей, и земляной деятель стоит посреди всего этого, как хорошее дерево того леса, из‐за которого он провалился.
Трамваи поворачивают на стрелках, и молодому человеку кажется, что они поворачивают два раза напра… два раза нале… и один раз воо…
В родном городке было лучше.
Во-первых, только одна улица и не надо никуда сворачивать.
Второе, улица такая тесная, что вообще повернуться негде.
Красный милицейский жезл описывает полукруг.
– Проходите, гражданин!
Лесной юноша загорается диким огнем. В сердце его и так наложены обиды.
– Два раза направо, два налево и один вообще? – угрожающе спрашивает он. – А если я больше не желаю два напра… два нале… и один воо…
– Проходите! – вертит своим рыжим копьем милицейский. – Сойдите с мостовой!
1923/24
«Маленький негодяй»
Все удалось скрыть, кроме цены на арбузы. Цена эта, выросшая за неделю впятеро, внесла некоторый испуг. Потом стало еще хуже. Арбузы исчезли вовсе.
Крошечная арбузная гавань, тесно заставленная барками, гавань, которая из‐за плававших в ней арбузных корок походила на чудесный персидский нежно-зеленый и светло-розовый ковер, эта гавань в несколько дней опустела, стала геометрически пустой и пугающе правильной.
Парусники ушли и обратно с арбузами больше не возвращались.
Газеты выходили исправно и каждое утро накачивали читателей брехней о светлом будущем.