355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Ильф » Записки провинциала » Текст книги (страница 2)
Записки провинциала
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:17

Текст книги "Записки провинциала"


Автор книги: Илья Ильф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

У Миши была старушка-мама. Он ее держал на одном молочном воспитании, и это было в то время, когда кварта молока шла дороже, чем солдатские штаны.

Итак, Миша был боец первого ранга и первоклассный сын. И когда он сказал свою скромную речь, мы все ответили хором:

– Первый боец на скотобойне – Миша Безбрежный!

Миша достойно улыбается. Он любит почет и доволен.

Все это было в обед. Миша кладет лапку на свой футляр из бычачьего уда и садится на колбасные шкурки, раскиданные по зеленой траве, как на трон.

Мы все с любовью смотрим на своего вождя, и один только Антон «Половина-на-Половину», первая завидуля на все Черное море, молчит и играет на зубах марш для тромбона.

– Что ты молчишь, музыкант? – спрашивает Миша. – Почему я не вижу уважения от дорогого товарища «Половина-на-Половину»?

У музыканта физиономия мрачнее, чем вывеска похоронной конторы. Он вынимает руку из пасти и визжит:

– Чтоб я так дыхал, если я тебе дорогой товарищ!

– Ого! – говорит Миша. – Ты мне лучше скажи. Кто первый боец на бойне?

Миша подымается с колбасного трона и смотрит подлецу в морду.

– Первый боец на бойне – я! – заявляет наглец. – Первый боец – Антон «Половина-на-Половину».

Ленька-Гец-Зозуля и Мальчик-Босой подпрыгивают.

– Что он сказал? Миша, мы из него сделаем пепельницу для твоей курящей мамы!

– Не надо! – удерживает Миша. – Ты? – обращается Миша к негодяю Антону. – Ты первый боец? Ты на своих кривых ногах? Дорогой товарищ, у вас губы, как калоши, и уши похожи на отлив под умывальным краном. Посмотри лучше на свои кривые ноги, на свой живот. Это помойница. Ты первый боец? Да у тебя же руки, тонкие, как кишки. Ты лучше вспомни, что тридцатифунтовый баран порвал тебе задницу на куски. Об этом еще писали акт. Дешевая ты лягушка

Миша смотрит на нас и смеется. Мы смотрим на Мишу и давимся.

– Иди, – кончает Миша, – иди к своей жене и скажи ей, что ее муж идиот.

«Половина-на-Половину» дрейфит отвечать и уходит с позором. На прощанье он брешет:

– Я вас всех еще куплю и продам.

– Сволочь! – кричим мы ему вдогонку. – Локш на канатиках. Толчочная рвань.

Хорошо. Через две получки Ленька-Гец-Зозуля орет:

– Скидайте грязные робы! Ведите себя, как благородные девицы. Сейчас будет деликатное собрание, чтоб не ругаться по матушке.

Оказывается, приехал из города какой‐то тип, главный воротила насчет сквернословия.

Мы посидали на места, а Ленька-Гец увивался возле пустой кафедры, пока на нас не вылезла городская лоханка, кошмарный юноша.

Это насекомое болтало воду в стакане, крутило, выкручивало и докрутилось до того, что через два часа так‐таки кончило.

Потом насекомое уехало, и ту начинается самое главное – на пьедестал вылезает Антон «Половина-на-Половину» и вопит, словно его укололи в спину целым булавочным заводом.

– Тут, – говорит Антуан, – только что была городская халява и рассказывала анекдоты. В чем дело? Пока насекомое говорило, я шесть раз заругался и именно по матушке! Но что же это такое, дорогие бойцы? Разве мы свиньи, которых режут ножами? Разве это городское насекомое не говорило всю правду? Разве нет?

Ленька-Гец-Зозуля подскакивает на своем месте и воет:

– Замечательно! Замечательно!

Антуан подбодрился и кончает:

– Я решительно выставляю, кто будет еще ругаться по матушке, тому набить полную морду.

Ленька-Гец-Зозуля моментально задрал в небо свою волосатую лапу.

Миша подумал, но из деликатности, что «Половина-на-Половину» ему врет, тоже поднял руку. И мы поголовно дали свое знаменитое, скотобойческое слово биться до тех пор, пока не выбьем все такие слова.

– Что‐то мне дорогой товарищ «Половина-на-Половину» не нравится все‐таки! – бурчит Безбрежный после задирки рук.

– Он раскаялся! – заступается Гец.

– Ну хорошо! – кладет Миша. – Посмотрим, посмотрим.

Хорошо. На другое утро Антон «Половина-на-Половину» подходит к нашему Мише и, не говоря худого слова, ругается прямо ему в рот.

Чтобы Безбрежный не сдержал своего слова, этого еще никто не говорил.

Миша подымает свой ручной механизм и ляпает подлого Антуана так, что у того трескается щека. Подлый Антуан падает, к колоссальному несчастью, прямо на нос Мишке-Маленькому, который заругался, и представьте, именно по матушке.

Случайно!

Но чтобы бойцы не держали своего слова, этого еще никто не говорил. Немедленно Колечка-Наперекор гахнул по Мишке. Мишка залепил Леньке-Гец-Зозуле. Ленька плюнул, и сказал плохое слово, и влез по шею в драку. Тут Миша бешено заругался и полез казнить Геца.

Никто не скажет, чтобы бойцы не держали свое слово. С печалью на сердце и проклятиями во рту мы ринулись на нашего любимого вождя.

Это было замечательно.

Целый день стоял такой шухер, что никто не резал скотину, и все отчаянно бились за свое знаменитое слово, и все, представьте себе, в пылу драки ругались, и именно по матушке.

А под всеми лежал ужасный Антуан «Половина-на-Половину» и поддавал огня разными шарлатанскими словами.

Так он нас купил и продал, потому что хотел закопать нас перед городскими насекомыми.

Но когда насекомые приехали на извозчиках и начали допросы с разговорами, и на разговорах все выяснилось, как оно было, и не нас выкинули со скотобойни, а мы его выкинули, и не половина-на-половину, а полностью, в окончательный расчет.

1923

Зубной гармидер

Милая Одесса! Здравствуйте, здравствуйте, молодой человек, всегда рады вас видеть! Ну, как у вас? Как на Бугаевской, на Пересыпи? А помните, лежала в 22-м году палая лошадь на Степовой? Убрали уже?

– Убрали! – угрюмо сказал одессит. – Только не в том дело! Дорздрав…

– Ну, зачем про дорздрав! Вы лучше про кокос что‐нибудь! —

– Дорздрав! – повторил одессит. По лицу его ясно можно увидеть, что сидел этот дорздрав у него в печенке и ни о чем другом он говорить не будет.

– Вы же знаете нашу Одессу! – продолжал он. – Что я вам скажу. Подражанский стал тачечником, и ему выбили два зуба – левый коренной и переднюю лопату. Дорздрав наш, вот действительно хороший гроб на нашу голову. Второй врачебный участок – целый фунт лиха.

Болит у вас зуб. Вы решаете:

– Надо выдрать!

Так когда вы уже сидите в кабинете, когда перед вами стоят два врача, один – мужчина, а другой – дама, когда вы уже закрыли глаз и навеки простились с семейством, вот тогда вам говорят:

– Подождите чуточку, мы вам ничего драть не можем. Больных мало.

И вы говорите:

– Что же вы меньше как сразу целой голоте не рвете? Что, вам надо всю Молдаванку собрать в кабинет? Хоробы на вас нет, дерите, потому что из меня уже пар идет.

– А кто будет кресло держать?

И тут вы оглядываетесь и видите, что вы сидите не на зубном кресле, а на каком‐то деревянном катафалке: обыкновенный кусок дерева, стул, а не зубное кресло.

Тут нужен специальный больной, чтоб держал стул за спинку.

И вы сидите и ждете. Ну, тут пришел один, а пломба у него, слава богу, вывалилась, и ему сказали, чтоб он схватился за стул и держал его со всей силы. А я открыл рот и кричу:

– Дергайте!

И что же?

– Еще чуточку. Вы тут не хаюйте, это вам не Привоз! Еще один больной нужен!

– Зачем? – спрашиваете вы. – Зачем вы меня мучите? Мне даже каламитно смотреть на такое лечение! Что вы делаете с человеком, у которого вместо зуба – целый пожар!

И они говорят вам:

– Чтоб мы так жили, как мы виноваты. Нужен еще один человек, чтобы держать лампу, делать вам во рту освещение. Что мы можем сделать, если у нас нет правильного зубного кресла?

Наконец приходит еще один зубной жлоб, и тут начинается настоящий гармидер. Вам держуть, вам светють, вам дерють, —

вам дерють, и вы кричите, и врач мучается, а парень с пломбой пыхтит и держится за стул, как утопленник.

Вот вы уже знаете, что такое горздрав. Это – хороший гроб на нашу голову.

1923

Железная дорога

1

Один мой знакомый американец сказал мне так:

– Когда я заставился на ваш почтамт, то у меня волосы поставились на голове.

И американец рассказал мне, что такое очередь за марками.

Я не так наивен, как мой знакомый американец. Меня трудно запугать очередью. И все‐таки, когда я пришел на вокзал, волосы мои немедленно полезли вверх.

Это была чертовски длинная очередь. Черт знает что такое. Сначала она шла по прямой, потом заворачивала в полкруга, изгибалась восьмеркой и в противоположной от билетной кассы стороне запутывалась в невыносимый гордиев узел. Черт знает что такое.

Поезд уходил в 10 часов. Часы показывали 9. Дама впереди меня спокойно сияла молочными и перламутровыми прыщами. Она была сто тридцать шестая. Я был сто тридцать седьмой. А времени было только час.

Я поднял глаза и ужаснулся. На стене висел плакат, а на плакате было написано:

ДОЛОЙ ВЗЯТКИ

Под этим местный художник карандашом пририсовал красивый наган. А под наганом мрачно чернела надпись:

СМЕРТЬ ДАЮЩИМ, ГИБЕЛЬ БЕРУЩИМ

А времени было только час, и мне надо было непременно уехать. Я отделился от очереди и начал осматриваться.

Берущие стояли тут же. На них были холщовые передники и медные номерные бляхи. Они улыбались и подвигались ко мне.

Честное слово, я этого не хотел. Я отбивался:

– Не надо.

Но тот, у которого на сердце висел № 32, вкрадчиво назвал цифру. Это была очень большая цифра. Много денег. Гораздо больше, чем билет стоил в кассе.

Честное слово, я не хотел. Но этот носильщик была сирена. Он ворковал, как голубок. Был просто безобразно убедителен. А я должен был уехать. Одним словом, я стал зайцем.

– Значит, гибель.

– Гибель.

– Смерть.

– Смерть.

Я не хотел умирать. Я схватил билет и убежал. Наган на плакате оглушительно выпалил. Или мне это показалось. Может быть, это смеялись носильщики.

Во всяком случае, я влетел на перрон, как будто за мной гналась компания динамитчиков. Дома шарахнулись, речка бросилась под ноги, поезд застонал и удалился. Искры летели назад, туда, где умирали те, которые давали, и гибли те, которые брали.

2

Меня не схватили. Я успел удрать. Я избежал карающей руки правосудия.

У меня имелось точное воображение о жизни в вагоне.

Мне дадут аршин колбасы и версту коридора. И скажут: «Вот по этому ходи, а этим питайся, пока не приедешь».

На деле все было иначе.

Я лежал на верхней полке.

Сердце мое хрипело и волновалось. Подо мной содрогались мосты и звенел рельс. Я уснул и видел тонкий, горящий сон.

Во сне плавали рыбы и задевали меня железными хвостами. Самую толстую рыбу звали Иван, и она так колотилась о мое плечо, что я проснулся.

Я увидел рыжие усы, фуражку с кантами над усами и скрещенные топоры на фуражке.

Потом я узнал, что это был ревизор движения. Но когда я проснулся, я еще ничего не знал. Я еще не знал, что я уже обречен, продан и взвешен.

Усы зашевелились. Под ними обнаружился рот, рот открылся, и изо рта выпало непонятное для меня слово:

– Три.

Я сделал большой глаз. Усы продолжали:

– Рубля.

Я молчал. Усы добавили:

– Золотом.

Он был страшен, этот человек. Член научной организации бандитизма или чего‐нибудь в этом роде. Мне стало печально и очень захотелось, чтобы он ушел.

Он это сделал. Но предварительно он произвел маленький подсчет.

Золотые рубли перевел в червонные, червонные в дензнаки, а дензнаки забрал у меня.

Поля поворачивались вправо и влево. Станционные лампы опрокидывались в темноту и летели к черту. Скосясь и надсаживаясь, поезд взбирался наверх, к Москве, к тому месту, где на двух берегах реки стоят тысяча башен и сто тысяч домов.

– Три, – сказал неприятный голос в темноте.

И сейчас же блеснул желтый фонарь. Я снова увидел проклятые рыжие усы. Он покачивал надо мной фонарем и грозно ждал.

«Еще два часа такой оргии, – подумал я, – и у меня не останется ни копейки».

Фонарь безнадежно висел над моим животом. Над моим животом колебались страшные усы.

– Сжальтесь, – пискнул я. Он сжалился. Он сказал мне все. И я все понял.

Я безумец. Не на верхней полке надо было быть, а на нижней. Безумец. Не лежать, а сидеть. И если я этого не сделаю, то меня будут штрафовать, штрафовать, штрафовать, пока не кончится путь или пока я не умру.

Потом он взял положенное число золотых рублей и потащил свои усы дальше. А я свалился на свое место и внимательно принялся изучать свой билет.

Ничему это не помогло. Штрафы сыпались, как полновесные пощечины.

За раскрытую дверь я уплатил.

За окурок, брошенный на пол, я уплатил.

Кроме того:

Я уплатил за плевок, не попавший в плевательницу, и за громкий разговор, который приравняли к пению, а петь в вагоне нельзя.

– Три да три – шесть. Шесть раз шесть – тридцать шесть. Придет страшный рыжий с топором и усами.

Начинался бред.

Пепел я ссыпал в башмак, скорлупу от орехов хранил за щекой, а дышал соседке в ухо.

В Брянске я умолял меня не бальзамировать и отправить багажом.

Рыжий отказался. Тогда я положил свою просьбу к ногам одного блондина. Но блондин адски захохотал, подпрыгнул, ударился об пол и разлетелся в дым.

Это был бред. Я вернулся к своему месту и покорно повалился. Все это время с меня брали деньги.

Вокруг меня организовалась канцелярия, артельщики подсчитывали взимаемые с меня штрафы, касса хлопала форточкой, служащих набирали помимо биржи труда, биржа протестовала, секретарь изворачивался, и Надя все‐таки осталась на службе.

Я приносил большой доход. Связь с американскими концессионерами налаживалась. Кто‐то уже украл много денег, и над адской канцелярией витал призрак ГПУ.

Пейзаж менялся, лес превращался в дым, дым в брань, провода летели вверх, и вверх в беспамятстве и головокружении летела страшная канцелярия.

3

Брянский вокзал в Москве сделан из железа и стали. Дорога кончилась.

Я сделан из костей и невкусного мяса. Поэтому я радовался и смеялся. Дорога кончилась.

Теперь я буду осторожен. Я не знал, что есть страшное слово:

– Три.

Я не знал, что есть рыжий с тонкими усами. Он приходит ночью с фонарем и берет штраф. Днем он приходит без фонаря, но тоже берет штраф. Его можно узнать по топорам и лопатам, которые теснятся по околышу его фуражки.

Это ревизор движения.

Теперь я буду опасаться.

Я буду сидеть только на своем месте и делать только то, что разрешается железными законами железной дороги.

В вагоне я буду вести жизнь индийского йога.

Все‐таки я ничего не знаю.

Может быть, меня оштрафуют.

1923

Мармеладная история

1

По Москве шел барабанный дождь и циркулировала вечная музыка. За Москвой толпилась весна.

Развертывалась явная дребедень. При мне был лишь карманный портрет любимой и оранжевая копейка. Оконное стекло не опускалось – испортился механизм. Купе могло предложить мне только жару и голод.

Но я поехал. Меня притягивала карамельная юбка.

Верно то, что путешествие было омерзительно. Теперь я этого не думаю. Имена, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром. Девиз, написанный на знаменах дивизий, бравших Крым, мармеладной канителью повторен в сиятельной кондитерской на башне из сладкого теста.

Нет ненависти, которая не превратилась бы в воспоминание. А плохих воспоминаний нет.

Носильщики гаркали, уезжающие нюхали цветы, провожающие от скуки обливались слезами. Все было в порядке.

Поезд задрожал и сдвинулся.

Я лег.

2

Он пришел ко мне, когда я спал, и застрелил меня.

Когда я умер, он украл письма и стал читать их, сев на мои мертвые ноги.

Я увидел знакомый, высокий и нежный почерк. Я уже прочел свое имя. Чтобы читать дальше, надо было шире раскрыть глаза.

Я открыл их. В купе было жарко. Я видел мерзкий сон.

Четыре моих спутника говорили о мебели.

Их было хорошо слушать.

Стулья из бедного ясеня расцветали, покрывались резьбой и медными гвоздиками.

Ножки столов разрастались львиными лапами. Под каждым столом сидел добрый, библейский лев, и красный лев лежал на стене Машиной комнаты, дрожа и кидаясь каждый раз, когда огонь выбрасывался из печки.

Комната была в центре всего мира, а в комнате, на стене, дрожащий лев.

Я молча глядел на него. С плеча катилось дыхание Маши, и в дыхании я разбирал слова, от которых сердце падало и разбивалось с незабываемым звоном стеклянного бокала.

Я проснулся во второй раз.

Стекла вагона еще звенели от резкого торможения. Разбивая стрелки и меняя пути, поезд подходил к забрызганному огнями Малоярославцу.

Я свесил голову и заглянул вниз.

Мебельщики рвали курицу.

Весь путь я молчал.

Мебельщики сатирически осмотрели меня и неожиданно перешли с русского языка на жаргон.

Но я уже не слушал.

Поезд валился к югу. От паровоза звездным знаменем летел дым. От жары в купе стоял легкий треск.

Во всем, конечно, виновата жара. Они одурели от нее.

– Гепеу, – сказал один из мебельщиков. – По морде видно. Не бойтесь, он не поймет. Он не знает языка.

3

Они ошиблись.

Жаргон я понимал.

Я был солдатом и видел бунтовщицкие деревни. Я узнал любовь и помню худые, вызывающие нежность руки и картофельный снег, падавший на Архангельский переулок. Я работал на строгальных станках, лепил глиняные головы в кукольной мастерской и писал письма за деньги.

Но для мебельщиков мир был полон духоты. Догадка немедленно стала уверенностью.

Поля почернели, тучи сорвались с неба и загудели. Внизу шел громкий разговор обо мне.

Через полчаса к делу припутались факты.

Я услышал, что расстрелял тысячу человек. Я был беспощаден.

Ореховые лакированные буфеты разлетались в щенки от выстрелов моего револьвера.

– Он погубил не одну девушку!

Я рвал на них платья синего шелка, который теперь нигде нельзя достать. Шелк был расшит желтыми пчелами с черными кольцами на животах.

На поезд напала гроза. Само убийство гналось за нами. Молнии разрывались от злобы и с угла горизонта пакетами выдавали гром.

Внизу мне приписывали поджог двухэтажного дома.

У меня была только одна оранжевая копейка. Час захвата власти настал. Я сел и спустил ноги:

– Евреи.

Я ликовал и говорил хриплым голосом:

– Евреи, кажется, пойдет дождь.

Небо треснуло по всем швам. Всему настал конец.

Свои слова я сказал на жаргоне.

4

Дни мебельщиков почернели, и жизнь стала им, как соль и перец.

На меня было столько наклепано, что никакое извинение не могло быть достаточно. Мебельщики были в моих голодных лапах.

Началось счастье.

Я съел курицу, а потом все остальное, вплоть до кислых яблок.

– Кушайте, – сказал один из мебельщиков, – вам станет прохладно и кисло.

Это была бессильная ирония побежденного.

Впрочем, я немедленно его наказал.

– Мне скучно, – сказал я. – Расскажите что‐нибудь веселое. О сотворении мира и вообще всю Библию.

Бедный старик начал, и я узнал, в какой день на небе затряслась первая звезда и в какой была сотворена рыба-скумбрия.

В Крутах я пил вино, а Сарра сидела под зеленым деревом, и старик сообщал мне краткое содержание разговора, который она вела с тремя молодыми ангелами.

Я ел, как свинья, а старик все время рассказывал для моего развлечения.

Над ямой стояли львы и смотрели на Даниила зелеными глазами. Даниил валялся с засыпанным землей ртом и жаловался.

Львы слушали и молча уходили. На их место приходили другие и лупили зеленые буркалы.

В окне на мгновенье задерживалось зеленое цветенье семафоров и молча уносилось назад.

Колеса били по стыкам, и пока поезд шел на юг, пока паровоз кидал белый дым и проводники размахивали желтыми квадратными фонарями, там, куда я ехал, еще ничего не знали.

Там еще не знали, что писем, падающих в большой чугунный ящик у почтамта, оказалось мало, что телеграммы показались мне недостаточно быстрыми.

Там еще ничего не знали, а я уже скатывался к югу, огонь в семафоре сделался огромным-огромным, и влетевшие в него вагоны запылали.

Зеленый, горящий одеколон навалился на меня сразу, и, задыхаясь, я прорвался сквозь сон.

В вагоне никого не было.

Я приехал.

5

Я увидел серые и голубые глаза и карамельную юбку.

Мы сидели на холодном, как серебро, подоконнике и молчали.

На пароходах разбивались склянки, собачьи стада задавленно и хрипло кричали «ура».

Небо облилось лимонным соком. Пришло утро.

– Папа приехал в тот самый день, когда ты! – сказала Маша. – Тебе надо с ним стать знакомым. Но не сегодня. Он не спал всю дорогу.

– Почему же он не спал? – рассеянно спросил я.

– К нему пристал какой‐то негодяй и заставил всю дорогу рассказывать Библию. Пойдем завтра вместе?

– Завтра? – я пошел в угол комнаты. – Нет, завтра я занят и не смогу.

Я не пошел к нему. Но мне придется пойти. Я думаю, что все обойдется. Ведь слова, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром.

1923

Повелитель евреев

1

В Брянске шел дождь, за Брянском толпилась весна. Я заметил ее только у Нежина. Причиной этому послужили четыре мебельщика, которые ехали в одном купе со мной.

Толстую даму – моего пятого спутника – я тоже не забуду. Я ненавидел ее все время, которое необходимо скорому пассажирскому поезду, чтобы пройти расстояние от Москвы до Казатина. В Казатине она собрала свои вещи и ушла. Только тогда я смог опустить оконную раму.

– У меня тридцать восемь градусов, – сказала толстая мануфактурщица на Брянском вокзале, – я могу простудиться, если этот ветер будет продолжаться.

Раму подняли, и до Казатина воздух, разгорячаясь все больше, быть может, послужил поводом к тем событиям, о которых мне надо здесь сказать.

Это главная цель моего рассказа. На протяжении полутора тысяч верст я был повелителем четырех мебельщиков. Мне воздавали почести. Я имел подданных, которых держал в страхе. Четыре моих спутника лежали на моей ладони, как воробьи, выпавшие из гнезда.

Сахар стал для них солью, а дни их почернели. Мое маленькое княжество образовалось в одном из купе поезда № 7, который от Москвы валился на юг, продираясь сквозь кустарники со скоростью сорок верст в час, а иногда и меньшей. Мануфактурщицу я мог уничтожить, но не сделал этого.

– Иля, – сказал мне пятнадцать лет назад один мой приятель с расстегнутыми спереди, как и у меня тогда, штанами. – Иля, будем ухаживать за девочками. В «Детях капитана Гранта» я читал, что нет большего счастья, чем это!

Я сентиментален и простодушен. С тех пор разговор с женщиной я считал за счастье. Потом я увидел, что не всегда это так. Маленькие девочки превращались иногда в несносных дам. Но уважение к женщине у меня осталось навсегда, и поэтому я терпел своенравие мануфактурщицы.

Все‐таки если мне придется на моей жизни еще раз встретиться с ней, я буду этому рад. Имена, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром. Я понял это, когда увидел башню из сладкого теста в магазине Моссельпрома. Девиз, написанный на знаменах дивизий, был повторен сахарной цепью на сладком тесте.

Нет ненависти, которая не превратилась бы в воспоминание. А воспоминания приятны, и уже теперь мне кажется, что мануфактурщица была прелестной дамой.

Когда я вошел в купе, эта прелесть лежала на нижней полке. Против нее сидело двое мужчин. Моя полка находилась над ними. Еще двое, от которых я видел только спины, перевесились за окно и быстро кричали прощальные слова.

Мне не с кем было прощаться. Серые и голубые глаза и полосатую карамельную юбку я мог увидеть только там, куда ехал. Остальное не было важно для меня.

– Можно мне опустить полку?

Двое сидевших подняли головы. Двое прощавшихся обернулись. Поезд задрожал и сдвинулся.

Я лег, чтобы думать о том, для чего ехал.

2

Он пришел ко мне, когда я спал, и застрелил меня. Когда я умер, он вынул из кармана моей рубашки письма и стал их читать, сев на мои мертвые ноги. Я увидел знакомый, высокий и нежный почерк и начал осторожно поворачивать голову, чтобы в последний раз прочесть то, что мне писала Валя. Я уже прочел свое имя. Для того чтобы читать дальше, надо было шире раскрыть глаза, и, раскрыв их, я проснулся. В купе было жарко. Я видел плохой сон.

Тело мануфактурщицы было неподвижно. Зато остальные четыре моих спутника говорили о мебели.

Они говорили о ней на русском языке, и когда им казалось, что слова их недостаточно убедительны, то они немедленно переводили их на жаргон. На жаргоне они объяснялись прекрасно. Эпитеты их были энергичны, фразы коротки, и мебель, которой они торговали, описывалась ими с большей силой, чем это удалось сделать Гомеру в описании дворца Приама.

Их было приятно слушать. Стулья из бедного ясеня расцветали, покрывались резьбой и медными гвоздиками. Ножки столов разрастались львиными лапами, под каждым столом сидел добрый библейский лев, и красный лев лежал на стене Валиной комнаты, дрожа и кидаясь каждый раз, когда огонь вылезал из‐под кучи спекшегося в печке угля.

Тяжелый, как поезд, на повороте кричал трамвайный вагон, тяжелый вагон бежал по кругу, в центре которого была комната. А в комнате на стене – дрожащий лев. Я молча глядел на него, с плеча катилось дыхание Вали, и в дыхании я разбирал слова, от которых сердце падало и разбивалось с тонким, незабываемым звоном стеклянного бокала.

Когда я во второй раз проснулся, стекла вагона еще звенели от резкого торможения. Разбивая стрелки и меняя пути, поезд подходил к брызгающему огнями Малоярославцу.

Свесив голову, я заглянул вниз. Мануфактурщица, стеная, пила чай, а мебельщики копошились над курицей.

Я был набит добрым чувством к мебельщикам. Они мне нравились. Я еще не знал, что через час смогу распоряжаться ими, как захочу. Я относился к ним как равный и если не выступал в их беседу, то только потому, что мне нравилось любить их молча.

Мое молчание принесло неожиданный плод. Оно встревожило мебельщиков. Обгладывание курицы и разговор на русском языке прекратились. В действии остался один только жаргон.

Но я уже не слушал. Поезд валился к югу, от паровоза звездным пламенем летел дым, голова поворачивалась вправо и влево, и от жары в купе стоял легкий треск.

Жара делает людей резкими на суждения и опрометчивыми в поступках. Во всем, конечно, была виновата мануфактурщица. Я уверен, что, если бы рама была опущена, не произошло бы того, что случилось, и слова, которые так меня изумили, ворвавшись в мой слух, не были бы сказаны.

3

Они ошиблись. Жаргон я понимал, а чекистом никогда не был.

Я испробовал много профессий и узнал стоимость многих вещей на земле. Я узнал страх смерти, и мне стало страшно жить.

Я был солдатом и штурмовал бунтовщицкие деревни. Разве я когда‐нибудь забуду блестящий рельс, через который перепрыгнул, и огромного человека, ждавшего меня внизу под откосом? Штык его винтовки провалился, когда я выстрелил, и этого забыть нельзя.

Я узнал любовь, и разве я когда‐нибудь забуду картофельный снег, падавший на Архангельский переулок, в котором я топал по ночам, потому что там лучше всего вспоминались худые, вызывающие нежность руки?

Я работал на строгальных станках, лепил глиняные головы в кукольной мастерской и писал письма для кухарок всего дома, в котором жил, но чекистом никогда не был.

Однако мебельщики поселились в воображаемом мире, мир был полон духоты, догадка в нем немедленно становилась уверенностью, и я был для них чекистом, человеком, который может отнять дубовые стулья и комоды из сосны, сделанной под красное дерево.

Поля почернели, тучи были спущены с цепей, и ветер заматывался в спираль. Громкий разговор о моих преступлениях продолжался в горячечной духоте.

Я узнал, что расстрелял тысячу и больше человек. Все эти люди были добрыми семьянинами и имели хороших детей. Но я не щадил даже детей. Я душил их двумя пальцами правой руки. А левой рукой я стрелял из револьвера, и пули, выпущенные мною, попадали в буфеты, сделанные из дорогого лакированного ореха, и вырывали из них щепки.

Мебельщики называли даты и города, где я все это проделывал. Они были возбуждены, и единодушие их раскалывалось только иногда и только в мелочах.

Я насиловал женщин. Это установила мануфактурщица. Да, я погубил не одну девушку. Предварительно я разрывал на них платья из синего шелка, которого теперь нигде нельзя достать. На синем шелку были вышиты желтые пчелы с черными кольцами на животах. Я много порвал такого шелку и многим девушкам показал жизнь той стороной, где были не пчелы, а только боль пчелиных укусов.

На поезд напала гроза, за поездом гналось убийство. Молнии разрывались от злобы и с угла горизонта пакетами выдавали гром. Внизу мне приписывали поджог двухэтажного дома.

Час захвата власти настал. Я сел и спустил ноги вниз.

– Евреи!

Я ликовал и говорил хриплым голосом:

– Евреи, кажется, сейчас пойдет дождь!

Ни одна тронная речь не была так незначительна, как моя. Однако ценность вещи зависит от того, кто ею владеет. Слова приобретают значение в зависимости от места, где их произносят, и языка, на котором говорят.

Я сказал их по‐еврейски.

4

Дни мебельщиков почернели, и жизнь их стала им как соль и перец. Я думаю, что они тоже не заметили весны, толпившейся за Брянском.

От Брянска и до низкорослого вокзала в Одессе они лежали передо мной животом на полу. Я обнаружил свое знание жаргона, но не сказал больше ничего. Меня продолжали считать чекистом.

Меня боялись и готовы были дать мне удовлетворение в том виде, в каком я захотел бы его взять.

Я узнал, чем славна каждая станция. Их деньги стали моими деньгами, а мое желание было их действительностью.

Моя полка возвышалась Синайской горой, и так как гроза еще продолжалась, то мои приказы я давал через гром и при свете суетливых молний.

Но если десять скрижальных заповедей тянули первобытный народ к небу, то мои заповеди притягивали его к земле. Путешествие вызывает голод и жажду. В Одессу я приехал набитый пищей.

В Сухиничах я ел кислые яблоки.

– Кушайте, – сказал мне один из мебельщиков, – вам станет прохладно и кисло. – В его словах я услышал иронию. Этот долгоносый старик с длинными глазами был немедленно наказан.

Я приказал ему рассказывать вслух Ветхий Завет, который я плохо знаю. И пока поезд катился мимо облитых белым цветом деревьев и, как искра, проскакивал полустанки, я узнал, в какой день на небе затряслась первая звезда и в какой была сотворена щука.

В Кролевце я пил вино. Когда я пил вино, Сарра сидела под зеленым дубом, и мебельщик передавал мне разговор, который она имела с тремя молодыми ангелами.

Я узнал славу каждой станции. Мне приносили кирпичики из масла и белое молоко в шершавых глиняных банках. В Нежине моим трофеем был маленький бочонок и сто едва посоленных огурцов, которые лежали в бочонке.

Я довольствовался немногим, хотя мог получить все. Но в одном я был требователен и беспощаден. Долгоносый мебельщик не имел права прерывать рассказы из Ветхого Завета.

Ко второй ночи его длинные глаза покрылись красной сеткой, и голос его колебался, когда он дошел до описания ямы, в которой лежал Даниил.

Над ямой стояли львы и смотрели на Даниила зелеными глазами. А Даниил валялся с засыпанным землей ртом и жаловался львам на негодяев-военачальников Вавилона. Львы слушали и молча уходили, а на их место приходили другие, и на пророка снова глядели зеленые глаза, и Даниил опять кричал и плакал. Во рту его были земля и песок, и песок и земля были во рту мебельщика, когда, крича и плача, он рассказывал мне про несчастья Даниила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю