Текст книги "Бой за рингом"
Автор книги: Игорь Заседа
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
Это была первая новость, добытая мной.
Не менее любопытным было и сообщение, касавшееся пока что тайного, необъявленного соглашения между некоторыми международными спортивными федерациями и могущественными межнациональными корпорациями о "подкормке" спортивных "звезд". Здесь пахло явным сползанием с позиций любительства. "Не мытьем, так катанием, но они таки приберут Олимпийские игры к рукам", – суммировал нашу беседу шведский тренер по фигурному катанию, поведавший мне эту новость. Нильстрэм вообще-то долгое время был хоккейным наставником "Эстерлунда" – одного из сильнейших скандинавских хоккейных клубов, мы-то и сошлись с ним еще в Гетеборге, в 1981 году, на чемпионате мира по хоккею. А вот теперь я узнал, что мой знакомец поменял амплуа и подвизается... наставником молодежной сборной страны по фигурному катанию. "Мне надоело выкармливать корову, которую регулярно доят то канадцы, то американцы, – объяснил Нильстрэм свое неожиданное решение покинуть хоккей. – Стоит лишь появиться талантливому парнишке, как его тут же сманивают за океан, – где еще можно оторвать такую деньгу? А я в душе остался старомодным любителем спорта, доброго, старого спорта, когда получали удовольствие от самого выступления, а не от того, сколько тебе за это заплатят!"
Эти факты, как, впрочем, и самоотверженная преданность Сержа Казанкини, взявшегося помогать мне, лишний раз подтвердила незыблемую старинную истину: не имей сто рублей, а имей сто друзей...
Когда в дверь без стука (ключ, вопреки принятым здесь нормам, я оставил на противоположной стороне) вошел Павел Феодосьевич Савченко, я обрадовался ему искренне: он, как никто другой, обладал даром душевного врачевания, хотя, кажется, и не догадывался об этом.
– Милая старушка у тебя, – пожаловался Павел Феодосьевич вместо приветствия. – За пять минут, пока я торчал за входной дверью, она выспросила у меня чуть не полную биографию. Мне даже довелось уверить ее, что я не курю дешевых сигар и вообще предпочитаю лимонад виски и пиву. Что же касается твоей личности, то пришлось поломать голову, вспоминая, в чем ты был одет в последний раз и есть ли у тебя усы, а если есть, то какого цвета... С моим-то английским! Я с трудом удовлетворил ее запросы и мне отперли входную дверь. – Говоря это, Савченко по-хозяйски спокойно разделся, в отличие от меня не бросил на кресло форменную – синюю с красным – куртку с золотым Гербом СССР над сердцем, а аккуратно повесил на плечики в шкаф. Он причесал редкие светлые волосы и, лишь в последний раз взглянув в зеркало и убедившись, что у него полный порядок на голове, опустился в кресло.
Я слегка притронулся к пульту, и экран "Сони" тут же почернел.
– Вот и прекрасно! – одобрил мои действия Савченко и без перехода уже озабоченно сказал: – Сегодня разговаривал с Москвой, с комитетом, там, как я понял, просто рвут и мечут. Думаю, что Добротвору будет худо. Скорее всего пожизненная дисквалификация. Да и все звания снимут...
– Погоди, с этим нужно хорошенько разобраться. А если провокация?
– Суд был, и судили советского спортсмена. Тебе этого мало? И за меньшие проступки наказывали на полную катушку. Правильно наказывали! Хотя нужно в таких случаях строже спрашивать и с наставников да руководителей: если человек идет к яме, то не в пустыне, а среди других людей, и удержать, помочь ему избавиться от недуга – их прямая обязанность. Я уже не говорю о партийном, да и просто человеческом долге. Мы же в последние годы видим одни достижения – медали, рекорды, а что в душе рекордсменов и чемпионов деется, никого не интересует. В спорте стало много "звезд" и поубавилось настоящих людей, которых не стыдно выпускать в жизнь.
– Как раз Виктора Добротвора в подобном не обвинишь...
– До нынешней поездки в Канаду, – прервал меня Савченко и без перехода спросил: – Я буду ночью разговаривать с Киевом, чего передать тебе домой?
– Скажи Наташке, что у меня все о'кей!
– Не густо.
– Она поймет. У нас свой код.
– Ну, разве что... Как ты думаешь, – после небольшой паузы спросил Савченко, – не заломают судьи наших ребят? После Лос-Анджелеса у них все тут окончательно распоясались, мне наш переводчик читал кое-что из местной прессы... гады, да и только. Мне не хотелось бы, чтобы мои мальчишки и девчонки увидели, что спорт бывает, к сожалению, не праздником справедливости, а шабашем ведьм... На юные характеры такая несправедливость может обрушиться тяжким бременем. Судьи ведь кто – все из их лагеря, только двое, пожалуй, могут быть беспристрастны – венгр и финка.
– Я уверен в обратном: судьи будут максимально лояльны к нам, особенно американцы. Как вас встретили здесь – разместили, какие условия для тренировки?
– На высшем уровне... – В голосе Савченко пробилось удивление не удивление, но какая-то растерянность. – Только я как-то не придал этому значения. Ведь впрямь никаких претензий не предъявишь: поселили лучше, чем сами американцы живут, для тренировок определили время, как и для своих, самое что ни есть удобное и приближенное ко времени состязаний, спрашивают уже с утра – не нужно ли чего. Даже в Нью-Йорк экскурсию предлагали... Вот тебе и на! Нет, вы, журналисты, свой хлеб не зря жуете! – рассмеялся Савченко. – Снял ты камень с души. Если же все и впрямь будет по-твоему, проси что хочешь!
– Ловлю на слове, Павел Феодосьевич!
– Ну-ну, не зарывайся...
– Паша, – обратился я к Савченко по имени: делалось это в редчайших случаях, хотя мы и были старыми и верными друзьями. – Паша, ты можешь мне пообещать, что сделаешь возможное и невозможное, чтобы разбирательство дела Добротвора было максимально беспристрастным?
– Это ты уже загнул, я же говорил – не зарывайся. Он – сборник, судить его будут в Москве, в комитете достаточно компетентных и справедливых людей...
– В этом хотелось бы удостовериться. Боюсь, однако, что никто не захочет вникнуть в суть, доискаться до причин. А разве это не важно добраться до корней, до истоков, как и почему известный атлет, человек с чистой биографией мог пасть так низко? Кто виноват – он один или есть еще и соучастники? Ведь если такое случилось, нужно сделать выводы не только по конкретному случаю, а увидеть явление, ведь с ним-то, явлением, и нужно нещадно во имя чистоты советского спорта, наших устоев бороться!
– Умерь свой пыл! Причины... следствия... Ты что, с луны свалился? Кто же это станет доискиваться до корней, эдак ведь самому себе и своей сладкой жизни собственными руками яму можно выкопать. Занесло тебя...
– Отчего же это – занесло? – Я кинулся в драчку. – Разве вы и ты в частности – не живете за счет спортсменов? Разве ты, Павел Феодосьевич, тренируешься по шесть часов ежедневно, гробишь – будем откровенны собственное здоровье во имя рекорда или золотой медали, что может потерять свой блеск уже завтра, потому что появится более сильный или талантливый, разве ты видишь свою жену и детей в короткие перерывы между сборами и новыми сборами, между состязаниями и поездками, разве вы отказываете себе во всем – даже в полноценной учебе, своем будущем – и все во имя того, чтобы на флагштоке под звуки Государственного Гимна поднимался наш красный стяг? Да можно ли так легко списывать спортсмена?
– Говори, говори...
– Могу тебе со всей определенностью заявить: я докопаюсь до истоков этой истории, но рядом с Виктором Добротвором, если он окажется виновен, будут и его тренеры, и работники комитета. Словом, те, кто к нему лично и к этому виду спорта имел непосредственное отношение. Вещи, Паша, нужно... пора начинать называть своими именами! Во всяком случае так я понял Андропова, пусть он даже не успел сказать до конца все, что намеревался. Да вспомни, Павел Феодосьевич, свое время, когда ты плавал! Ты учился в инфизкульте и, кроме стипендии – студенческой, а не комитетской, – не получал ни гроша. Разве не ты плавал – громко сказано – мучился! – в крошечном, вечно переполненном бассейне на Красноармейской, съев перед этим полбуханки черного хлеба... без масла? У тебя не было ни плавок "Арена", ни очков, предохранявших глаза от убийственной концентрации хлора в воде, а ты был счастлив, когда удавалось побить рекорд. Вспомни Анатолия Драпея, Юру Коропа, Колю Корниенко – изувеченных войной, но сохранивших столько чистоты и любви к спорту. Ведь плавали не за деньги, не за блага и иностранные шмотки, что же случилось теперь?!
– Не хуже меня знаешь, что случилось. – Савченко хмурился, и только умение держать себя в руках спасало меня от его ярости. А разве мне сладко, если эти мысли давно будоражили душу, заставляли искать выход и не находить его: уж больно крепкой, и не только на вид, оказалась "стена" современного "большого спорта", как стали именовать все, что происходило на уровне сборных. Причем, что самое поразительное: никто не афишировал эти изменения, никто не объявлял официально об их утверждении в роли неписаных, но скрупулезно соблюдаемых законов; и худо тому, кто попытался воспротивиться их дурному влиянию, отступника, кем бы он ни был "звездой" или спортивным функционером, – если не стирали в порошок, то навсегда удаляли из "высоких сфер". На собраниях сборных куда чаще твердили о необходимости – любой ценой! – добиться победы в тех или иных состязаниях, чем о таких понятиях, как "честность", "порядочность", "цельность физического и морального совершенства".
– Извини. Извини за тон. Что же касается сути, я не отказываюсь от своих слов. Напраслину возводить не хотел.
– Брось извиняться. Ты прав. Я мог бы добавить еще кое-что из этого же ряда: взятки, даваемые за право попасть в сборную и поехать за рубеж, тайные валютные аферы, прикрываемые во имя ложно понятой престижности нашей профессии, бессердечие по отношению к "звездам", чей блеск остался в прошлом, протекционизм, сувениры, коими одаривают спортивных начальников подчиненные... Как следствие – падение престижности и привлекательности спорта, ведь мы сдаем свои позиции на мировой арене потому, что узок выбор талантов, кубертеновская "пирамида" оказалась перевернутой "на голову"... И многое другое. Да, еще проблема: считается, что нынешним спортом можно руководить без специального образования...
– Но это же не может продолжаться вечно! Нужно ломать эти негодные, с позволения сказать, традиции!
– Вкусив сладкого, не захочешь горького... Одно я тебе обещаю твердо: разбирательство поступка Виктора Добротвора будет беспристрастным и глубоким. Даю тебе слово...
6
Вечером, когда в сонном воздухе снов поплыли снежинки, гулкая тишина, что случается только в горах зимой, окутала и Лейк-Плэсид, и дальние берега озера, где громоздились высоченные ели, вползла и в мою комнату на втором этаже.
События недавних дней как-то отстранились, отодвинулись в сторону, и "персональная ЭВМ", а попросту – память выносила на поверхность то далекое прошлое, то вдруг подносила картины совсем недавние, рисовала живые лица. Но чем бессистемнее выглядели воспоминания, тем явственнее выстраивались они в ряд закономерностей, однотемность их уже не вызывала сомнений, и хотел я того или нет – вернулся в прошлое, что, казалось, кануло в Лету.
Я отчетливо представил темную комнату – бунгало Дика Грегори, и тут же гулко забилось сердце, совсем как тогда, когда я включил свет и увидел своего друга мертвым. И ужас охватил меня тогда, и заставил враз ощутить себя одиноким и беззащитным перед лицом неведомой опасности, что уже уничтожила этого-сильного, волевого и умного человека, умевшего избегать Сциллы и Харибды в бурном море политических течений американской жизни. Но он, Дин Грегори, осмелился заглянуть в их тайны – и блестящий, я бы даже сказал, в чем-то откровенно циничный, когда дело касалось сенсации, журналист был уничтожен без предупреждения.
Не знаю почему, но тень той четырехлетней давности истории коснулась меня ледяным дыханием, и я почему-то с тревогой и беспокойством подумал о Серже Казанкини, взявшемся мне помогать, и о Джоне Микитюке, хотя, если верить информации французского репортера, мне скорее нужно было опасаться боксера, а не беспокоиться о его здравии.
Мне не писалось. Быстро одевшись, я вышел под снег, и мягкие, нежные капельки заскользили по лицу, охлаждая горящую кожу.
Мейн-стрит была ярко освещена рекламой и светом витрин, но люди попадались редко, одиночки. Тем не менее я поспешил свернуть в первый же переулочек, ведущий к озеру, и зашагал вдоль темных, дышащих туманом волн.
Сколько бродил – не помню, но мысли крутились вокруг да около все той же заклятой темы, а решение так и не выкристаллизовалось. Словом, возвратился я к себе в пансион еще более растревоженным, и скрыть это состояние мне не удалось. Миссис Келли (мы с ней столкнулись в прихожей) всплеснула руками и обеспокоенно спросила, не заболел ли я. Мне ничего не оставалось, как заверить хозяйку, что чувствую себя превосходно.
Миссис Келли пообещала приготовить чай на калине и лишь тогда сказала то, с чего нужно было начинать.
– К вам все добивались по телефону из Нью-Йорка, – в голосе ее прорвалось недовольство, и я отнес это на свой счет: вот, мол, человек трезвонит весь вечер, а вы шляетесь под снегом по такой ненастной погоде неизвестно где. – Он просил вас быть у себя в полночь, ему крайне нужно с вами поговорить.
– Мужчина?
– А кто же еще мог быть так поздно? – удивленно всплеснула руками миссис Келли, и я чуть было не расхохотался, но вовремя сообразил, что ее пуританизм – осколок "доисторического" прошлого человечества и его нужно лелеять и холить, дабы не забывать, что существовали времена, когда мужчины снимали шляпы при виде женщины, уступали ей место в конке, целовали руку, чтобы засвидетельствовать свое почтение, приносили цветы, когда являлись на свидание, и спрашивали по утрам: "Как ты спала, дорогая?" Помнить, чтобы окончательно не смириться со всеобщей женской эмансипацией и равенством, которые для нас, мужчин, при всей привлекательности подобного положения означали бы бесследно и навсегда утратить способность быть опорой и надеждой слабого пола...
– Спасибо, миссис Келли, это очень любезно с вашей стороны, улыбнувшись, поблагодарил я хозяйку, и она, расцвев, уплыла к себе в просторную угловую комнату, где вместе с ней обитали жирный, самодовольный пушистый серый кот и черная, словно из преисподней, гладкошерстная собачонка с умным, почти человеческим взглядом выпуклых глаз.
Но прежде чем я услышал звонок из Нью-Йорка – не стану скрывать, ожидал его с волнением и опасением услышать что-то неприятное, – объявился Серж Казанкини.
– Хелло, Олег, я чертовски надрался, но ты не спеши ругать меня, это все ради тебя и твоего дела, чтобы мне провалиться вместе с этим проклятым креслом, из коего я не могу выбраться, считай, полдня, и пью, хоть ты и осуждаешь меня, знаю, но ты не прав, когда старый Казанкини, впрочем, не такой уж старый, как тебе хотелось бы, женщины так просто заглядываются на меня, когда... когда... – Серж замолк, словно в кожухе "максима" враз испарилась вода и он захлебнулся в собственной пене. – Олег, это ты, Олег? – Голос и скороговорка выдавали, что мой друг изрядно "нарушил режим" и что ожидать чего-то толкового от него не приходится. Но я ошибся – Серж умел пить и оставаться трезвым, когда надо было быть трезвым. – Олег, черт побери, я действительно пил потому, что нужно было кое с кем поговорить по душам, а души у них раскрываются только после изрядного набора... Прости... – Язык его снова стал заплетаться, и я подумал, что он положит трубку, а если не сделает этого сам, то положу трубку я здесь, в Лейк-Плэсиде. Однако после короткого передыха Серж уже четко сказал: – Я тут действительно кое-что раскопал, отчего можно сразу протрезветь, Олег. Вот тебе мой совет: держись от этой истории подальше. Подальше! Ты понял меня?
– Понял, Серж. Когда ты вернешься в Лейк-Плэсид?
– Послезавтра, а может, если не успею выполнить срочное задание шефа, через три-четыре дня. Но, послушай, заруби у себя на носу: держись подальше от этого дела, а от того парня – ты догадываешься, о ком я говорю, – еще дальше!
– Будь здоров, Серж. Спасибо и спокойной ночи. Ты тоже... ну, словом, не лезь куда не следует. – Мне хотелось добавить: "Помни Дика Грегори", но я сдержался – не телефонный это разговор, хотя и маловероятно, чтоб Казанкини подслушивали. Да береженого и бог бережет...
– Что намереваешься делать? – не унимался Серж.
– Сейчас – спать, завтра – работать на соревнованиях.
– Хорошо тебе, – искренне позавидовал Серж, – а мне еще торчать в кресле до утра – эти ребята не любят, когда в бутылках остается хоть капля спиртного... Нет, ты не бойся, их здесь нет – они сбежали перекусить, а я, ты знаешь, не закусываю, у нас во Франции это не принято. О ля-ля, Олег, пусть тебе приснится Мэрилин Монро или... Жан Габен...
Серж Казанкини бросил трубку, и в комнате воцарилась тревожная пустота. Что раскопал этот пронырливый толстячок, и почему мне следует опасаться Микитюка? Вряд ли Серж сгущал краски, это не в его правилах, а уж трусливым никак не назовешь, это тоже не подлежит сомнению. Значит... Впрочем, нечего ломать голову в догадках, когда через несколько дней Серж сам расскажет подробности. Вот только как мне быть с Микитюком, ведь с минуты на минуту должен позвонить Джон?
Я не успел собраться с мыслями, когда снова мягко зазвонил телефон. Розовая трубка притягивала к себе, звала взять, вернее, обнять ее пальцами нежно и страстно, так совершенно изваял ее неизвестный дизайнер, но я колебался. Как и что скажу Джону? Врать и темнить никогда не умел, и потому врагов и недоброжелателей у меня всегда было больше, чем можно было иметь при разумном, взвешенном отношении к разным людям и их поступкам. Не хотелось двоедушничать с парнем, тем более что он мне приглянулся, вызвал доверие после первой нашей встречи.
"Может, просто не поднимать трубку, и баста? Нет дома, что тут поделаешь?" – мелькнула предательская мыслишка.
– Да, – твердо сказал я в следующую секунду. – Я слушаю вас.
– Это мистер Олех Романько?
– Я.
– Здесь Джон Микитюк. Я разыскиваю вас два дня.
– Я слушаю вас, Джон.
– Мне есть что вам рассказать новое, и я хочу встретиться с вами.
– Мы же уславливались – я буду в Монреале, и вы знаете, где найти мои координаты.
– Нет, это может быть поздно! Очень поздно.
– Увы, ничем помочь не могу ни вам, Джон, ни себе. С завтрашнего дня я буду полностью привязан к соревнованиям.
– Вы... вы не можете свободно говорить, мистер Романько? встревожился Микитюк, уловив в моем голосе сдержанность, если не сказать ледяное равнодушие.
– Отчего же, я один в комнате...
– Тогда... тогда я не понимаю вас... Разве та история вас больше не интересует? Ведь вы высказали такую озабоченность при встрече...
– Джон, – сказал я как можно доброжелательнее, – помню, но, право же, закрутился – интервью, тренировки, знакомства, старые друзья и тому подобное. Давайте перенесем разговор на позже, когда встретимся в Монреале. К тому времени, верно, многое прояснится.
– Прояснится, что прояснится? Вы тоже что-то узнали?
– Джон, вы прекрасный боксер и человек, вызывающий у меня уважение, и я благодарен вам за доброе содействие, но, право же, у меня как-то пропал интерес к этой истории. Забудем, а? – Я с ужасом ловил себя на том, что вольно или невольно веду себя так, как рекомендовал мне Казанкини, а ведь это не мой стиль, я никогда не предпринимаю никаких действий, прежде чем сам не удостоверюсь в истинности того или иного факта. Неужто я испугался скрытой угрозы, содержавшейся в словах Казанкини?
– Мистер Романько, – голос Микитюка заметно посуровел, и я представил лицо парня – черные глаза вспыхнули яростным огнем, челюсти сжались до зубовного скрежета, – то, что я намерен рассказать, нужно прежде всего вам. По крайней мере ваша воля распорядиться информацией по своему усмотрению.
Извините, Джон. Мы договорились встретиться в Монреале. Благодарю вас за звонок. Прощайте.
Да, Серж Казанкини, будь он рядом со мной, потирал бы руки от удовлетворения: я вел себя, как послушный мальчишка-пятиклассник, застигнутый учителем за списыванием уроков и беспрекословно соглашавшийся со всем, что ему твердили...
Не всегда в жизни удается уберечься от неожиданных даже для тебя самого решений.
7
Не всегда...
Это случилось накануне чемпионата Европы.
Мне прежде не доводилось выступать в Италии, и Рим виделся не одной лишь счастливой возможностью восстановить престиж, подупавший в глазах тренеров сборной, да и осмелевших до дерзости соперников после трех обиднейших проигрышей, в том числе и на чемпионате страны; я спал и видел себя под стенами древнего Коллизея, где некогда сражался Спартак; я мысленно бродил по Форуму и опускал разгоряченные ладони в прохладные струи фонтана Треви, стоял на площади перед собором Святого Павла, словом, помимо спортивного интереса, предстоявший чемпионат континента обещал массу неповторимых впечатлений. Масла в огонь подлил и сам Захарий – так между собой величали мы в сборной генерала Захария Павловича Фирсова, бессменного председателя Всесоюзной федерации плавания и непременного руководителя команды в зарубежных поездках. Прямой и длинный – настоящая коломенская верста, в своем неизменном форменном блайзере члена руководства ФИНА, уверенный в себе и потому чуть-чуть напыщенный, он бросил фразу, заставившую кандидатов в сборную, в том числе и меня, буквально задрожать: "А затем, ребятки, коли золотыми медалями не поступитесь, обещаю вам Везувий и Помпеи. Помните: "И был последний день Помпеи для русской кисти первым днем"? Но-но, только при условии отличного выступления в целом, командой!"
"Я покорю тебя, Рим!" – твердил я себе, когда плыть было уже невмоготу, а новый тренер (моя постоянная наставница Ольга Федоровна, как и положено периферийному специалисту, осталась дома), как надсмотрщик (ему только хлыста для полного сходства не хватало), наотмашь хлестал и хлестал меня словами. "Вы что, молодой человек, всерьез рассчитываете с такими результатами попасть на Европу?" Или: "Работать нужно так, чтоб соленый пот в воде глаза ел!" Или еще похлеще: "Боже, и как там на Украине пловцов тренируют?" Меня раздирала злость, я взрывался, как перегретый чайник, а секунды становились все хуже, все безнадежнее, и шансы мои убывали быстрее, чем шагреневая кожа у скупца. Чего только не делал: пил настойку лимонника (в те славные времена мы не ведали никаких "ускорителей" – ни запрещенных, ни официально рекомендованных лабораторией какого-то там авиационного НИИ и предназначенных для летчиков-высотников), давился аскорбинкой с витамином С, через день вылеживал часами под ловкими руками Жоры, массажиста сборной (а Жоре перевалило за 40), до изнеможения парился и на ночь принимал элениум. Врач составлял картину по тестам и разводил руками: по показателям я был чуть ли не лучше всех в сборной подготовлен физически.
Он однажды заикнулся моему наставнику, что нужно бы Романько, в его же интересах, дать передышку, эдакий незапланированный тайм-аут в тренинге. Нужно было видеть зверское выражение тренера, услышавшего такую беспардонную крамолу. "Да ему и спать в воде нужно, он ведь расходует одну тысячную энергии, а вы – отдых!" – рявкнул он, чем поверг тихоню-интеллигента, без году неделя в сборной, в такую панику, что, если не ошибаюсь, врач ни ко мне, ни к кому другому несколько дней подступиться не решался.
Что и говорить, такая обстановка не способствовала творчеству. Я видеть не мог своего непрошеного наставника и ежедневно писал длиннейшие письма-исповеди Ольге Федоровне, изливая душу, и это было единственное, что еще как-то поддерживало меня на поверхности.
Чем ближе придвигался Рим, тем труднее становилось заставлять себя дважды в день прыгать в прохладную голубую воду и крутиться от бортика к бортику, не поднимая головы, чтоб не видеть и не слышать тренера. Он, однако, не остался в долгу: явился в бассейн с мощным мегафоном, и теперь его сентенции стали слышны едва ль не в противоположном конце маленького уютного Ужгорода, где отаборилась наша команда.
Я стал избегать даже ребят.
За два дня до отъезда в Москву мы вышли на старты официальной международной встречи СССР – ГДР.
Не стоит говорить, что в первый день я едва добрался до финиша, а результат был таким оглушающе низким, что, без сомнений, вопрос о поездке в Рим отпал сам собой. Заметно приободрились мои постоянные конкуренты Сашка Головченко, талантливый молодой крепыш с мертвой хваткой на последних метрах дистанции, из которой мне и прежде удавалось вырываться с невероятнейшим напряжением, и Харис Абдулов, жгучий красавец, молчун, себе на уме, с мощными просто-таки ногами-пружинами, буквально выталкивавшими его вперед (Харис родился в ауле под Сочи и в детстве лето напролет пас коз в горах, вот оттуда и его знаменитый жим). Был еще парнишка из Ленинграда, но он не шел в счет – совсем зеленый, его время наступит не раньше, чем через два-три года, да и то, если к тому времени Абдулов с Головченко сойдут с голубой дорожки.
И выбрался из воды, буквально отполз в сторонку и плюхнулся навзничь на густую, теплую траву, подставив лицо солнцу. Хоть убей, я не знал, почему не плыву.
– Олежек, привет, – услышал я, но глаза не открыл: мне никого не хотелось видеть в ту минуту. Но человек не исчез. – Олежек, это я, Ласло...
Теперь я узнал: местный парень, тоже пловец-брассист, как и я, но дальше первого разряда не дошел и бросил спорт. Внутри в нем, однако, жило неудовлетворенное желание плавать, и он тянулся к нам и проводил время в бассейне с нами, дисциплинированно являясь на утренние и вечерние занятия. Мы с ним быстро сошлись, он пригласил однажды к себе домой – его родители, занимавшие не последнее место в местной административной иерархии, владели огромным, мне до того не приходилось видеть ничего подобного, особняком в три этажа с десятком комнат на пятерых. Плюс собственный виноградник и замшелый подвал с дубовыми бочками, ухоженный сад и огород, куры, свиньи и овцы, пасшиеся на Верховине у дальнего родственника. Цветной телевизор, японская стереосистема (видео тогда еще не нашло распространения среди наших зажиточных граждан), беспредельное поклонение единственному сыну надежде и опоре. Не это ли стало причиной, почему парень так рано забросил спорт: слишком много существовало соблазнов, не требовавших никаких усилий...
Но Ласло оказался добрым, покладистым и необидчивым. За мной он ходил по пятам с первого появления сборной в бассейне. Я привык к нему, он стал моей тенью и был к тому же полезен – был аборигеном и умел самозабвенно слушать, о чем бы я не болтал.
– Видел, как плыл?
– Видел... – Голос Ласло прозвучал так грустно, что это неожиданно рассмешило меня: я был зол на весь мир, на себя, в первую очередь, конечно, а тут человек убит горем... моим горем.
– Концы. Завтра скажу, что болен, и – айда домой. Отдыхать.
– Не выйдешь на старт? – Мое откровение совсем раздавило Ласло.
– Не-е... – Я все еще лежал с закрытыми глазами.
– А как же... тут ходят, чтоб увидеть тебя, как ты плывешь...
– Смотреть не на что, разве тебе не ясно!
– Видел... А может, еще рискнешь?
– Не-е...
– Жаль.
– Ласло, а, Ласло, что если нам нынче куда-нибудь закатиться и поплясать под скрипочку цыгана Миши? – Я открыл глаза, приподнялся на локтях. – Знакомые девушки у тебя, надеюсь, есть?
– С этим без проблем. А что? – У Ласло плохое настроение долго не гостило. – Не век же вкалывать человеку? Я понял его перемену и не осудил: показаться в ресторане в обществе чемпиона и рекордсмена, знакомые от зависти завянут... Мне же было все равно.
Я понимал, что совершаю непоправимую ошибку, и тот же мой нынешний наставник будет прав, тысячу раз прав, когда скажет, что Романько – не спортсмен, ему место на трибуне среди зрителей. Многолетний опыт тренировок и самоограничений, мое второе "я", действовавшее и рассуждавшее примитивнее с точки зрения обычной человеческой логики (ведь Николай Михайлович Амосов однажды высказал твердое убеждение, что поступками человека руководят две силы: желание получать удовольствия и желание всячески избегать неприятностей), требовало еще сильнее зажать прекраснодушную слабость в железных тисках дисциплины и плавать, плавать и плавать.
Но я уже доплавался, как говорится, до ручки: последние два года работал как заведенный, отказывая себе буквально во всем. Мне нужно, непременно нужно было доказать себе самому, а потом уже ей, наставнику, что я – еще не выжатый лимон. И чем хуже складывалось мое положение в бассейне и дома, тем упрямее принуждал себя на тренировках. "Однако и на старуху бывает проруха, – признался я сам себе. – И пора факты воспринимать такими, какими они есть в действительности..."
А вслух произнес:
– Ласло, будь добр, подойди к старшему тренеру и скажи, что ты хочешь пригласить... нет, твои родители просили – так будет лучше – пригласить меня в гости. Ну, скажем, на день рождения, именины, годовщину свадьбы, праздник урожая, – словом, придумай, но получи разрешение не присутствовать мне на ужине и чуток задержаться после отбоя. Ты понял: не ты, родители приглашают! – Я знал, о чем толковал: старший, бывший пловец-марафонец, заслуженный мастер спорта, уважаемый в нашем мире человек, был до крайности падок на лесть и... внимание "больших людей". Отец же Ласло, как я говорил, был одним из городских начальников, занимавшихся к тому же устройством сборной с наибольшим комфортом, и весьма преуспел в этом, и старший был от него без ума.
– Понял, Олег, – довольно осклабился Ласло. – Когда зайти за тобой?
– К семи... Только, гляди, чтоб кадры поблизости не крутились. Не хватало еще и в этом засветиться... Пусть лучше ждут у ресторана, о'кей?
– О'кей, мистер Романько! Ай лав ю!
В своем темно-вишневом олимпийском блайзере, в новенькой рубашенции, купленной зимой в Париже и ни разу не одетой, в серых намертво отглаженных брюках и светлых мокасинах я выглядел никак не хуже сына нефтяного шейха из Объединенных Арабских Эмиратов. Мне не хватало лишь белого "кадиллака" с открытым спортивным верхом и оруженосца.
"Впрочем, с оруженосцем проблем не будет, – едко усмехнулся я, рассматривая себя в старинном пожелтевшем зеркале в отдельном номере на третьем этаже некогда блестящей, а теперь захиревшей гостиницы. – А ведь и впрямь наставник прав: выжатый лимон, цвет сохранился..."
Настроение и без того плачевное – мысли об очередной неудаче в бассейне буквально глодали душу – готово было упасть до отметки "катастрофа". Я не любил раздвоенности, а она теперь достигла предела. Я уже взялся за темно-синий галстук, подаренный фирмой, обеспечивавшей нас плавательными принадлежностями, а также одаривавшей разными мелочами, вроде этого галстука, снабженных фирменными знаками, взялся, чтобы развязать его и плюнуть на глупую затею с рестораном, когда в дверь, робко постучав, проскользнул Ласло.