Текст книги "Бой за рингом"
Автор книги: Игорь Заседа
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Лишь после этого можно было усаживаться за машинку, чтобы начать работу, изредка прерываемую на минуту-другую, чтоб взглянуть на один из трех экранов телевизоров, что стояли вдоль стены на высоких подставках.
Со времени отъезда Тэда Макинроя на "Еугении С" минуло несколько дней, и тревога постепенно ушла из сердца, и я уже не оглядывался по сторонам, прежде чем свернуть в темную улочку, что вела к моей гостинице, и не ходил, прижимаясь к стенам домов, прислушиваясь к "голосу" каждого автомобиля, нагоняющего тебя.
С Яшей мы виделись почти ежедневно, он тоже, как я догадался, первые дни чувствовал себя не в своей тарелке и не слишком был уверен в собственной безопасности. Но теперь, как и я, избавлялся от этого комплекса. Однажды я столкнулся и с Такаси – он сидел на трибуне теннисного стадиона и отчаянно болел за соотечественницу, сражавшуюся, правда, без особого успеха, с американкой, известной в недавнем прошлом "звездой". Он не заметил меня или сделал вид, что не заметил, и я не подошел к нему, рассудив, что вряд ли наша встреча добавит что-то новое к тому, о чем мы оба хорошо осведомлены.
Зато Серж Казанкини чуть не ежедневно вылавливал меня в пресс-центре и, привязавшись, как собачонка, послушно тянулся вслед за мной – на гимнастику так на гимнастику, на легкую атлетику так на легкую атлетику, куда угодно, хоть к черту на кулички, как признался он однажды.
Ему было отчаянно скучно на Универсиаде, потому что передавать он, за исключением одной информации о пресс-конференции сеульской делегации, ничего не передавал. "Франс Пресс" Универсиада не интересовала.
– Если б не ты, Олег, загнуться бы мне с тоски, – признался Серж, когда я однажды попытался отшить его, ссылаясь на невообразимо большой объем роботы. – Ты работай, а я возле тебя тихонько посижу, ну, не гони меня...
Что тут скажешь? Я не мог обидеть его, хотя этот постоянный хвост мог изрядно надоесть и человеку куда более сдержанному. Но я терпел Сержа и даже по его просьбе составлял ему компанию в пресс-баре, где подавали японское виски "Саппоро" – о качестве его мог судить лишь со слов Казанкини, а тот был не слишком вежлив по отношению к подношениям фирмы, бесплатно угощавшей журналистов ежедневно с 18:00 до 20:00 по местному времени. Я не стал посвящать Сержа в перипетии истории с Виктором Добротвором, хотя однажды обмолвился, что Виктор – чист, как стеклышко, я докопался до истины и теперь жду не дождусь, когда возвращусь в Киев, изложу все это на бумаге и добьюсь, чтоб статью опубликовала та самая газета, что так поиздевалась над ним после возвращения из Монреаля. Серж не стал доискиваться до деталей, ибо, судя по всему, та давняя история для него давно стала действительно историей, но тем не менее резонно заметил:
– Ты тоже не слишком-то кати бочку на коллег. Они пользовались официальной информацией, и тут они чисты перед собственной совестью, согласись. Если мы станем дожидаться, когда вскроются какие-то детали, – и вскроются ли они вообще? – товар безнадежно устареет...
– Наверное, ты прав. Хотя по мне лучше десять раз отмерить, чем один раз отрезать... по живому. Верить нужно человеку, его прошлому, его послужному списку, что ли, ну, конечно, не в канцелярском значении этого слова... жизненному послужному списку... Никогда не взрастет чертополох из ничего. А у Виктора ведь была такая незапятнанная биография!
– Никто не знает, что делается в душе. Снаружи – ангел, а внутри давно сидит дьявол...
– Молиться нужно чаще!
– Да вы ведь русские – безбожники?
– Молиться нужно правде. Всю жизнь!
– О ля-ля! – ехидно рассмеялся Серж. – О ля-ля, мой друг, так нетрудно и лоб расколотить!
– Лучше лоб разбить, чем совесть.
– Нет, твой максимализм не знает предела, и я выхожу из спора. Пароль к жизненной истине есть терпимость и еще раз терпимость – к себе, к другим, к врагам и друзьям.
– Нет, Серж, пароль к истине – правда. И только правда, какой бы тяжелой порой она не оказывалась для человека...
Серж было дернулся, намереваясь заспорить, но мгновенно передумал. Уткнул нос в бокал с "Саппоро" и смаковал напиток, столь поносимый им, когда кончалось объявленное фирмой бесплатное время.
Я подумал, что как ни трудно было Виктору все это время, но теперь уже близок час истины и его доброе имя вновь будет чистым и незапятнанным. Я предвкушал, как зайду в кабинет к Савченко, сяду в кресло, попрошу Валюшу – его секретаршу – никого не впускать и не переключать телефон, выну под недоуменные взгляды Павла магнитофон и на полную мощь включу запись рассказа Тэда и тут же стану переводить. Нет, сделаю по-другому: я перепишу запись и на фон голоса Макинроя наложу свой перевод, чтоб Савченко сразу понял, о чем речь.
А потом уже попрошу вызвать в комитет на определенное время Храпченко и еще кое-кого, кому по делам службы нужно знать о таком, и вновь прокручу запись...
За два дня до отлета в Токио – мне предстояло пожить еще там трое суток – ни свет ни заря позвонил Серж.
– Хелло, сэр! – заорал он в трубку так, что задребезжала мембрана. Ты уже поднялся?
– Не только поднялся, но и даже успел сделать зарядку. Да не ори ты так, телефон сломаешь!
– О ля-ля, извините, сэр! – У Сержа было игривое настроение, и я заподозрил, что он только что возвратился после какого-нибудь приема и решил вообще не ложиться спать – это было в духе Казанкини, хотя второго такого лежебоку в жизни своей не встречал.
– Что там у тебя, Серж? У меня вода льется в душе.
– Давай встретимся.
– Давай. Я буду в пресс-центре в десять – начале одиннадцатого.
– О'кей. Только обязательно! Есть для тебя сюрпризик.
Честно говоря, я менее всего жаждал сюрпризов – и без того дел хватало. Я мысленно перебрал все достойные и необидные причины, чтоб каким-то образам избежать сюрприза, но Серж как в воду глядел:
– Скажу заранее, ты будешь доволен. Вот тогда ты поймешь, кто такой Серж Казанкини и на что он способен!
Против таких авансов у меня не нашлось веских доводов, и я согласился, решив, что, к сожалению, давно обещанную Яше поездку в национальный парк Рокко снова придется отложить. Нет, и впрямь Серж стал здесь в Кобе моим злым гением – ну, просто проходу не дает.
Вот с такими не слишком-то лояльными мыслями я направился в пресс-центр.
Ефим Рубцов вынырнул откуда-то из спешащей к началу состязаний во Дворце спорта толпы и чуть не наткнулся на меня. Он резко изменил направление, развернулся и исчез среди людей, точно его и не было еще секунду назад.
"А этого-то что сюда принесло – Универсиада уже почти закончилась? с неприятным ощущением, точно напоролся на змею, подумал я. – Он же никогда и нигде не появляется просто так, без определенной цели. К нашим он вряд ли сунется... Тогда зачем?"
Так и не решив эту проблему, ухудшившую и без того не слишком-то хорошее настроение, вызванное в немалой степени и обидой, высказанной мне Сузуки, когда я сообщил ему новость ("Олег, я ведь здесь не турист, и мне тоже нелегко было выкроить эти несколько часов, чтобы побывать в Рокко... Даже не уверен, сумею ли сделать это в будущем", – холодно, как никогда прежде, отрезал Яша), вошел в пресс-центр.
Сержа увидел сразу, издали: он восседал на своем любимом месте напротив бармена – высокого, статного и по-настоящему красивого японца лет 30 в черном строгом смокинге, чья грудь была похожа на средневековый панцирь – она была впритык увешана бесчисленными значками, подаренными ему иностранными журналистами. Были там и два моих: Спартакиада Украины – по весу и размеру, наверное, самый большой значок, и динамовский футбольный мяч.
– Ну вот, ты спешишь, отменяешь дела, а он прохлаждается в баре! Может, в этом и был твой сюрприз? – набросился я на Казанкини.
Серж растерялся, он никак не ожидал такого начала, открыл рот и ошалело уставился на меня.
– Что ты смотришь, как баран на новые ворота?
– Не знаю, почему ты нервничаешь, но если б я знал, что ты так отнесешься к моему предложению, никогда не занимался бы этой встречей, наконец вымолвил Серж с глубочайшей обидой в голосе.
"Ну вот, что это сегодня со мной? Второго человека обидел ни за что ни про что!" – запоздало охладил я свой пыл.
– Извини, Серж... Просто увидел тебя здесь...
– ...и решил, что Серж просто веселый трепач. Правда же, решил? Ну!
– Сознаюсь, был такой грех.
– Ты же знаешь – в пресс-центр ни под каким соусом посторонних не пускают. Мой сюрприз ждет нас в баре напротив, в здании велотрека. Пошли.
Сюрпризом оказался высокий худощавый человек с прямыми широкими плечами, выдававшими в нем в прошлом спортсмена. Незнакомцу было лет 45, никак не меньше, но выглядел он моложаво, и если б не седые виски, вряд ли дал бы ему больше сорока... Он был в шортах, в белой тайгеровской майке и резиновых японских гета на босу ногу. Перед ним на столике стояли чашечка с кофе, рюмка с коньяком и стакан воды с кусочками белого льда.
Он поднялся, когда мы направились к нему, широкая улыбка высветила ровные, как у голливудской кинозвезды, белые зубы, глаза смотрели прямо, приветливо. Я подумал, что он похож на типичного американца, и не ошибся.
– Майкл Дивер, – представился он.
– Олег Романько.
Он с силой пожал мне руку.
– Наверное, я видел вас в Мехико-сити, на Играх, – сказал он. – Я не пропустил ни одного финала по плаванию. Был там в составе американской делегации, помощником олимпийского атташе. К тому же сам – бывший пловец, правда, до Олимпийских игр мне добраться не посчастливилось. – Я понял, что Серж успел дать мне исчерпывающую характеристику и таким образом упростил ритуал знакомства. – Что будете пить? Виски, коньяк?
– Спасибо. Сержу, насколько я в курсе дел, коньяк надоел еще во Франции, потому ему – виски. Мне – баночку пива.
– О'кей. И кофе!
– Мистер Казанкини много рассказал мне о вас, – сказал Майкл Дивер и сделал легкий наклон головы в сторону Сержа. – У нас с вами, мистер Романько, есть общая тема – Олимпийские игры, олимпизм и все, что связано с "олимпийской семьей". Поэтому я согласился с предложением...
– ...просьбой, – перебил его Казанкини.
– ...просьбой мистера Казанкини, – поправился американец, рассказать вам о некоторых аспектах современного олимпийского движения, я так думаю, вам малоизвестных. Нет-нет, я никоим образом не хочу умалить ваш опыт, но, поверьте мне, об этих делах пока знают или догадываются немногие...
– Я весь внимание, Майкл. Вы разрешите называть вас так запросто?
– Буду вам признателен. Итак, речь идет о существующем заговоре против олимпизма. Олимпизма в том изначальном смысле, коий был вложен в него древними греками и возрожден Пьером де Кубертеном. Я в Мехико представлял не НОК США, хотя и работал под его крышей, а Центральное разведывательное управление, и задачи передо мной были поставлены в несколько иной плоскости, чем ставят тренеры задачи перед спортсменами. Хотя было и кое-что общее: они хотели выиграть золотые медали, я же хотел кое-что выиграть в политической игре. Преуспел ли я там, не мне судить. Но мое начальство достаточно высоко оценило мои труды... Увы, я подвел их ожидания и сошел с их корабля.
– Как это следует понимать, Майкл?
– В прямом смысле. Сразу после Игр в Мехико-сити я отправился не в Вашингтон, а сел на корабль в порту Веракрус и... с тех пор путешествую по миру. Я собираю свидетельства и свидетелей, чтобы подтвердить мое заявление о существующем заговоре против Игр. Я неоднократно выступал с разоблачениями усилий, предпринимаемыми в этом направлении некоторыми странами, слишком близко к сердцу принимающими поражения своих спортсменов от русских, восточных немцев и других. В первую очередь это исходит от влиятельных кругов моей страны...
– Я читал некоторые ваши статьи, Майкл, и рад познакомиться с вами лично. Я могу записать интервью с вами?
– Увы, я не готов для серьезной беседы. Я здесь проездом, а рукопись своей новой книги, как и документы, добытые мной в последнее время, особенно после Игр в Лос-Анджелесе, храню, как всякий уважающий себя американец, в банке... В одной нейтральной стране, так скажем... Я готов буду поделиться с вами некоторой информацией или даже дать вам экземпляр моей новой рукописи – публикация в вашей прессе будет стоящей рекламой. Ну, скажем, через два месяца. Устроит?
– Мне не выбирать, Майкл. Через два месяца... значит, через два месяца... Как это организовать?
Вы не собираетесь быть в Европе? – Возможно, в конце ноября в Лондоне, если наш футбольный клуб выйдет в одну восьмую Кубка кубков...
– Вы мне тогда дайте знать! Вот по этому адресу и на это имя. Я буду неподалеку, в Париже, и смогу прилететь на денек в Лондон. К тому времени с легкой руки и с помощью мистера Казанкини моя книга уже будет, как говорится, испечена...
– А, понимаю, беседа со мной – дань мистеру Казанкини.
– В немалой степени. Хотя такая встреча полезна и для меня. Моя цель – привлечь как можно более широкое внимание мировой общественности к опасности, нависшей над Играми. Ведь теперь объединились самые черные силы – политики, бизнесмены и мафия. Мне страшно даже подумать, что они способны натворить с этим едва ли не самым прекрасным в наше критическое время творением человечества! Допинги, наркотики, подкуп спортсменов...
– Жаль, что мы не можем сейчас побеседовать на эту тему.
– Я привык подкреплять слова документами. Я это сделаю, обещаю вам. Кое о чем вы сможете рассказать первым, потому что даже я не решусь обнародовать некоторые факты... Только у вас в стране, которая является гарантом чистоты Игр, ее идей и традиций, зто возможно.
– Благодарю вас, Майкл!
– Ну, вот, а ты чуть меня не разорвал, – вставил слово Серж, улыбаясь во весь рот.
– Спасибо, Серж, мы ведь с тобой не конкуренты!
Мы дружески попрощались с Майклом Дивером, и мне приятно было ощутить его крепкое, мужественное рукопожатие, и белозубая, открытая улыбка этого американца еще долго стояла перед глазами – такой человек не мог не понравиться, и я был благодарен Сержу за встречу.
– По этому случаю ты мне составишь компанию в баре пресс-центра? спросил Казанкини и выжидательно уставился на меня.
– Куда от тебя денешься...
9
Я заблудился.
От моей пятнадцатиэтажной гостиницы "Дай-ичи" до Гинзы – рукой подать. Правда, за двадцать лет главная улица японской столицы неузнаваемо изменилась – выросла ввысь, расширилась, двухи трехэтажные строения уступили место современным высотным зданиям конторам и банкам, универсальным магазинам, витрины которых стали зеркалом процветающей страны, вовсю стремящейся "догнать и обогнать" старушку Европу, чей пример послевоенного процветания был взят местными нуворишами за образец для наследования не без тайной мысли сделать еще лучше, потихоньку обойти на повороте образец, чтобы... той же самой Франции и Италии, Испании и Люксембургу, Швейцарии и Великобритании продавать одежду, способную поспорить с моделями мадам Риччи и Кардена, автомобили почище "фиата" и "рено", радиотехнику, шагающую на шаг впереди "Сименса" и "Филиппса". Они с этой же целью построили в центре Токио собственную Эйфелеву башню, копию, конечно, но копию столь совершенную, что она затмила парижскую по всем статьям – и чуть не в половину легче, и пропускная способность выше, и средствами безопасности оснащена более надежными...
Яша говорил мне, что и токийский Дисней-Лэнд – тоже копия американского – намного современнее в техническом отношении. Сохранив в незыблемости форму, японцы насытили ее такой техникой и ЭВМ, что первопроходцам "лэнда" оставалось только почесывать затылки, высчитывая, в какую кругленькую сумму обойдется им модернизация собственной сказочной страны на японский манер...
Но было в Токио место, где мало что изменилось, и дух прошлого такого блестящего и воодушевляющего – не выветрился и поныне, спустя два десятилетия. И этот дух, живший в моем сердце, как спящий до поры до времени вулкан, вдруг пробудился, и меня неудержимо потянуло туда – в страну моей юности, навсегда запечатленной в душе образами и ароматами, в Олимпийский парк.
Не мешкая, я собрался, без сожаления выключил первую программу местного телевидения – местной ее можно было назвать лишь с большой натяжкой, потому что вот уже несколько лет отдана она ретранслируемой по спутнику связи программе Эн-Би-Си из США. Она идет на английском языке практически круглые сутки, и многие японцы начинают и заканчивают день под гортанную американскую речь, передающую последние известия, в том числе из Японии, нередко опережая хозяев.
"Дай-ичи" – отель, давший мне приют на эти трое суток, с раннего утра был по-праздничному освещен и полон жизни – уже открылись дорогие фирменные магазинчики в вестибюле, толпы стареющих американок и американцев, дымя сигарами и трубками, распуская шлейфы из дорогих духов и громко разговаривая, заполонили зимний сад и просторный холл на втором этаже. На удивление – в ресторане оказалось довольно малолюдно.
Я поставил на поднос блюдечко с двумя крутыми яйцами, на другое бросил несколько ломтей ветчины и тонко нарезанного желтого, как сливочное масло, сыра, налил бокал апельсинового сока, положил столовые приборы. Немного задержался у шведского стола, окидывая взглядом зал и выбирая место. Столик у окна, покрытый накрахмаленной, хрустящей темно-бордовой скатертью и украшенный крошечным, но совершенным по форме букетиком неярких цветов, показался мне самым привлекательным.
Быстро – эта пагубная привычка сохранилась со времен спорта, и мне так и не удалось избавиться от нее и в более поздние времена – поел, сходил к столу, чтобы налить из тяжелого стального цвета металлического термоса парующий ароматный кофе, и вышел из ресторана.
Не дожидаясь лифта, сбежал вниз – "и ветер дальних странствий дохнул ему в лицо".
Я вышел на Гинзу где-то в центре, почти возле круглого здания – башни фирмы "Мицубиси", минуту размышлял, в какую сторону двинуться, решил влево и побрел походкой туриста, привыкшего крутить головой, чтоб, не приведи господи, не пропустить что-нибудь стоящее. Дошел до знакомого моста городской железной дороги, пересекавшего Гинзу, – он был уже и тогда, в 1964-м. То ли память мне изменила, то ли тут так все изменилось, но я не узнавал знакомых мест, где бывал и днем, и поздней ночью, – мы ходили глазеть на колдунов и гадальщиков. Освещенные колеблющимися огоньками высоких свечей, они устраивались на мрачной, облезлой и грязной улочке с домами без окон. Молодые и старые, мужчины и женщины, одетые кто во что горазд – от кимоно музейной ценности до обшарпанных бумажных рубах и мятых, давно потерявших цвет штанов, – они сидели вдоль стен, как изваяния – молчаливые и неподвижные. И лица сплошь разные: от иных глаз не оторвать – изможденные, с какими-то черными знаками-полосами на щеках, с лихорадочно горящими, нет, светящимися, как у сов, глазами, точно заглядывающими к вам в душу и перебирающими, наподобие скупого рыцаря, ее нетленные богатства. Лишь губы, точно жившие отдельной жизнью от лиц, что-то шептали, смоктали и присмактывали. И клиенты – все больше бедный, трудовой люд с усталыми, поникшими фигурами и угасшими глазами – подпадали под этот дьявольский взгляд и цепенели, внимая беззвучно словам, что срывались с едва заметно движущихся уст. Это было поистине потустороннее пиршество, заставлявшее человека забывать, что тут, рядышком, в какой-нибудь сотне метров, гремела автомобилями, блистала шикарными витринами и шелестела тысячами разноязыких голосов Гинза – бесконечная река современной жизни, по которой с отвагой и тайными замыслами неслась непонятная для европейца, побежденная, но непокоренная Япония; ее Олимпиада стала не одним лишь спортивным событием – она открыла миру новую страну, уже заглянувшую в будущее...
Я хотел увидеть вновь Олимпийский парк со стадионом, где в последний день Игр, перемешавшись и перепутавшись, американцы, итальянцы, таиландцы и кувейтцы, бразильцы и французы, норвежцы, чилийцы, индусы и жители Барбадоса, русские, грузины, украинцы, армяне шагали вперемежку с болгарскими, венгерскими, польскими спортсменами; мы были единой, нераздельной мировой семьей, осознавшей свое человеческое родство и опьяненной этим открытием; и не сыскать среди нас человека, способного в тот миг вскрикнуть: "Ненавижу черных!", "Ненавижу белых!", "Ненавижу коммунистов!", "Ненавижу капиталистов!" Такое было просто невозможно в той атмосфере всеобщей любви, радости и братства.
Олимпийский парк был пуст и по-осеннему тих. Сюда не долетали звуки многомиллионного города, взявшего его в сплошное кольцо улиц и небоскребов. Входы на стадион были прочно закрыты стальными решетками с автоматическими замками.
Я постоял у решетки, вглядываясь в прошлое. Стадион напоминал человека, утомленного долгим, трудным путем и сознающего, что его звездный час миновал и впереди лишь забвение.
Мне стало грустно, и, возможно, впервые я с внезапно открывшейся четкостью осознал, что и мой спорт, и моя юность остались где-то там, за невидимыми отсюда дорожками стадиона, где есть и вмятинка от твоих шагов, но попробуй дотронься, пройдись, как тогда...
Бассейн, похожий на старинную ладью, тоже оказался под замком и дышал запустением, и я поспешил ретироваться, решив, что незачем травить душу, ведь верно говорят: никогда не возвращайся в свою молодость, ничего, кроме разочарований, не ждет тебя. Но было еще одно местечко, где остался кусочек моего сердца, и там я не мог не побывать...
И заблудился...
Это было рядом с Гинзой, во всяком случае, неподалеку, и мне казалось, что я легко отыщу дорогу туда, где плыл сквозь время крошечный скверик со склоненной над искусственным ровным овалом озерца с темной, но чистой и свежей родниковой водой японской ивой; в глубине отливал золотом в лучах заходящего солнца бамбуковый домик, где обитали духи давно стершихся в памяти веков, и клочок сине-белого облачка, застывшего в озерце, и тихий голос Фумико:
"Вы уедете, а я стану думать о вас и вспоминать..."
У нее было фарфоровой чистоты славянское лицо и черные как смоль гладкие волосы, полные, чувственные губы розовой свежести, тонкая, идеально изваянная фигурка – все свидетельствовало о славянском совершенстве, и лишь темные, чуть удлиненные глаза выдавали ее восточное происхождение. Ее мать – русская дворянка из Подмосковья, отец – японец, профессор стилистики Токийского университета Васеда; правда, когда они познакомились в Шанхае, он еще был не профессором, а студентом-практикантом, до безумия влюбившимся в терпящую лишения русскую беженку. У них родилось трое детей: две дочери и сын – он появился на свет последним. Вскоре родители разошлись – негоже оказалось профессору японского университета иметь жену-иноземку. Сын жил с отцом, и не знал я, что этот шестнадцатилетний крепыш с коротким спортивным бобриком жестких волос, с широкой, тяжелой челюстью каратиста, ни слова не понимавший по-русски, – брат Фумико, говорящей на чистейшем, изысканнейшем языке дворянских салонов начала века; старшая сестра тоже получила больше японской крови, хотя довольно сносно говорила на языке матери.
И увидел Фумико в Олимпийской деревне, когда возвращался из бассейна после плавания – усталый, измочаленный, как обычно, когда дело близится к завершению и ты в мыслях и раздумьях – весь в будущем, сокрытом от тебя тайной, но ты стремишься заглянуть под ее непроницаемый полог и потому из кожи лезешь на тренировках, чтоб по долям секунды, по каким-то неуловимым нюансам самочувствия, душевного настроя решить, как выступишь. В такие часы ты отрешен от всего, что не входит в сферу твоих спортивных интересов.
Я увидел ее и остолбенел. Она тоже растерялась, и какое-то мгновение мы молча пожирали друг друга глазами, и первой опомнилась Фумико. Она так обворожительно и обезоруживающе улыбнулась, что жаркая радость затопила мое сердце.
– Здравствуйте! – пропела девушка, и на меня словно повеяло ветерком, сорвавшимся с поверхности горной речушки, несущейся в диком ущелье. Здравствуйте! – повторила она, и я совсем растерялся и молчал, как истукан. – Я работаю переводчицей в советской делегации. Меня зовут Фумико...
– Фумико? Но ваш язык...
– Я – японка, мама у меня – русская... А вы кто?
– Меня зовут Олег. – Я – пловец из Киева...
– Я знаю, это на Украине.
– Вы никогда не были у нас в стране?
– Никогда. – Ее лицо омрачила мимолетная грусть. – И очень хочу побывать. Мне обещали прислать вызов, чтобы я могла учиться в Московском университете.
Тут я узнал, что Фумико работает личной переводчицей руководителя советской делегации, председателя Комитета по физкультуре и спорту; я проникся к нему недобрым чувством, оно потом всегда преследовало меня, когда мы встречались с ним, – будь то на приеме сборной перед отъездом на международные состязания или в неофициальной обстановке, когда он запросто являлся к нам в раздевалку, никогда не испытывая смущения от того, что он в костюме и при галстуке (председатель комитета обожал красиво одеваться, нужно отдать ему должное), а мы – голяки, только что из-под душа.
Мы-то и встречались с Фумико дважды: тогда, в первый раз, в Олимпийской деревне и потом за день до отъезда, когда она отпросилась у своего начальника и повела показывать мне Токио. Мы бродили по парку Уэно и пытались понять, о чем задумался знаменитый роденовский "Мыслитель", в одиночестве восседавший на зеленой лужайке, отгороженный от нас не только своими вечными думами, но и торчащим поблизости полицейским. Омыв лица теплым дымком священного огня у древнего храма Асакуса, что тяжелой горной глыбой застыл в глубине ушедших столетий, пили кока-колу у уличного бродячего торговца и угощались миниатюрными шашлыками из печени ласточки; Фумико рассказывала, что у них дома, где она живет с матерью и старшей сестрой, в углу висят иконы русских святых – чудотворцев и горит лампадка, а мать – она уже не выходит из квартиры – подолгу стоит на коленях, вымаливая прощения у бога. И ей, Фумико, становится страшно: а вдруг этот бородатый, мрачный святой, застывший на потемневшем от времени дереве, и впрямь оживет и спросит у нее сурово: "Ты почему не чтишь меня?", и она не будет знать, как ответить ему, чтоб не обиделся на нее и на маму и не причинил им зла. Поэтому она тоже тайком от остальных украдкой молится и просит святого быть к ним подобрее... А потом, – тут Фумико заговорщицки посмотрела на меня – не выдам ли ее тайну? – потом бегу сюда, в этот синтоистский храм, чтобы помолиться весеннему небу, прорастающему бамбуку, осеннему дождю и желтым листьям, первому снегу и первой весенней молнии и попросить у них счастья, потому что она так хочет быть счастливой...
Как мы набрели на этот заброшенный скверик, не помню, но только мы уселись на скамью, прижавшись друг к другу, и я вдыхал свежесть ее губ, аромат волос, чувствовал жаркое тело; мы потерянно молчали, словно забыли все слова на свете, но сердца наши понимали друг друга без всяких слов.
– Я приеду в Москву, ты встретишь меня? – спросила Фумико на прощание.
– Я буду ждать тебя, Фумико. Только обязательно приезжай!
Я получил от нее новогоднюю поздравительную открытку, в ней она также сообщала, что летом, верно, прилетит в Москву.
И больше я не видел Фумико. Однажды поинтересовался у администрации университета на Ленинских горах, нет ли среди иностранных студентов знакомой девушки из Японии, но ответ был отрицательный...
И вот сейчас, как не кружил я поблизости от того озерца, так и не нашел его, а спросить было не у кого. В очередной раз очутившись на Гинзе, я вдруг с потрясшей меня до глубины души ясностью подумал: "А было ли вообще то озерцо, и золотой домик из бамбука, и девушка с фарфоровым личиком по имени Фумико?"
Нет, и впрямь не стоит возвращаться в юность...
– Ну, где еще встретишь советского человека? На Гинзе! – кто-то сильно и бесцеремонно похлопал меня по плечу.
Я обернулся.
А мог бы и не оборачиваться – передо мной стоял Миколя, Николай Владимирович, зампред ЦС собственной персоной. Похоже, он и впрямь рад меня видеть. Неужто заграница так действует на людей, что любой братом покажется?
– Приветик. Гуляешь?
– Знакомлюсь. Первый раз в Токио, спрашивать будут, как там Гинза. Ничего особенного, скажу тебе. Елисейские поля куда больше впечатляют. Хотя, скажу тебе, япошки прут на Европу, еще как прут! Ты только взгляни вокруг – блеск!
– Ты ведь говоришь: ничего особенного?
– Не придирайся к словам, Олег. Вообще давно хочу спросить тебя: какая это кошка между нами пробежала? Старые товарищи, вместе спорт в университете делали (он так и сказал – "делали", не занимались спортом, тренировались, выступали, выигрывали и терпели поражения, нет – "делали"), как-никак земляки. Убей, не пойму!
– Не убивайся, Миколя. – Я увидел, как его передернуло от такой фамильярности, но, честное слово, мне было наплевать на его ощущения, он перестал быть для меня человеком с того самого памятного разговора о судьбе Виктора Добротвора. – Не убивайся. Живи.
– Ну, вот, я с тобой всерьез, а ты отшучиваешься. Ведь не мальчик.
– Не сердись, Миколя. Но скажу тебе неприятную новость...
Он сразу изменился в лице, испугался ли – не стану утверждать, но то, что Николай Владимирович напрягся, собрался, внутренне задрожал, – это как пить дать. Да по лицу, по глазам можно было безошибочно прочесть: он не любит плохих вестей.
– Успокойся. Может, я и не прав. Вполне логично будет, если ты вместе со мной порадуешься и осудишь свою ошибку, – беззаботно болтал я, в открытую издеваясь над ним. И он понял это, но ничего поделать не мог: ждал новость и приготовился к отражению опасности. Люди его положения всегда готовы к такому обороту событий, должны быть готовы...
Молчание затягивалось. Он уже сверлил меня ненавидящими глазами, и я догадывался, что он ни за что не простит мне этого унижения – ни сейчас, ни в обозримом будущем. И пусть! Так и хотелось выпалить: "Пепел судьбы Добротвора стучит в мое сердце... Но сдержался, потому что Миколя мог не понять намека, и потому сказал:
– Виктор Добротвор не виновен.
– То есть как не виновен? – Я понял, что наши мысли были настроены на одну волну, и Николай Владимирович своим вскриком, возмущением подтвердил это.
– Вот так – не виновен. Чист, как первый снег.
– Кто сказал?
– Я.
– Это уже доказано?
– Доказательства? – Я похлопал по адидасовской сумке, перекинутой через плечо, где лежала 90-минутная пленка "Сони" с записью исповеди Тэда Макинроя. Там было и имя того, кто предал Виктора. – Вот здесь! – Но имя Семена Храпченко намеренно не назвал. Пусть это будет ему следующим сюрпризом: я слышал, что именно Храпченка ходит у Миколя в любимцах, об этом знает весь ЦС...
