Текст книги "Судья"
Автор книги: Игорь Денисов
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– О воде?
Юра нахмурил лоб. Он изо всех сил пытался вспомнить.
– Ты сказал: „Пейте воду!“ – он улыбнулся, довольный собой. Я же ощущал неприятный холодок по спине.
– Юра, кто все это показывает?
Сын наградил меня недоверчиво-осуждающим взглядом.
– Зачем спрашиваешь? Ты ведь знаешь.
– Нет.
– Да, – сказал Юра гордо и чопорно. – Знаешь. Черный Капюшон.
Я облизнул губы.
– Когда он приходил? Он говорил что-нибудь?
– Д-да, – Юра с трудом кивнул. – Он сказал, что приходит раз в сто лет, чтобы наказывать плохих людей. Но Он пока всего лишь призрак. Ему нужен человек, в которого Он сможет воплотиться. Тогда Он сможет провести ре-пе-ти-цию.
– Репетицию чего?
– Большого Суда, – Юра со страхом взглянул на меня. Со страхом и надеждой. – Ты ведь знаешь, о чем Он?
– Знаю, – соврал я. Мой сын смотрел на меня. Вновь от его взгляда мне стало не по себе. Будто из тебя высасывают жизнь.
– Нет, – он покачал головой. – Ты не знаешь.
Я потер лоб. Слух резали звуки: грохот поп-музыки, от которого позвоночник ссыпался в брюки; грубый обезьяний хохот; пьяные, визгливые голоса. Высокий тощий парень, разодетый под скомороха (если можно себе представить скомороха в вылинявших джинсах) фальшивым баритоном зазывал поучаствовать в дурацком бесплатном конкурсе.
Юра протяжно вздохнул.
– Обычно это происходит в туалете. Однажды я „провалился“ у всех на глазах. После обеда. В детском саду.
Он посмотрел вдаль. Я представил, как дети возятся в песочнице, носятся вокруг горки, лазают на „паутинке“. И вдруг мой сын, печальный, слабый, безмолвно сидящий в гордом одиночестве, опрокидывается навзничь. Закатывает глаза. Начинает биться в припадке, как выброшенная на берег рыба.
Дети бросаются врассыпную с радостными воплями: „Рыба сдохла! Рыба сдохла! Отравился и не подавился!“ Воспитатели с обескровленными лицами, наоборот, сбегаются, как ведьмы на шабаш. Склоняются, хлопочут, перекрывая кислород. Паникуют: „Положите что-нибудь под язык! Врача! Скорее!“ Может, даже матерятся при детях.
А мальчик всего-навсего… провалился в дыру.
– Они надо мной смеялись, – сказал Юра, глядя в никуда. – Тыкали пальцами, обзывались… я подслушал разговор взрослых. Они сказали, что я… при-па-доч-ный.
Он встряхнулся и, оттолкнувшись ручками, соскочил со скамьи.
– Нам нужно идти.
Я встал.
– Ты хочешь домой? Хочешь в туалет?
– Нет. Мама. Соскучилась.
– А может, погуляем?
Юра помотал головой.
– Я хочу к маме.
– Как скажешь, – я взял его маленькую холодную ладошку.
На обратном пути смотрел под ноги, пережевывая, перемалывая скрипучими мозгошестернями тяжелые думы. Холод и Тьма начали поглощать меня.
Из Тьмы меня выдернул чей-то истошный вопль: „Осторожно!“
Вздрогнув, я с ужасом осознал, что стою на перекрестке, вокруг теснят люди, испуганные, с перекошенными лицами. С вылезшими из орбит глазами. Тупо озираюсь, будто спросонья. Замечаю, сына нет. Юра куда-то пропал, сорванец эдакий. Из темных глубин океана выплыла мысль о Кате.
Ох и попадет мне от жены!
Глупо улыбаясь, ловлю на себе испуганные, ошарашенные, сочувствующие взгляды.
Замечаю бежевый „рено“, косо вставший поперек полосы, с распахнутыми крыльями. На капоте вмятина, по стеклу ветвятся трещины. Рядом водитель в кожаном кепи и замшевой куртке. Плечи опущены, лицо мертво. Смотрит на меня и медленно отходит, качая головой. Губы беззвучно шевелятся.
– Что вы хотите? – дружелюбно осведомляюсь я.
И вижу. Наконец-то вижу. Улыбка медленно исчезает. Я смотрю на неподвижное тело ребенка, с неправдоподобно подвернутыми ногами, со смещенным вбок тазом, с кровавой пеной на пухлых детских губах. Под затылком натекла розовая лужа. Стекленеющие глаза осуждающе таращатся в небо.
Все к этому и шло, думаю я. Для этого я и женился на Кате.
Я позвонил жене с таксофона. Она выслушала с удивительным спокойствием. Задавала какие-то странные вопросы:
– Сбила машина? Какого цвета? Юру? Нашего Юру? Точно?
Я сбивчиво, путано и как-то не по-русски объяснял, что произошло. Мы орали, потому что со связью что-то случилось, и оба почему-то не могли понять простейших реплик. Наконец Катя отрезвила:
– Ладно. Возвращайся домой. Я буду ждать. Пока ничего не пойму, что ты бормочешь.
Связь оборвалась. Я поспешил домой, так, словно по моему следу пустили бешеных собак. Боялся, что Катино спокойствие – игра и фальшь, что она вот-вот наложит на себя руки, уже накладывает, и почему-то все в башке мысли крутились, типа, смертный грех, несмываемый позор и тра-ля-ля.
Тем не менее я не упустил случай заскочить в винную лавку, и купить банку „Охоты крепкой“, которую выдул у подъезда.
Вошел в прихожую. Никто меня не встречал. „Повесилась, дура“. Однако, слухом уловил в гостиной бормотание телевизора. Сердце забилось ровнее.
Я вошел в гостиную, неловко теребя ключи.
Катя сидела в кресле, подогнув ноги. Ее черные строгие глаза не отрывались от экрана. Я повернул голову. Шла „Смехопанорама“.
Я стоял как не родной, бессмысленно глядя в экран.
– Сядь, не стой, – сказала жена. Ее голос не имел ни цвета, ни запаха, ни вкуса.
Я сел. В последующие два часа мы оба не шелохнулись.
Когда закончились вечерние новости, Катя вдруг вскочила. Я дернулся.
– Куда ты?
Она наморщила лоб, будто что-то потеряла.
– Восемь. Юра голодный. Пойду ужин готовить.
Я встал, прокашлялся, обнял ее за плечи и начал все сначала.
Прекрасное Катино лицо, исказившееся до неузнаваемости. Истерики, рыдания, проклятия. Но главное – ее глаза. Когда я произнес необходимые слова, видел, как еле заметно вздрагивают ресницы. Как глаза пустеют, под глаза ложатся тени, щеки вваливаются. Я убивал ее. Каждым словом.
Мы обрекли себя на это. Когда предали человека, которого оба любили. Когда в первый раз легли в постель. Когда посчитали себя умнее и хитрее всех, способными перехитрить Жизнь.
Осуждающие глаза четы Дубровских, Катиных братьев, сестер, друзей! Обвинения, угрозы, жирный плевок Ивана Петровича, стекающий с переносицы на кончик носа, на губы. Я смотрел на тестя, не утираясь. Пытался взглядом выразить все понимание собственной виновности, свое сожаление. Но поправить ничего было нельзя. Я похоронил собственного сына и разрушил чужие жизни, как разрушал все, к чему прикасался.
Катя осела, как фигура из песка. Через три месяца, когда я уже надеялся, что обошлось, загремела в психбольницу с диагнозом: „временное психическое расстройство“.
Теплое весеннее утро, ласковый ветерок, пение птиц. На задней террасе клиники, у приемного покоя, я беседовал с врачом, который, судя, по облику, был внебрачным сыном Альберта Эйнштейна. Между нами в кресле на колесиках – Катя. Исхудавшая, с черными кругами вокруг глаз, в салатового цвета больничной пижаме. От нее пахло немытым телом, кислым запахом безумия. Волосы свисали по щекам грязными сосульками. В руке она сжимала мятую фотографию. Взгляд пустой.
– Ваша жена впала в регрессивный аутизм, – сказал Эйнштейн. Руки заложил за спину, тайком от меня, Кати, и даже от самого себя перекатывая в ладонях два железных яйца. Они там тихо стукались друг о друга.
– Что можно сделать?
Он вздохнул, сложив губы бантиком.
– Скрестить пальцы и… надеяться.
Я матернулся. С тоской посмотрел на Катю. Доктор склонился над креслом, положил ладонь на плечо Кати. Та – о чудо! – вздрогнула. Но взгляд остался пустым.
– Милая, что это у вас?
– Фото моего мальчика, – радостно сообщила Катя. Я знал, это неправда: на фото она сама в пятилетнем возрасте, скромно улыбается в объектив, зажав в ручонках подол платьица в красный горошек.
– Всегда это, – отравлено сказал я. – Детские фотографии. Плюшевый медведь с оторванным ухом. Все равно его не брошу, потому что он хороший. Безглазые куклы. Это никогда не закончится! Вы сказали, регрессивный аутизм…
– Подобное умственное расстройство часто провоцируется травмирующим фактором. Например, гибелью маленького члена семьи. Человек замыкается в себе и как бы возвращается в инфантильное состояние.
Я потер лицо.
– С ума сойти. Я могу побыть с ней наедине?
– Конечно, – доктор взглянул на часы. – В случае чего, немедленно сообщите сестрам.
– Как ты? – спросил я, присаживаясь на корточки. Взял Катю за руку. Она не отвечала.
– Катя, – позвал я. – Ты слышишь меня?
Ее ресницы дрогнули.
Она повернула голову, как кукла. Увидела меня. Печально улыбнулась.
– Паша? Что ты здесь делаешь?
– Пришел… навестить, – выдавил я, прикусив губу. Глотая слезы, поцеловал ее руку. Вспомнил все время, что я наведывался сюда, приносил ей фрукты, словно надеялся откупиться.
Боже, что я наделал?
– Павел, – Катя сжала мою руку. Глаза наполнились тревогой. – Скажи, где Юра? Где мой мальчик?
Я молча смотрел на жену. Глотка пересохла, язык одеревенел. Я плакал. Но что теперь значили слезы?
Что я мог сказать? Только то, что и сам порой вскрикивал, просыпаясь по ночам в холодном поту. Мне снилось происшествие на трассе. Перекошенное тело сына на асфальте – сломанная марионетка в луже крови. Во сне я даже чуял ее запах – тяжелый, железистый, сладкий до тошноты.
Я часто видел его. Как он стоит в углу. И смотрит. Печально, никого не осуждая, будто отпуская грехи. Или бегает во дворе вокруг толстенного раскидистого дуба, низко склонившего уродливые ветви. Слышу смех – звон серебряного колокольчика. При жизни Юра редко смеялся.
Да, я плакал по ночам. Но я не из тех, кто подчеркивает собственные страдания. Не из тех, кто считает, что чувством можно откупиться от последствий.
– Катя, – мягко начал я. – Юра…
– Погиб, – закончила Катя. Ясно и твердо глядя мне в глаза. Я увидел до самого дна всю ее несгибаемую волю и мужество.
Спустя секунду Катя сдалась. Спрятала лицо в ладонях. Плечи и грудь затряслись.
– Катя, держи себя в руках.
– Я знаю, он мертв. Меня здесь считают дурой. Психованной. Врут, что он жив. А я в здравом уме.
– Я знаю, – мой голос сорвался. Я порывисто сжал ее руку, начал покрывать поцелуями. – Прости, Катюша. Прости меня, любимая.
Она смотрела на меня сквозь слезы.
– Я прощаю тебя, Паша. Я люблю тебя – всем сердцем – и прощаю.
Ее взгляд переместился. Из глаз начала ускользать жизнь. Тон стал задумчивым.
– Только… жалко, что Юрочка умер. Знаю, я молода. Я еще рожу. Но… грустно. Дети не должны умирать.
Катя погрузилась в себя. И больше ничего не сказала.
Она так и не вышла оттуда. И никого не родила. Когда я последний раз навещал ее, Катя ходила под себя и ела сырые картофелины. Эйнштейн раскололся: „Ее психика разрушена. Такие болезни не поддаются лечению“.
– Боже, – я взъерошил волосы, нервно меря шагами палату. Из смежной комнаты доносились звуки, похожие на вой гиен и уханье сов. – Есть же какие-то врачи, клиники. Не здесь, так за бугром. Доктор, у меня есть деньги. Я звезду с неба достану.
Он покачал головой, катая в ладони шары.
– Деньгами болезнь не задобрить. Надежды нет.
Катя сидела в инвалидном кресле, тиская плюшевого зайку, глядела в окно и бессмысленно лыбилась. По подбородку стекала слюна. Я подошел к ней. Провел ладонью по грязной щеке.
– До свидания, Катя.
Она не шевельнулась.
На пороге я огляделся. Эта картина навсегда останется в моей памяти: палата с мультяшными стенами, залитая солнечным светом; Катя в кресле, превратившаяся в безмозглого уродца. Ее соседи по этажу: женщины, худые как скелеты, с рябыми лицами; дебильные мальчики; шишкобровые дауны, старательно рисующие цветными карандашами странные картинки.
Мое горло сжалось.
– Будь осторожна, Катя, – сказал я. Голос звучал жалко и глупо. – Веди себя хорошо. И вы все! – я обвел взглядом комнату. – Берегите мою Катю и не обижайте.
Кто-то мягко дернул за рукав. Я обернулся.
Низкорослый парень-даун, бессмысленно улыбаясь, смотрел на меня поросячьими глазками. Протянул мне детский рисунок: зеленая лужайка, синее небо, желтое улыбающееся солнышко с лучами-спицами.
– Спасибо, – глотая слезы, я обнял дауна. Тот что-то смущенно промычал.
Я отстранился. Положил руки ему на плечи.
– Приглядишь за ней?
Тот не отвечал, не мог ответить. Но он все понял. Я видел ответ в его глазах – там, за внешней оболочкой бессмысленности. Ответ, ясный, как сигнал в тихую погоду: „Не беспокойся. С Ней все будет в порядке“.
Я еще раз обнял парня. Бросил прощальный взгляд на жену. И ушел.
Через семь месяцев Катя проткнула горло карандашом. Неплохой исход для нее. В последние дни, я узнал, она была счастлива. Парень-даун приглядел за Катей. У них была свадьба, почти как настоящая, с вафельным тортом и чаем. Церемонию показывали в местных новостях. Катя сблизилась с детишками-дебилами. Научилась искусству оригами, дарила им фигурки. Когда я узнал, что она отмучилась, то была первая ночь, в которую я спал без кошмаров.
Собственные родители ни разу ее не навестили.
Я пытался подать в суд на водителя бежевого „рено“. Иск отклонили. Виновниками „происшествия“ (так в СМИ называют гибель ребенка – „происшествие“) назначили отца, который упустил из вида сына, и мальчика, не вовремя выскочившего под колеса.
Катины похороны стали тяжким испытанием.
Дубровский отозвал меня за ряды крестов.
Мы стояли в окружении солдатских могил, с омерзением глядя друг на друга.
Катин отец, в дорогом кашемировом пальто, седые волосы ежиком, колючие глаза, завел разговор о наследстве. Часть акций фирмы, вещи, участок земли с домиком у озера.
– Ты не член нашей семьи и никогда им не был, – Дубровский скривился.
– Это для меня не новость.
Я держал руки в карманах зеленой куртки. В правом лежало мое обручальное кольцо. Я снял его, когда под вой и дешевые стенания опускали гроб.
– Ты, сукин сын, щенок, бляжий отпрыск… – его затрясло.
– Не оскорбляйте мою мать.
Он приблизился. Дышал так, словно вот-вот схватит сердечный. Глаза налились кровью. Стальная рука схватила за отворот куртки.
– Слушай меня, недоносок. Ты откажешься от наследства. Перепишешь на Андрея (то был один из „любящих“ Катиных братьев). Собственной рукой поставишь подпись.
Я смотрел на нувориша, теребя в кармане кольцо. Сжал его в кулаке.
– Завещание составлено на мое имя. Это Катино решение.
Упоминание дочери произвело эффект. Рожа Дубровского скривилась. На миг он показался мне ужасным оборотнем. Волчья пасть оскалилась, обнажая желтые от никотина клыки.
– Заткни пасть! Не упоминай при мне дочь.
– Вы сами завели тупой базар. Я не могу говорить об этом и не упоминать Катю.
– Не произноси это имя.
– О, ради Бога! Катя, Катя, Катя!
Зачем я делал это? Зачем дразнил льва палкой?
Иван Петрович достал „Мальборо“. Плечи поднялись. Коротко остриженный затылок торчал между ними, как холм, покрытый чахлой беленой.
– Моя дочь была не в себе. Иначе никогда не отдала бы свое имущество такому ничтожеству.
– Катя любила меня. До самого конца. Она говорила об этом. В клинике. Куда вы ни разу…
– Я платил бабки за ее лечение! – рявкнул Дубровский.
– О, это все резко меняет, – мои губы раздвинулись в ухмылке трупа. – По-крупному.
– Я – ее отец! – он выбросил сигарету. – Я платил! Всю жизнь! Покупал платья, игрушки, скупал целые луна-парки! Оплачивал счета и рестораны. Благодаря мне у Кати никогда не было проблем с мальчиками, с учебой, всегда водились друзья – они роились вокруг нее, как стая летучих мышей! Все у нее было – это я, я купил для Кати! Друзей, ухажеров, дом. Я делал для нее все. А ты – ни хрена! Я возненавидел тебя с первой секунды, как увидел твою слащавую рожу. Я людей насквозь вижу, и бездарей вычисляю с ходу. А такого гнилья, как ты, никогда не видел.
– Я не сомневаюсь, вы добросовестно инвестировали в собственную дочь. Уверен, вы бы купили ей место в Раю, только вакансии оказались заняты. Я ничего для нее не сделал. Кроме того, что немножко любил ее. Как умел.
Я опустил взгляд, угрюмо уставившись на носки ботинок. „Вот теперь, кажется, ты готов заплакать…“
– Твоя любовь убила мою дочь! Моего внука!
Я вскинул голову. Сжал кулаки.
– Вашего внука! Которого вы ни разу не держали на руках! Да Юра, клянусь Богом, даже не подозревал о вашем существовании!
Мы разговаривали слишком громко. Оба это понимали. Родственники любимого нами трупа уже начали коситься со святым осуждением.
Дубровский взял меня за пуговицу. Глядя в глаза, заговорил убаюкивающим шепотом, похожим на пение птицы Феникс:
– Тебе нужны деньги? Вижу по глазам, нужны. Об этом ты думал, идя по венец, когда трахал мою дочь. Хорошо повеселился? Вижу по лицу, хорошо. Сколько тебе надо?
Он достал бумажник. Послюнявил палец. Начал отсчитывать зеленые купюры.
– Сколько? Тысячу? Пять тысяч? Десять?
– Уберите, – сказал я, даже не взглянув на деньги. Я только и думал, как бы улизнуть в укромное местечко и наплакаться. Может, напиться с горя. А этот дешевый хрен собирался купить меня за тридцать серебренников.
Дубровский спрятал бумажник. Уставил мне в нутро взгляд стальных глаз.
– Отступись, Паша. Отступись.
Я покачал головой.
Он снова схватил меня за отворот.
– Тогда я тебя уничтожу.
– Уничтожайте, – устало сказал я.
Он разжал тиски. Я пошатнулся. Лихорадочно нащупал в кармане обручальное кольцо.
– Что вы сделаете? – я задыхался. – Убьете меня? Вы всегда предлагаете деньги тому, кого убиваете? Всегда. По глазам вижу. А спустя годы, долгой бессонной ночью, когда за окном ревет ветер, повернетесь к жене в постели и скажете: „Я предлагал ему деньги. Он мог отступиться. Проклятый щенок не оставил мне выбора“.
Бизнесмен напряженно улыбнулся.
– А если так?
– Счастливо оставаться, – сказал я. – И не забудьте отмыть руки. Они в крови.
Развернулся и пошел прочь.
Сел за стол в номере гостиницы. Вынул из кармана обручальное кольцо.
Достал из ящика письменного стола конверт. Распечатал. Наклонил.
Звякая, на стол выкатилось золотое кольцо с голубым бериллом. Яркое, сверкающее, его красота не потускнела с годами. Кольцо Кати.
Я подвинул кольцо к более тусклому, неприметному. Долго смотрел на них. В глазах стояли слезы, а в мозгу звучала торжественная музыка, гремел фальшивый голос регистраторши: „Любить друг друга… и в горе и в радости…“
И я сбежал. От этого голоса, от этих людей. Оправдываясь бог весть перед кем, что спасаюсь от цепных псов Дубровского, а на самом деле – от злобных теней прошлого. И, как все беглецы, не мог остановиться.
Подобно обуянной ужасом ночной птице, перелетал с места на место, из одной больницы в другую. Лечебницы для душевнобольных, дома престарелых, приюты для детей-сирот. Не было мне покоя. Я видел только пустые глаза – надежда из них ускользнула; скорбные лица, сведенные непереносимой мукой; протянутые в мольбе озябшие руки с посиневшими пальцами. Мир стал для меня огромным сиротским приютом. Я видел лишь страдания, и ни тени радости.
Два месяца я скитался без жилья, денег, еды, несмотря на богатое наследство. Спал в холодных подъездах, у теплотрассы, под мостом. Сбредались обиженные жизнью, взметал жаркие языки спасительный огонь, в ход шла бутылка. Люди рассказывали истории жизни, правдивые и выдуманные. Становилось легче.
С вокзала загребли в ментовку. Сидел в обезьяннике. Соседей двое. Один насиловал детей и иногда, потехи ради, душил. Второй проломил жене голову за измену.
Утром составили протокол. В той же комнате проходило опознание. Трое бандитов с угрюмыми рожами сидели в наручниках на узкой скамье. Дожидались свидетеля. На опознании присутствовал следователь по фамилии Точилин. От его взгляда плавились стены. Когда меня выводили, я спросил протокольщика – молодого, подтянутого лейтенантика: – Что за птица этот ваш Точилин? Ведет себя, словно он тут царь и бог.
Он закивал, открывая входную дверь. Мы вышли в промозглое февральское утро.
– Точилин – тот еще фрукт. Важняк. Говорят, даже Устинов его боится.
Я нахмурился.
– Почему?
Протокольщик нагнулся ко мне, обдавая никотиново-ментоловым дыханием.
– Он чудовище. Сечешь? От него не уйти. Вообще.
Со значением посмотрел на меня.
Я кивнул и, поблагодарив за службу, двинул прочь в сыром тумане.
Когда составляли протокол, выяснилось, что я не только не бомж, но и богатый наследник дочери самого Дубровского. Точилин отвлекся, и все сверлил меня подозрительным взглядом. У протокольного мальчика глаза были уже не на лбу, а бог знает где. Адвокат, красивая женщина с отличной грудью в вырезе, хищно улыбнулась и взглянула на меня, как на брата.
Точилин сел напротив подозреваемых, нога на ногу. Сложил на груди руки. Улыбнулся. Но глаза не улыбались.
Тот из опознаваемых, кто сидел посередине, покрытый татуировками, побагровел под этим взглядом.
– Суки! – заорал он. – Гниды ментовские! Дерьмо жрать заставлю!
Точилин наморщил лоб.
– Молотов. Он же Молоток, он же Отбой, – жизнерадостно улыбнулся. – Вас ждет пожизненное.
– Да хоть кол в жопу!
Тут крупных габаритов мент, сидевший в углу, вскочил, поигрывая резиновой дубинкой.
– Еще слово, сволочь. Еще слово. Пожалуйста, – глаза недобро сверкнули. – На бис. Для меня.
Молотов выступил на бис. Он сказал не одно слово. Он много чего сказал.
Я был голоден и жутко устал. Потрясенный, я наблюдал за кошмаром: служитель закона хватает дубинку обеими лапищами. Заносит, как бейсбольную биту. Со всей дури опускает.
Голова Молотова откидывается назад. Бьется о стену. Молотов издает животный стон боли. На стене остается кровавый след с клоком волос.
Что тут случилось с Точилиным! Вскочив, он начал орать, это черт знает что такое, превышение должностных, он всех пересажает к чертовой матери.
– Эта гнида резала детей, женщин, старух! – орал мент, брызгая слюной. Указал окровавленной дубинкой на Молотова.
Точилин сел на стул, провел рукой по волосам.
– Вы уволены.
– Прекрасно, – мент бросил дубинку на пол. Та с гулким грохотом откатилась к ножке стола, оставляя цепочку кровавых следов.
Мент сорвал погоны. Вышел, хлопнув дверью.
Молотов сплюнул сгусток крови. Вместе с несколькими зубами.
– Суки! Всех урою! За меня ответят, ясно? Слышь, Точила? Тебе конец. Понял?
– Кто ж меня так любит?
Точилин, казалось, веселился.
– Сухов… Мож, слыхал?
– Сухов, – Точилин демонстративно пожевал губами. – Ну конечно! Сухов, он же Сухарь, он же Сушеный, он же Портвейн, он же Вобла.
Следак начал загибать пальцы.
– Он же Сухофрукт. Он же Памперс. И он же Падаль.
Точилин расхохотался. Отбой сплюнул еще несколько окровавленных зубов. Я же подумал, Сухов что-то вроде местного пугала. Или очень добрый человек, раз уж его знает каждая кошка.
Открывается дверь, входит красивая женщина в черных брюках и красном вязаном джемпере. Точилин кривится. Протокольщик вскакивает, задевая крышку стола.
– Татьяна Алексеевна… Что же вы так рано? Мы бы… Как муж? Как мальчик?
– Прекрасно. Все прекрасно, – он рассеянно улыбается, оглядывая следы крови, дубинку на полу у стола, окровавленное лицо Молотова. – Что здесь?
Голос сонный. Звонок вытащил ее из уютной постели, чье тепло еще тлеет в стройном, худощавом теле. Но усталость не отражается – ни в глазах, ни на лице, ни в походке.
Молотов пожирает ее глазами. Обнажает в ухмылке щербатый рот.
– Здорово, красотуля. Ментовская блядь, да? Красивая сука. Как с мужиком-то, а? Не очень? Знаешь, за что меня Отбойный Молоток прозвали?
Я со страхом взглянул на женщину, в которой сразу, с восторгом и болью, узнал Таню Антипову.
Она стояла с каменным лицом, сжимая и разжимая кулаки.
Протокольщик встает, подходит к Молотову. Бьет кулаком в лицо. Слабенько. Тот шипит.
Точилин вскакивает.
– Капитан Волкова! Мы взяли за жабры Сухова.
Таня изумленно смотрит на выползшего из небытия следователя.
– Точилин? Кто вас направил сюда?
– Правосудие, – шепчет он. Улыбается. И вновь глаза остаются холодными, айсберговыми.
Таня (капитан Волкова) оглядывается. На секунду взгляд голубых глаз останавливается на мне. У меня внутри обмирает. В этих глазах что-то появляется… некое апрельское таянье льдов.
Таня поворачивается к протокольному мальчику.
– Я домой, вернусь через два часа. Эта падаль, – косится в сторону Молотова. – В ваших руках. Делайте с ним, что душеньке угодно. Я слова не скажу. И… приберитесь.
– Хорошо, Татьяна Алексеевна. А с этим что делать?
Кивок головой в мою сторону. Таня смотрит на меня. И снова, будь я проклят, что-то в глазах – там, за официальностью!
– А что, на нем что-то есть?
– Нет. На вокзале дрых.
– Ну так и гоните его к едрени фени!
Но ей пришлось задержаться. Привели ярко накрашенную девицу в потертой джинсовой юбке и красной кожаной куртке.
– Кто это? – спросила Таня.
– Да вот… – начал дежурный.
Девушка вызывающе посмотрела на всех, особенно на меня.
– Вы должны меня отпустить! Этот, – махнула рукой на дежурного. – Обозвал меня шлюхой. Я не шлюха!
– Никто не сомневается, золотце, – Таня взяла ее за руку. – Успокойся. Тебе здесь желают только добра. Садись. Чаю хочешь?
– Пожалуй, – девица села на стул, раздвинув ноги. Точилин нахмурился. – Скажите им, я не шлюха. Я чистая девушка.
Чистую девушку звали Инна Нестерова.
Иду по Ленинградской, руки в карманах, ворот куртки поднят.
– Молодой человек! Постойте!
Оборачиваюсь.
Ко мне несется, подобно черному крылатому призраку, бледный высокий человек. Худое красивое лицо, горящие глаза.
– Что вам нужно?
– Позвольте вам вручить от нашей организации.
Сует в руки брошюру.
Я взглянул. „Церковь Любви Господней“. Пятьдесят отделений по всему миру… Сто пятьдесят тысяч членов. Секта. Чистой воды.
– Очень мило.
– Приходите в воскресенье в 11.00.
Он назвал адрес.
– Религия меня не интересует.
– Вы придете, – сказал человек в черном пальто.
– Почем вам знать?
Он приблизился.
– Вы сломлены. Я вижу это в ваших глазах. Но в вас есть Свет.
Я неловко отступил.
– Как вас зовут?
– Руслан, – улыбка осветила его изможденное лицо. – Приходите.
Я в смятении снова перечитал название секты и адрес.
Без десяти одиннадцать в воскресенье стою у подъезда трехэтажного здания, в котором располагается типография, офис одной из газет и обувной магазин.
Мне нужен офис N 38.
Свет флюоресцентных ламп, тихая симфоническая музыка. У стен с обоих сторон ряды длинных столов. У левой стены сектанты в белых одеждах раздают бесплатно еду бомжам, старикам и детям. Получившие эту небольшую, но тем не менее великую помощь отходят к столам у правой стены. Здесь из коробок с эмблемой „Церкви Любви“ – распятым Христом со звездой во лбу и без венца – достают ворохи старой одежды.
Спустя полчаса Руслан освободился.
– Рад, что ты пришел, Павел.
– На минутку заскочил. Посмотреть.
Обменялись рукопожатием.
Руслан пригласил меня в кафешку за углом.
– Ну как тебе? – он глотнул каппучино.
Его переход на „ты“ был естественным, как дыхание.
– Мне нравится. Хотя вы могли быть и побогаче.
Руслан усмехнулся.
– Все дело в названии. Оно слишком простое. А мы очень нуждаемся.
Я закивал, глотнув кофе.
– Деньги.
– Да, – Руслан поморщился.
– У меня мало времени, – он взглянул на часы (сверкающие „Ролекс“). Я наморщил лоб. Кажется, в офисе на запястье Руслана часов не было. – Если ты не против, я бы хотел еще раз с тобой встретиться.
Пожимаю плечами.
– Времени у меня предостаточно. Как и вопросов.
Руслан засмеялся. Взял чашку.
– Спрашивай.
– Тогда на улице ты сказал…
– Свет. В тебе он есть. У тебя глаза ангела, – он странно взглянул на меня.
– Внешность обманчива, – я с горечью вспомнил сотворенное мною.
Он встал. Протянул визитку.
– Через неделю в том же офисе, если не возражаешь. Я хочу, чтобы ты работал с нами.
– Что за работа?
– Что-нибудь придумаем, – он улыбнулся, усталое красивое лицо преобразилось. – Извини, что лезу в душу. Но предположу: сейчас для тебя любая работа – спасение.
Извинившись, Руслан оставил меня.
Она выходит из подъезда новостройки под руку с мужем. Подтянутый, уверенный в себе бизнесмен. Волков садится в „пежо“ и укатывает к чертовой матери. Таня в пестром цветочном платье пересекает детскую площадку.
Я отталкиваюсь от стойки качелей.
Она проходит мимо, копаясь в сумочке.
– Таня!
Останавливается. Плечи вздрагивают, словно я подкрался сзади и ткнул лезвием между лопаток.
Оборачивается. Делает вид, что взволнована, ошеломлена, удивлена.
– Паша? Что ты здесь делаешь?
Неудачно пытаюсь улыбнуться.
– Жду тебя.
Она беспомощно озирается.
– Ну хорошо, давай присядем где-нибудь.
Садимся на скамейку у пустых качелей.
– Как ты меня нашел?
– У кого есть деньги, тот может все.
Таня наморщила лоб.
– Как Катя?
Я посмотрел на нее.
– Ты спрашиваешь об этом?
– А что? Ждешь, что я упаду и забьюсь в судорогах?
– Нет.
– Что было, то было.
Таня достала сигареты.
– Раньше ты не курила.
– Поработаешь в следствии, закуришь, – она положила ногу на ногу. В юности всегда сидела, сдвинув коленки. – Надеюсь, ты не праведник?
Я истерически расхохотался.
– О, только не это!
Таня промолчала.
– Как ты живешь?
– Прекрасно. Муж хороший. Любит меня. Сын здоров, – она выдохнула дым, глядя вдаль. – Это твой ребенок.
В волнении я вскочил со скамьи.
– Бог мой… и ты молчала?
– А что ты хочешь? Пять лет от тебя ни слуху, ни духу. А тут из-под земли вырастаешь – и из-под земли же достаешь! Следил, вынюхивал.
– Это же ребенок, – я сел. – Он имеет право знать.
Мы наблюдали игры детей на площадке.
– Его там нет?
– Нет, – Таня бросила окурок в лужу. – Он сейчас в детском садике.
– Как зовут?
Она поколебалась.
– Павлик… в честь отца.
Я шмыгнул носом, втоптанный в землю.
– А муж?
– Ему все равно. У Володи бизнес. И он любит меня.
– Володя, – я хмыкнул.
Таня взглянула на меня.
– Мне почему-то кажется, в последнее время в твоей жизни произошло что-то ужасное, – она помолчала. – Почему ты развелся с Катей?
Я сунул руку в карман куртки, где по-прежнему лежало обручальное кольцо. Катино, не мое. Свое я вчера выбросил в Волхов.
– Я не разводился с ней. Она умерла. И наш ребенок тоже.
– Мне жаль, – сказала Таня, но прежнего сочувствия, знакомого мне с юности, в ее голосе не было.
Я взглянул на нее. Криво усмехнулся.
– Тебе очень повезло, что мы расстались.
– Почему?
Глядя ей в глаза, я сказал:
– Все, кого я люблю, погибают.
Вторая встреча с Русланом прошла так же спокойно и ровно, как неделей раньше. Он явно умел влиять на людей.
– Ты говорил о работе, – я отхлебнул кофе. Кафе не столь многолюдно, как в прошлое воскресенье. В приемнике за трескотней помех звучит: „Не трави мне душу, скрипка…“
– Я об этом подумаю, – Руслан лениво откинулся на спинку стула, между пальцами сигарета.
– Я хочу быть полезным.
– Расслабься. Я хочу, чтобы в нашей организации ты чувствовал себя как дома. И не испытывал чувства вины.
– Я слишком много бездельничал в последнее время. И просто устал.
– Но ты многое понял в эти дни. Верно? – Руслан потушил сигарету в миске с чечевичным супом.
Он улыбнулся.
– Я хочу, чтобы ты познакомился поближе с ребятами. И потом, у тебя будет ясное представление, чем мы занимаемся.