Текст книги "Вернуться в 80. Часть 5 (СИ)"
Автор книги: Игорь Перах
Жанр:
Попаданцы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц)
Глава 5 19.10 87 12.00 Америка 17.00 Германия
– Игорь! Игорь, твою мать, ты где витаешь?! Там Джон телефон обрывает!
Аркадий тряхнул меня за плечо, разом выдернув из февральского Хабаровска обратно в контору.
Я подскочил к столу и взял трубку.
– Да, Джон.
– Игор! Тут чёрт-те что творится! – Голос летел через океан вперемешку с рёвом, который стоял за его спиной. Не гул биржевого зала – именно рёв, как на стадионе. – Я такого за двадцать лет не видел! Ни разу!
– Спокойно. По порядку. Цифры.
– Открылись просто ужасно. Половина бумаг вообще не торговалась первые сорок минут – специалисты не могли свести заявки, покупателей не было ни по какой цене! – Он говорил взахлёб, глотая слова. – Сейчас. индекс две тысячи сто с копейками., Игор, ты слушай дальше: подтверждения идут с задержкой, тикер отстаёт почти на час! Никто в этом зале не знает реальную цену! Люди торгуют вслепую!
Я прикрыл глаза. Всё шло по расписанию. Ровно по тому, что я когда-то разобрал по минутам.
– Наши позиции.
– Вот с ними как раз прекрасно! – В его голосе прорезалась истерическая радость. – Наши путы на всплеске уходили по шестьдесят! По шестьдесят, Игорь! Мы их брали по три! Ты понимаешь, что это значит? На бумаге мы сейчас в двадцать раз в плюсе!
– Понимаю. Что с исполнением?
– Вот тут беда. – Он осёкся. – Продавцы есть, их море. Но система захлёбывается, подтверждение сделки приходит через полчаса после отправки. И... – он понизил голос, – Игорь, тут по залу слух пошёл. Говорят, биржу закроют. Совсем. Сегодня.
– Кто сказал?
– Да все говорят! Только что пронеслось по толпе! Кто-то слышал, будто в Вашингтоне обсуждают остановку торгов!
Я посмотрел на часы. Восемнадцать ноль-две по Франкфурту.
– Ставь наши заявки на продажу по восемьдесят.
Секунду в трубке молчали. Потом Джон заорал так, что пришлось отодвинуть её от уха:
– Что?! Ты в своём уме?! Ты меня вообще слышал? Биржу могут закрыть! Если закроют – мы не выйдем ни по какой цене! Наши бумаги к утру превратятся в макулатуру, а утром может не быть ни цены, ни рынка, ни расчётов! Надо сбрасывать сейчас, пока дают шестьдесят! Да хоть по сорок, но живыми деньгами!
– По восемьдесят, – повторил я, чеканя каждое слово. – Выставляй частями, лотами, не одной плитой, чтобы не обвалить собственную цену. Связь через полчаса. Всё.
Я положил трубку.
В комнате стало очень тихо. Даже телевизор, кажется, стал говорить тише.
Аркадий стоял посреди комнаты со стаканом коньяка, и я хорошо видел, как в стакане подрагивает янтарная поверхность. Пётр Васильевич сидел неподвижно, положив ладони на подлокотники.
Я подошёл к телевизору.
А там разворачивался ад.
Американский канал вёл прямую трансляцию из торгового зала Нью-Йоркской биржи, и это был уже не бизнес. Это была агония. Камера выхватывала бушующую толпу: сотни трейдеров в мятых пиджаках, с сорванными галстуками и расстёгнутыми воротами орали до хрипоты, прижимая к ушам по две телефонные трубки сразу. Багровые, мокрые от пота лица. Люди, потерявшие человеческий облик за одно утро.
Пол зала был засыпан бумагой. Не усеян – засыпан, как первым снегом, по щиколотку: миллионы выброшенных квитанций, распечаток, ордеров, которые уже никто никогда не исполнит.
В кадре женщина-брокер поскользнулась на этой бумаге и упала, рассыпав свои листы. Её никто не поднял. Люди шли прямо по бумагам и по её рукам, а она, стоя на коленях, продолжала их собирать и одновременно выкрикивать приказы на продажу.
Внизу экрана судорожно мигала красным бегущая строка.
– Они говорят... – Аркадий повернул ко мне бледное лицо. – Говорят, власти могут закрыть биржу. Совсем.
– Не закроют, – тихо сказал я.
– Ты откуда...
– Не закроют, Аркаша.
Он поставил стакан на стол – не сразу, со второй попытки, потому что рука не слушалась. И вдруг заговорил быстро, глотая слова, точь-в-точь как Джон четверть часа назад:
– Почему восемьдесят? Игорь, объясни, почему восемьдесят? Мы уже подняли в двадцать раз! В двадцать! Нам хватит! Давай зафиксируем сейчас – по шестьдесят, по пятьдесят, да хоть по сорок – и уйдём с этими деньгами. Мы уже богатые люди. Зачем рисковать всем?
Я усмехнулся. Не потому, что было весело. Просто когда всё идёт точно по написанному, в этом есть что-то смешное.
– Садись, Аркадий. И слушай.
Он сел.
– Первое. Биржу не закроют. Её никто не может закрыть просто так – ни президент, ни комиссия. Это частная контора, решение принимает её собственный совет. И он его не примет, потому что закрыть торги сегодня – значит объявить всему миру, что американская финансовая система не работает. На такое они не пойдут. А слухи в зале – это не информация. Это запах страха. Паника всегда рожает самые страшные слухи, потому что ей нужно оправдание.
Пётр Васильевич медленно кивнул. Вот это он понимал прекрасно – по своей линии.
– Второе. – Я кивнул на экран. – Смотрите, что там на самом деле происходит. У крупных фондов стоят автоматические программы страхования. Рынок падает – программа обязана продавать. Не думать, не сомневаться, не ждать – продавать. Рынок от этого падает дальше, и программа продаёт ещё. И так по кругу. Сейчас, к полудню, эти машины только разогрелись. А в последние полтора часа, когда управляющие увидят, что день закрывается в минусе, они начнут выбрасывать всё подряд, лишь бы не остаться в бумагах на ночь. Вот тогда, Аркаша, и будет настоящий ад.
– Насколько? – глухо спросил Пётр Васильевич.
– Минус двадцать с лишним процентов за один день. Такого не случалось никогда. Даже в двадцать девятом за сутки столько не теряли.
Аркадий тихо выругался.
– Поэтому шестьдесят – это не потолок, – закончил я. – Это середина дороги. Восемьдесят возьмут. И возьмут с руками, потому что к вечеру защита понадобится всем и по любой цене.
Аркадий вытер лоб ладонью. Потом посмотрел на меня – долго, снизу вверх, как смотрят на человека, которого видят впервые.
– Игорь. – Он облизнул губы. – Ты уверен?
Я подумал о том, что часа через два на этом самом экране появятся другие лица. Что тот молодой парень с идеальным пробором и подтяжками поверх сорочки, который утром весело показывал камере большой палец, к вечеру, может статься, будет искать, у кого занять до понедельника. Что где-то там, в этой толпе, прямо сейчас стоят люди, для которых сегодняшний день закончится больницей.
И что я всё это знаю заранее – и всё равно не сделаю ничего. Потому что я здесь не за этим.
– Уверен, – сказал я.
Москва март сентябрь
Телефонный звонок застал меня в обед. Я только вернулся из института в свою обновлённую квартиру – настоящую берлогу, которая и по меркам будущего выглядела бы недурно.
Главной её фишкой была стена, расписанная по моему заказу уличным художником с Арбата: футуристический робот во весь рост, тридцать рублей и два вечера работы. По здешним временам – решение дерзкое до неприличия.
Заказывая роспись, я, разумеется, объяснил себе, что мне просто нравится сюжет. Врать самому себе я умел не хуже, чем всем остальным.
Гордостью интерьера была японская электроника: тяжёлый усилитель и вертушка, на которой прямо сейчас неспешно крутился диск. Кухню я объединил с залом – диковинка для советских планировок, – и поставил импортный холодильник. Середину комнаты занимал широкий раскладной диван, а пол от стены до стены устилал толстый палас: не столько для уюта, сколько для звукоизоляции.
– Алло, с Хабаровском говорить будете? – протрещал в трубке далёкий, пробивающийся сквозь тысячи километров голос межгородской телефонистки.
– Да, соединяйте.
– Алло? – раздался знакомый, чуть хрипловатый голос.
– Лена? Всё нормально?
– Нормально, – хмыкнула она. – Хотя, если честно, Пахомов, я до последнего думала, что ты проявишь инициативу и наберёшь первым. Но от тебя же дождёшься. Вот и решила взять дело в свои руки.
– Я рад, Лен. Правда рад.
И это не было ни дежурной вежливостью, ни попыткой загладить вину. За прошедший месяц я не раз с благодарностью вспоминал ту ночную встречу в хабаровском ресторане. Ленка сделала тогда то, чего не сумел бы никто другой. Рану от расставания с Мариной она, конечно, не залечила – такое не затягивается за один вечер под водку и фальшивых лабухов. Но она наложила поверх плотный пластырь, с которым стало можно жить и дышать дальше.
– Ну так что, Пахомов? Что скажешь в своё оправдание?
– Только то, что рад тебя слышать. Скажи лучше, как ты раскопала мой московский номер?
– Ты меня удивляешь. – В голосе прозвучало привычное превосходство. – Усомнился в моём умении находить подход к людям?
– Ни в коем случае. Но фокус раскроешь?
– Всё просто. Подкараулила твою бабушку. Посидела с ней, разговорила. И она мне этот твой секретный московский номер выложила по памяти. С первого раза.
– Молодец, – усмехнулся я.
В этом была вся Ленка.
Если смотреть со стороны, они с Мариной были похожи до странности: обе яркие брюнетки, тёмные глубокие глаза, даже рост и осанка – один в один. Но какая же пропасть лежала между ними внутри. Марина была нежностью, мягкой грацией, тихой негой. Ленка – чистым напором, силой, сшибающей с ног.
– Ну, рассказывай, что там у вас в Москве творится, – вернула меня к реальности она. – Я десять минут заказала.
Так мы и начали общаться. В основном письмами, а раз в неделю кто-нибудь из нас заказывал межгород – то она, то я.
Но главной отдушиной стали именно письма.
Какая же это была забытая роскошь – получать настоящие бумажные письма. В том, будущем мире мессенджеры обесценят общение до пустоты: звякнуло, пробежал глазами, натыкал ответ, забыл. А здесь, в восемьдесят седьмом, это был целый обряд.
Вытаскивая из почтового ящика ровный белый конверт, я каждый раз чувствовал совершенно детский восторг. И никогда не вскрывал его сразу – сознательно тянул удовольствие. Клал на обеденный стол, на самое видное место, и шёл готовить ужин: гремел посудой, что-то жарил, поглядывал на конверт и гадал, что она там на этот раз написала. Обычный вечер от одного этого превращался в праздник.
А писала она много и обо всём на свете – искренне, живо, интересно. Строчка за строчкой, ровным уверенным почерком, в котором, как в зеркале, отражался её характер.
При этом ни о какой любви между нами не было и намёка – ни словом, ни между строк. Говорят, дружбы между мужчиной и женщиной не бывает. Может, и так. Но дружба по переписке – вещь особая, и у нас с Ленкой она получалась просто отлично.
Действовало одно железное табу: никаких вопросов про Марину и её Арсена. Ни воспоминаний, ни расспросов, ни жалоб. Тема была запечатана намертво.
А вокруг тем временем рушился и заново складывался целый мир.
С февраля по октябрь восемьдесят седьмого время словно сорвалось с цепи. Перестройка из газетного лозунга превращалась в живой, бурлящий хаос. В марте в Москву прилетела «железная леди» – вся столица, разинув рот, смотрела, как Тэтчер в элегантном пальто ходит по советским магазинам и на равных ведёт дуэль с Горбачёвым в прямом эфире.
К лету страну накрыла лихорадка законной частной наживы: вышел закон о кооперации. Москва запестрела первыми кооперативными кафе с заоблачными ценами, на рынках появились самодельные «варёнки», а во дворах – пока ещё робкие, но уже наглые пареньки в спортивных костюмах, раньше всех сообразившие, что с новых богатеев можно брать дань.
Гласность захлёстывала. «Огонёк» и «Новый мир» рвали из рук, в книжных стояли очереди за вчера ещё запрещёнными Солженицыным и Пастернаком. Люди зачитывались до судорог, дивясь тому, что позавчера было табу, а нынче стало нормой.
В мире кипела своя каша. В июне Рейган стоял у Бранденбургских ворот и чеканил на весь свет: «Мистер Горбачёв, снесите эту стену!» В Персидском заливе полыхала танкерная война. А на Западе тем временем пух и наливался гигантский, ничем не обеспеченный пузырь: американские рынки лезли вверх как на дрожжах, брокеры в Нью-Йорке чувствовали себя хозяевами вселенной и были твёрдо уверены, что праздник не кончится никогда.
Наши дела шли лучше, чем я рассчитывал.
Главным козырем оказалась не наличность и не связи. Бумага. Обычная бумага с грифом.
Аркадий, вооружённый государственным мандатом на проверку предприятий по линии американских технологических закладок, получил право входить куда угодно и требовать что угодно. И пользовался этим правом с изяществом человека, двадцать лет прожившего в чужой стране под чужим именем.
Схема была проста. Он приезжал на предприятие с проверкой. Находил – а найти при желании можно было где угодно – импортное оборудование или узлы, закупленные за бугром. Составлял заключение: техника под подозрением, нужен контроль, а заодно и модернизация участка, поскольку старое советское оборудование тоже никуда не годится. И под этим соусом на завод заходил его человек.
Не директором. Директором заходить глупо: директор всегда на виду и всегда крайний. Его люди садились на снабжение, на сбыт и на бухгалтерию. То есть на входящий поток, на исходящий и на учёт того и другого. Кто держит эти три точки, тот и хозяин завода, как бы ни звали человека в директорском кресле.
К осени в нашей сети было шесть точек в Московской области, и подобраны они были не наугад, а под единую конструкцию.
Обувная фабрика давала кожу и статус производителя дефицита. Деревообрабатывающий комбинат – тару, ящики, поддоны и, что куда важнее, законное основание списывать древесину тоннами. Городской молокозавод – ежедневную розничную выручку и холодильные мощности. Швейная фабрика – фонды на ткань, самый ходовой товар в стране после водки. Рыбоконсервный комбинат – жестяную банку, крышку и линию закатки.
А ремонтно-механический завод был жемчужиной коллекции, потому что через него шло непрерывное списание станков и запчастей. Списанный по акту станок – это станок, которого больше нет ни в одной ведомости страны. Он просто перестаёт существовать. И начинает работать там, где нужно нам.
Разумеется, наивно было бы думать, что всё пойдёт как по маслу.
Система хоть и трещала по швам, но своё отдавать без боя не собиралась. На иных объектах Аркадию с его мандатом указывали на дверь сразу – вежливо, но так, что становилось всё понятно.
Ломать через колено было нельзя. Уголовный кодекс никто не отменял, закон пока работал, и любое внимание милиции, прокуратуры или ОБХСС означало конец всей затее. Приходилось действовать тонко, а там, где не выходило, – отступать и не жадничать.
Вдобавок почти везде уже сидела своя, годами сложившаяся местная мафия. Завскладами, директора-старожилы, прикормленные чиновники исполкомов, цеховики, сколотившие первые капиталы ещё при Брежневе, – все они прочно держали сырьевые потоки и берегли свои кормушки. Чужака они чуяли нутром, за версту.
Кое-где наших людей начинали планомерно выживать с первого же дня: подстраивали недостачи, вешали чужие грехи, давили молча и ежедневно, как вода точит камень. А кое-кто ломался и сам – оказывался слабее, чем выглядел на собеседовании, и уходил, не выдержав.
Но, как спокойно заметил Пётр Васильевич, это обычный рабочий процесс. Главное – он пошёл, костяк есть, а отсев – дело времени и грамотной зачистки.
Оборудование мы, кстати, тоже брали не за деньги.
За деньги производственную линию в Советском Союзе купить было нельзя в принципе. Её можно было только получить по фондам – по государственному распределению. И Аркадий выбивал фонды под ту же самую вывеску: замена подозрительного импорта, техническое перевооружение, безопасность производства. Государство само оплачивало, само поставляло и само привозило на площадку линии, которые были нужны нам.
А дальше начиналось самое интересное.
Линии монтировались – и на этом всё замирало. Акт ввода в эксплуатацию не подписывался. Оборудование числилось в пусконаладке, то есть для плановой экономики как бы ещё не существовало.
Смысл был в одном. Как только линия принята официально, её мощность в тот же миг уходит в план. А всё произведённое по плану государство забирает по государственной цене и распределяет само. Ты производишь – а торгует кто-то другой.
Пока же линия «налаживается», всё, что с неё сходит, идёт как опытная партия. А опытную партию можно передать кооперативу. Кооператив же по новому закону имеет полное право торговать по свободной договорной цене.
Вот и всё. Вся разница между советской экономикой и нашей умещалась в одну неподписанную бумажку.
К осени на трёх площадках линии работали в полную силу. Кетчуп, майонез, горчица.
Сырьё шло по своим же каналам: томатная паста и масло – через молокозавод, уксус и горчичный порошок – через снабжение комбината, банка и крышка – с рыбоконсервного, ящики под отгрузку – с деревообрабатывающего. Ни одного постороннего поставщика. Круг замкнулся сам на себя, и разорвать его снаружи было почти невозможно.
Обороты пока оставались скромными – не те миллионы, о которых грезил Аркадий, куда там. Но объёмы росли месяц к месяцу, а вместе с ними рос спрос. Вот это и было главное.
Первыми нашими покупателями стали как раз кооперативные кафе – те самые, что открывались по Москве одно за другим. Соусы им были нужны позарез, а государственная торговля снабжать их не спешила. Зато платили они сразу и наличными: без счетов, без лимитов, без трёхмесячных отсрочек. Каждый вечер наши люди объезжали точки и собирали дневную выручку.
Именно этого я и добивался с самого начала. Не прибыли на бумаге. Ежедневного живого кэша.
А заодно мы очень скоро выяснили ещё одну вещь, о которой в Советском Союзе до сих пор толком никто не знал.
К сентябрю на рынок с той же горчицей полезли двое таких же шустрых кооператоров. И одно кафе на Сретенке, где мы стояли с самого начала, вежливо отказалось от нашей поставки: нашли на пятнадцать копеек дешевле.
Аркадий тогда взвился и предложил решить вопрос привычным ему способом – одним коротким разговором с нужными людьми.
Я его остановил.
Потому что это была лучшая новость за весь год. У нас появилась конкуренция. А значит, у нас наконец-то начиналась настоящая экономика.
Глава 6 Германия, 19:00. Америка, 14:00. Два часа до закрытия торгов.
На этот раз я набрал Джона сам.
Трубку сняли не сразу. И то, что я услышал, на биржевой разговор походило мало: рёв зала где-то на заднем плане, а поверх – тишина, перебиваемая глухими, судорожными всхлипами. Голос брокера, когда он наконец заговорил, был тихий и надломленный, будто у человека вынули позвоночник.
– Всё пропало, Игорь... Всё рухнуло. Всё, что я строил годами.
– Что именно рухнуло, Джон? – спокойно спросил я. – Говори толком.
– Я потерял всё! – сорвавшись на фальцет, выдохнул он. – Все свои сбережения! Всё, до последнего цента! Двенадцать лет работы!
– Как ты умудрился так подставиться?
В трубке шмыгнули носом.
– Я... я решил, что вы там, в своей Германии, просто ничего не понимаете в американском рынке,если продолжаете держать все на понижение – выдавил он. – Какие-то европейцы будут учить меня, брокера с Уолл-стрит, как тут торгуют! Я подумал: паникёры. Начитались газет. А утром, когда индекс просел на семь процентов, я сказал себе: вот он. Вот шанс всей моей жизни. Такой распродажи не было двадцать лет, рынок на дне, сейчас пойдёт отскок – и я поднимусь. И взял коллы. На все свои деньги, Игорь. И ещё занял под них.
– А рынок пошёл дальше вниз.
– Дальше вниз! – Он почти закричал. – Down, down, down! Он не остановился ни на минуту! Сейчас минус двенадцать, меня выбило по марже ещё час назад! Я банкрот, ты понимаешь? В сорок один год!
Я слушал его и смотрел на экран телевизора.
Там, за океаном, шёл второй акт. Диктор – тот самый, что утром бодро тараторил про «здоровую коррекцию», – уже говорил другим голосом, ниже и медленнее, как говорят на похоронах. Внизу экрана бежала строка с цифрами, которые ещё вчера показались бы опечаткой.
Камера показывала биржевой зал сверху, и это было похоже на муравейник, в который плеснули кипятком. Потом – крупный план: человек в расстёгнутой рубахе сидел прямо на полу, привалившись спиной к колонне, и смотрел в одну точку, не мигая. Мимо него ходили, его задевали ногами, а он сидел.
Потом дали улицу. Уолл-стрит перед зданием биржи была забита людьми: клерки, курьеры, просто прохожие, все стояли и молча смотрели на фасад, будто там могло что-то произойти. Полицейские лениво оттесняли зевак от проезжей части.
Дальше пошли короткие, рваные сюжеты с улиц Нью-Йорка. Ведущий новостей в студии нахмурился и наконец произнёс слово «паника» – и это было, пожалуй, первое честное слово за весь сегодняшний день. К вечеру его, словно заклинание, повторят абсолютно все аналитики и телеканалы мира.
В эфире всё чаще и чаще всплывали пугающие термины: «глубокая рецессия», «финансовый крах» и, конечно же, «двадцать девятый год». Ну да, Великая депрессия 1929 года всегда оставалась главной и самой кошмарной страшилкой для Уолл-стрит. Призраком, которым пугали не одно поколение американских брокеров. И теперь этот призрак оживал прямо на их глазах.
Земля крутилась, и волна шла за ней по кругу, не отставая ни на час.
– Джон, – я жёстко оборвал его стенания. – Ты, если не забыл, всё ещё работаешь на меня. И прямо сейчас меня интересует не твоя личная катастрофа, а мои бумаги.
В телефоне повисла пауза. Он тяжело потянул носом, силясь взять себя в руки.
– По восемьдесят пять еще никто не берёт, – неохотно выцедил он наконец. – Но по семьдесят покупатели уже есть. Много.
Он говорил сквозь зубы, и я прекрасно понимал почему. Ему было физически тошно признавать, что какой-то незнакомый мальчишка на другом конце провода видел сегодняшний день насквозь ещё в пятницу – лучше, чем он сам и все звёзды Уолл-стрит, вместе взятые. Типичный янки. Уязвлённая гордость болела у него сильнее, чем разорение.
– Отлично, – бодро сказал я. – Начинай сброс. Частями, лотами, не вываливай всё разом. И одно обязательное условие: всё это время держи в стакане заметную заявку на продажу по восемьдесят пять.
– Зачем? – не понял Джон.
– Затем, чтобы покупатели её видели. Пусть смотрят на восемьдесят пять и думают, что урвали задёшево, забирая у нас по семьдесят и семьдесят пять. Дай им почувствовать себя умными. Человек с удовольствием платит за ощущение, что он кого-то обхитрил.
Джон помолчал, переваривая.
– И ещё, Джон.
Я сделал паузу, чтобы слово весило больше.
– Если всё пройдёт чисто и ты выполнишь мои инструкции в точности – получишь сверху персональный бонус. Десять тысяч долларов.
В трубке мгновенно стало тихо. Всхлипы прекратились, как отрезало.
Десять тысяч наличными в восемьдесят седьмом, для человека, который час назад потерял всё, – это была не премия. Это была новая жизнь. Или, по крайней мере, возможность не начинать её с нуля.
– Я понял, – сказал он совсем другим голосом. – Сделаю всё точно.
Я положил трубку и встретился взглядом с Петром Васильевичем.
– О чём это он там сопли жуёт? – нахмурился полковник. – И что ещё за «колл» такой?
– Да то же самое, на чём мы сейчас сидим. Только наоборот.
– Игорь. – Пётр Васильевич страдальчески поморщился. – Я с ума сойду от твоих американских вывертов. Объясни по-человечески.
– Хорошо. – Я отошёл от телевизора и сел напротив. – Представьте, что новая «Волга» стоит пятнадцать тысяч. Вы приходите к владельцу и даёте ему пятьсот рублей за бумагу. За право через месяц купить у него эту «Волгу» ровно за пятнадцать тысяч – сколько бы она к тому времени ни стоила.
Полковник кивнул, слушая внимательно.
– Дальше просто. Если через месяц «Волга» на чёрном рынке идёт уже за двадцать пять, вы предъявляете бумагу, забираете машину за пятнадцать, тут же перепродаёте за двадцать пять и кладёте в карман девять с половиной тысяч чистыми. Это и есть «колл» – ставка на то, что цена вырастет. У нас с вами ставка ровно обратная: мы поставили на падение.
– А твой брокер, стало быть...
– А наш Джон решил, что после утренних минус семи рынок обязан отскочить вверх. И скупил таких бумаг на всё, что у него было. Плюс залез в долги. – Я пожал плечами. – Рынок не отскочил. Он полетел дальше вниз. И все его права на покупку по вчерашней цене превратились в фантики.
– Дебил, – коротко резюмировал Аркадий из своего кресла.
Потом почесал нос и добавил уже гораздо тише:
– Хотя, если честно... я бы, наверное, поступил точно так же. Когда с утра увидел минус семь, у меня самого руки зачесались.
Пётр Васильевич хмыкнул и покосился на приятеля, но комментировать не стал.
А я посмотрел на часы.
Половина восьмого. Значит, у них половина третьего. Ещё полтора часа до закрытия.
Время есть.
Времени хватало ровно на то, чтобы сыграть последнюю партию – ту, о которой я этим двоим пока говорить не собирался.
И самое смешное, что идею мне только что подсказал сам Джон. Своим разорением.
конец сентября 1987 года
Документы на поездку мне оформили с фантастической скоростью. Справки из института, комсомольская характеристика, выездная виза – всё легло на стол за два дня. Органы, когда им было нужно, умели решать бумажные вопросы без всякой волокиты.
– А когда вы вообще решили, что в Германию мне надо ехать с вами?
Пётр Васильевич крякнул и откинулся на спинку кресла.
– Да мы с Аркашей покрутили этот вопрос. Ни черта он в вашей биржевой математике не понимает: верхушечник, умеет команды раздавать да отчёты собирать. А ты эти рынки знаешь как свои пять пальцев. Смысл посылать дилетанта? Оформим нас официально, примкнём к ведомственной делегации, отколемся на пару недель во Франкфурте, а потом так же тихо – обратно. Тем более там всё решено. Деньги с Уолл-стрит пойдут прямо в наш карманный банк.
– В «Ост-Вест»?
– Ага, – хитро улыбнулся Аркадий.
Я кивнул. Выбор был безупречный. В ФРГ работал советский совзагранбанк – «Ост-Вест Хандельсбанк», через который контора годами гоняла валюту, не привлекая внимания западных регуляторов. Благодаря плотной работе со «Штази» КГБ пророс в Западную Германию так глубоко, что чувствовал себя во Франкфурте почти как дома. Лучшей гавани, чтобы принять и легализовать большой куш, было не найти.
Всё складывалось идеально. Даже слишком.
Изначально ведь план был другой: вести всё из Москвы по межгороду, на кодовых фразах. Прослушка не дремала, и сесть из-за одного неверного слова в трубке было бы обидно – это правда. Но не вся.
Потому что для самой сделки я был не нужен.
Инструкции умещались в три строчки: держать до вечера, ставить на восемьдесят, выходить частями. Их мог исполнить кто угодно, хоть Аркадий по бумажке. Тащить меня через границу, оформлять визу, впихивать в делегацию – ради трёх строчек?
Нет. Меня везли не для этого.
Меня везли, потому что поверили.
Вот в чём была вся штука. Они выложили по сто тысяч наличными на слово семнадцатилетнего пацана – а такие деньги просто так, из любопытства, не ставят. Значит, вопрос «правду ли он говорит» они себе давно закрыли. И как только закрыли, немедленно встал следующий: а сколько ещё можно из него вынуть?
Одно дело – снять куш с чужого краха. Совсем другое – сидеть с этим человеком в одной комнате две недели за границей, без чужих ушей, И спрашивать. Спокойно, по порядку, обо всём подряд. Что будет с нефтью. Что будет с рублём. Куда бежать в девяносто первом. Какие банки открывать и в какой стране.
Крах для них был уже решённым делом. Их интересовало то, что после.
Да и страшно им. Тупо страшно брать на себя ответственность в одиночку.
Я сложил документы в стопку и подровнял её о столешницу.
– Спасибо, Пётр Васильевич.
– Не за что, – отозвался он.
Ну что ж. Две недели во Франкфурте. Значит, будут спрашивать.
А я подумаю, что отвечать.
До вылета оставалось три недели.
А вечером, поднявшись к себе, я обнаружил торчащий из дверной щели листок срочной телеграммы.
«БУДУ МОСКВЕ ЗАВТРА ТЧК ОСТАНОВЛЮСЬ У ТЁТКИ ТЧК ЕСЛИ ХОЧЕШЬ ВСТРЕТИМСЯ ТЧК ЛЕНА»
Я перечитал эти двенадцать слов раза четыре. Потом ещё раз. Телеграмма – вещь честная: за каждое слово плачено, лишнего не напишешь. «Если хочешь» – вот что она вставила. Могла бы не вставлять.
Мы условились встретиться у Красной площади.
Странная всё-таки штука: почему все, кто приезжает в столицу или живёт в ней, упорно назначают встречи именно здесь? «У фонтана в ГУМе», «на Красной». А куда конкретно идти, у какого входа стоять – бог знает. Но место тянет всех без разбора, как главный магнит огромной страны.
Сентябрь восемьдесят седьмого выдался в Москве золотым и сухим. Солнце светило уже без всякого тепла, воздух был звонкий и прохладный, и люди начали кутаться в куртки. Брусчатка поблёскивала после ночного дождя, вдоль Кремлёвской стены алели транспаранты к очередной годовщине, а к Мавзолею, как всегда, тянулась длинная молчаливая очередь: организованные группы, школьники парами, командированные с портфелями.
Площадь жила своим обычным муравейником. Иностранцев в тот год стало заметно больше – их выдавали не столько лица, сколько обувь и цвет курток: слишком яркие для нашей улицы. Поодаль двое парней с сумками неторопливо прогуливались вдоль стены, поглядывая на туристов оценивающе, по-рабочему: фарцовщики выходили на промысел, и делали это уже почти не таясь. Милиционер в новенькой шинели стоял метрах в двадцати и смотрел мимо. Времена менялись. Ещё года три назад он бы к ним подошёл.
И среди всей этой пёстрой, снующей толпы я сразу увидел её.
Ленка выделялась так, будто на неё направили отдельный софит. Красный дутый пуховик – редчайшая по тем временам вещь, добытая явно с боем или через дальневосточных моряков. Белая вязаная шапка, из-под которой густой волной рассыпались угольно-чёрные волосы. На фоне серых плащей и коричневых пальто она смотрелась как цветное фото, случайно вклеенное в чёрно-белый альбом.
Она стояла у Исторического музея, чуть повернув голову к брусчатке, и в ней ощущалась такая спокойная, породистая грация, что прохожие невольно оборачивались. В Ленке удивительно переплелись две природы: тонкая восточная утончённость с её плавными линиями и едва уловимым разрезом глаз – и строгая, чёткая европейская красота. Гибкость и магнетизм в одном флаконе. Она была не просто красивой. Она была эффектной.
Пока я пробивался к ней сквозь людской поток, рядом с ней притормозила группа американских туристов – сытые, улыбчивые, с фотоаппаратами «Кодак» на шеях. Один, не удержавшись, поднёс камеру к глазу и дважды щёлкнул Ленку на фоне Спасской башни. Потом что-то сказал спутнице, и оба засмеялись – довольные, будто поймали в объектив редкую птицу.
Она этого даже не заметила. Просто смотрела по сторонам, отыскивая кого-то в толпе.
И тут наши взгляды пересеклись.
Лицо её мгновенно осветилось широкой, ничем не прикрытой улыбкой. Ленка всплеснула руками, замахала и, не обращая внимания на оборачивающихся прохожих, пошла – почти побежала – мне навстречу.




























