355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Неверли » Парень из Сальских степей » Текст книги (страница 4)
Парень из Сальских степей
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:30

Текст книги "Парень из Сальских степей"


Автор книги: Игорь Неверли


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

Встреча

Как ты понимаешь, встреча стала неизбежной. Встретились мы, однако, в месте совсем не подходящем – в классе.

Я давно был в школе первым по физике и химии. Этим предметам я посвящал все свободные минуты, работал вместе с учителем, помогал ему в лаборатории. Уезжая на неделю в Харьков, на съезд учителей, он поручил мне вести вместо него занятия в химической лаборатории с младшей группой.

В этот день нужно было рассказать ребятам о кислороде и провести опыты. Но я жил еще впечатлениями доклада, который сделал накануне в научном кружке. Назывался он «Путем великих открытий». Я думал о том, что нет более увлекательного романа, чем биографии Менделеева, Пастера, Кюри-Склодовской или Эдисона, фантастичны бывают порой дороги открытий, неожиданны результаты честолюбивых стремлений.

И вот, вместо того чтобы говорить о кислороде, я начал рассказывать о некоем гениальном мыслителе, которому Великая французская революция снесла голову за мошенничество в частной жизни, но который все же успел вдохнуть новое в мир науки и никогда не сойдет со страниц, учебников.

Я указал на прибор Лавуазье, который первым назвал неизвестный до того газ кислородом и доказал, что он входит в состав воздуха…

Вдруг послышались тихие всхлипывания. Я обернулся к классу. Все смотрели на стеклянную дверь.

В коридоре стояла моя мать. Она прижалась лицом к стеклу и, глядя на меня, плакала.

Я сбежал с кафедры, распахнул двери. Мать упала в мои объятия.

– Вова, Вовочка… – бормотала она в безмерном счастье. – Сыночек мой дорогой… Столько лет…

– Мама, мамочка… Успокойтесь. Садитесь. Я сейчас кончу, и пойдем ко мне.

Я усадил мать на последней скамейке и вернулся к уроку. Но у меня ничего не получалось. Я не мог ни подавить дрожи в голосе, ни собраться с мыслями. И ученики также не могли сосредоточиться. Они то и дело оглядывались на маленькую старушку в деревенском платке, в высоких мужских сапогах, сидевшую на последней скамейке и не сводившую с меня глаз. Вот он, ее сын, ее Вовка, выгнанный из дома, пропавший без вести, теперь такой большой, такой ученый…

Наконец звонок выручил нас. Я освободился и пошел с матерью к себе.

Домом, семьей для меня стал детдом. Я провел в нем три года. Полюбил людей, которых там встретил, и они полюбили меня. Я добился знаний, уважения, нашел дорогу в жизнь. Теперь я прочно стоял на ногах…

– Я ничего не боюсь, мама… Куда бы я ни попал, нигде не пропаду.

– Значит, не хочешь вернуться?

– Нет. Я вас люблю, но мне не забыть того года, когда я скитался, как пес бездомный и бесприютный… Не будем об этом. Пусть все остается как есть. Я вам стану письма писать, вы в гости приедете, разве это не одно и то же?

Нет, для матери это было не одно я то же.

Она уезжала неубежденная, грустная и какая-то съежившаяся. Кстати, это было первое путешествие моей матери по железной дороге.

Возвращение

Через месяц, когда я уже получил свидетельство об окончании средней школы, пришло письмо от отца.

В письме, написанном дядькой под его диктовку, отец просил прощения за то, что произошло четыре года назад. Он просил понять, что должен был чувствовать пожилой, проживший суровую жизнь человек, когда собственный сын, безусый мальчишка, отказал ему в повиновении. В запальчивости, раззадоренный водкой, он поднял на меня руку, но скорее дал бы ее отрубить, если бы знал тогда, в какой ад меня толкает. С тех пор он лишился покоя. Семья распалась, и люди постоянно попрекают его прошлым.

«Поступай теперь, как велят тебе совесть и разум. Я тебя, сынок, в добрый путь благословляю…»

Я читал письмо, и в моей душе стиралась и таяла застарелая обида. Переломить свою гордость и повиниться перед сыном… Тяжело же ему это далось!

В письме была также коряво нацарапанная приписка Власа Данилыча, сообщавшего, что слово свое он сдержал и о нашей встрече никому не обмолвился, а то, что ему сон привиделся, – так в этом он не виноват. Он просил также от имени села о скорейшем моем возвращении, а то люди подумают, что я нос деру и… «земляками не нуждаюсь, согласно мелкобуржуазному масштабу».

На другое утро я собрал свои манатки, обнял заменившую мне мать Нину Петровну и двинулся вдоль большого степного тракта.

Почему пешком, спросишь ты, не поездом, не машиной?

Потому что так я ушел из дому и так хотел вернуться. Да, впрочем, что может быть приятнее такого путешествия, если у тебя новенький диплом, здоровые ноги и девятнадцать лет за плечами?

Десять дней пути, и передо мной в степи встала над глубоким яром белая станица – как листок, вырванный из истории.

Я перешел речку вброд в том самом месте, что и тогда, в ту темную ночь. Вот оно, отцово поле… Я взял горсть земли – земли первых помыслов и мечтаний, растер ее в руке и заплакал.

Два раза в жизни я плакал: когда у меня гитлеровцы Леньку убили и тогда… Этих слез мне не стыдно.

Как старая Дергачева летала

В конце лета я сказал отцу, что собираюсь поступать в институт. Он предложил мне помощь, хотя бы в виде посылок, но я отказался.

– Это как же? От отца принять не хочешь? Стало быть, сердишься еще, не забыл?

– Нет, отец, не сержусь. Что было – то прошло. Но я себе слово дал: буду всего добиваться сам, без всякой помощи. Посмотрим, чего я стою.

Отец продолжал настаивать, я не сдавался. Наконец вмешался присутствовавший при разговоре дядька.

– Да оставь ты его. Дергачев ведь, не видишь, что ли? И ты такой же был, и я, и дед, и прадед. Все у нас такие. Дергачевский он, и баста! Не уступит.

Я мечтал не столько о врачебной практике, сколько о борьбе с причинами заболеваний, с миром микробов. Исследовательская работа в этой области требует, по крайней мере мне так казалось, постоянной практической работы и основательных знаний о животных. Поэтому я поступил сразу в два института и изучал одновременно медицину и ветеринарию…

Это были самые трудные годы моей жизни. Не стану рассказывать о них, скажу лишь, что, когда я наконец получил оба диплома, у меня было тяжелое нервное расстройство.

К счастью, я получил стипендию. К тому времени Ленька, мой кореш из банды беспризорных, перешел на третий курс машиностроительного института. Он раздобыл немного денег и предложил отправиться вместе в пеший поход по Кавказу.

Два месяца в горах поставили меня на ноги. Я взялся за работу с новой энергией.

В течение двух лет я был врачом в отдаленном районе. Потом написал небольшую работу о детском параличе и стал сначала ассистентом экспериментального института, а года через два – его директором.

Что там много говорить: незадолго до войны я добился всего, что мы называем счастьем! У меня была желанная работа, любимая жена, сын, материальный достаток. Меня уважали люди.

Одно из событий того года, я имею в виду 1939 год, навсегда осталось у меня в памяти как символ всего достигнутого.

Приехала ко мне погостить мать: ей хотелось вдоволь натешиться внучонком. Она пробыла у нас больше месяца. Я показал ей мир, в котором жил, который завоевал я, степной парнишка: большой город, театр, кино, концерты, свою больницу, лаборатории.

Когда она собралась в обратный путь, я попросил своего приятеля, летчика, отвезти нас на самолете.

И вот однажды, после полудня, когда работа в поле подходила к концу, над нашим селом появилась стальная птица. В поисках места для посадки она описала круг и начала снижаться.

Люди обезумели. Им, правда, иногда случалось видеть высоко в небе самолет, но тут мотор тарахтел над самой головой.

Они побросали работу и гурьбой побежали в ту сторону, где хотел приземлиться самолет. Несколько раз самолет взмывал вверх, подавая людям знак, чтобы они разошлись и высвободили место: не мог же летчик посадить самолет им на головы.

Только тогда они поняли, отбежали в сторону и замерли в неподвижности. Самолет приземлился. Дверца открылась, и вышла… старая Дергачева!

Ну, вот и все. На этом можно бы и закончить. Понимаешь, это было то самое главное, что я мог дать матери и своему селу: полет в небесах!

Представь себе, как мать делилась впечатлениями с другими старушками и как потом мы катали на самолете самых младших и самых старших, внуков и дедов.

Добавлю еще, что с той поры на селе сменился календарь.

Теперь, вспоминая что-нибудь, говорили: «Это было за два года до того, как старая Дергачева прилетела…» Или: «Это было в том году, когда старая Дергачева летала…»

«Русский доктор» замолчал.

В тишине ночи было слышно, как за окном барака в двойной сети электрических проводов свистит весенний ветер.

Майданек спал, освещенный бдительными прожекторами сторожевых башен. Лагерь, как и мы оба, грезил о временах без колючей проволоки, о людях без номеров.

– А что потом? – тихо спросил я доктора.

– А потом была война, лагеря, борьба в польском партизанском отряде… Хочешь знать все? Ладно… Завтра расскажу. Мы и так целую ночь проговорили. Скоро перекличка. Вздремнем-ка хоть чуточку, если сумеем…

Туманный день

День наступил туманный. На шестом поле [12]12
  Концлагерь делился на участки работы – «поля», обозначавшиеся номерами.


[Закрыть]
дымила невысокая труба. То ли фабрика, то ли смолокурня – так это выглядело издалека… Предвещая близившуюся непогоду, низко-низко стелился дым, клочьями грязного ватина скатываясь за проволоку в мирно-идиллическую долину Быстрицы, где в ужасе замер Люблин.

День подымался бледный, угарный. В царстве туберкулеза от нар к нарам бежал тревожный шепот. Запекшиеся губы шептали странные, гнусные слова, слова, как короста заразной сыпи: пришел «цуганг» больных из Бухенвальда – одни «доходяги», «гамли» [13]13
  Так называли в лагере крайне истощенных людей, находившихся на грани смерти.


[Закрыть]
, а от нас уходит «абганг» здоровых, фронт так близко, что после переклички уже не услышишь больше «арбайтс командо формирен!», в Майданеке остается только «тод-командо» [14]14
  «Арбайтс командо формирен» – команда, которая давалась в лагере после утренней переклички, означает: «сформировать рабочие команды»; «тод-командо» – команда, обслуживающая крематорий, «команда смерти»»


[Закрыть]
. И уголь, уголь возят в крематорий без конца… Что с нами будет, о Иисусе, что будет с нами??

Мертвым я оказывал последнюю услугу, химическим карандашом выводя у них на груди номер. Живых подкреплял гороховым супом люблинского Красного Креста и собственной выдумкой, что вот завтра, самое позднее послезавтра, согласно заключенному договору, нас передадут под опеку Красного Креста. А то, что крематорий дымит все сильнее, так ведь это дым нужный, безвредный. Просто сейчас много народу умирает, больных-то ведь сколько, собственно говоря одни больные и есть.

Из обслуживающего персонала нас осталось только двое – двое здоровых на пятьсот больных.

После ужина мы уселись возле разгоревшейся печурки. Теперь мы не скупились на топливо. Пусть старый больничный хлам, весело потрескивающий в «камине», осветит сумерки Майданека, украсит наши последние дни…

– Не будем сегодня ложиться, Владимир Лукич? – спросил я, набивая короткую трубочку.

«Русский доктор» поднял склоненную над сапогом голову (он стягивал верха дратвой, как стягивают хирургическими скобками рану).

– Спать? Один из нас должен быть сегодня «нахтвахом» [15]15
  Ночным дежурным.


[Закрыть]
. Ты иди. Я до полуночи посижу…

– Ну, так и я посижу. Я уже разрубил две скамейки и шкаф. Хватит до утра.

Я вынул доску из пола и начал выбрасывать из тайника дрова на середину штубы [16]16
  Помещение, где жили санитары.


[Закрыть]
. Штуба, некогда шумная и тесная, теперь поражала тишиной и пустотой. Забрали Чижа и Зелинского, Клюсевича, Васневского, Шиманского – словом, всех санитаров. В комнате осталось только двое нар, покрытых голландскими гобеленами. Нары доктора были покрыты фиолетовым, а мои бледно-зеленым гобеленом, который я выменял на первом поле за десять папирос. Еще здесь стоял стол, две табуретки, ведро и у самой перегородки с надписью: «Хальт! Контрольный бактериопункт» вешалка. А там, за перегородкой из тонких полудюймовых досок, пылая кирпичным румянцем и сияя блеском самых прекрасных в мире глаз, прерывисто дышала госпожа нашего барака – чахотка.

– Клёцек, что ли, сделать на прощание? У нас есть немного картошки, и мука осталась… Я начищу, натру, а ты рассказывай дальше. Крепко меня твоя история захватила.

– Значит, за миску клецек подавай тебе всю историю? – спросил Владимир Лукич, все еще склонившись над сапогом. Он отгрыз дратву в конце шва и добавил: – Ничего не скажешь – выгодное дельце! Если мы отсюда целыми выйдем – вторую часть моей биографии напечатаешь под жирным заголовком: «Сенсационные приключения советского врача в польском партизанском отряде!» А ниже для приманки: «Дух его предков», «Побег с того света», «Женщина, которая не лжет», «Месть пущи» или «В руках Кичкайлло»…

– Погоди минуточку, – прервал я, придвигаясь ближе вместе с ведром и картошкой. – О ком это ты, собственно, говоришь? Кто такой Кичкайлло?

– Ага, попался на удочку! Еще бы! Кичкайлло… Он один стоит больше целой миски клецек…

Доктор склонился над сапогом, прилаживая новую заплату, а когда выпрямился, по лицу его бродила чуть печальная улыбка и взгляд прищуренных глаз был устремлен поверх меня, далеко за окно барака.

Кичкайлло

Если верить индусским преданиям о переселении душ, то Кичкайлло был некогда медведем, а потом сурком или еще каким-то веселым грызуном. Мужичище ростом в два метра три сантиметра, чуть-чуть сутулый, словно его пригибал к земле собственный вес (а весил он сто десять кило!), рядовой Кичкайлло возвращался из Августова. Он шел вперевалку, как медведь, слегка приседая, внимательно поглядывая вокруг напоминавшими черные пуговки глазками, потягивая курносым носом, лишь из приличия обозначенным на круглом маленьком лице с такой крепкой челюстью, что, казалось, мог, как бобр, перегрызть верхними резцами корабельную сосну. Он крался от леса к. лесу, из Августова в родную Беловежскую Пущу, добрел до Белостока и в Белостоке расхворался пустяковой болезнью – аппендицитом.

Помню, прохожу я мимо своего дивизионного госпиталя и вижу, стоит у порога лесной великан в мундире польского стрелка.

Обращаюсь к нему по-польски (я тогда уже учился у Эльжуни):

– Вы больны? На что жалуетесь?

Посмотрел на меня Кичкайлло глазами раненого зверя и говорит… Если бы ты слышал! Не по-польски, не по-русски. Верно, сквозь лесные чащи продирались когда-то слова с запада и востока, смешиваясь друг с другом до тех пор, пока, спустя века, не возник, наконец, диалект пущи.

– Вот туточки болит, пане дохтур, под сердцем.

Прослушиваю сердце. Что за черт, такое сердце зубру под стать, а мужик еле стоит. Веду его в операционную. Исследую. Все симптомы воспаления брюшины. Ну, стало быть, кладу его на стол, вскрываю брюшную полость, – нигде никаких изменений не вижу. Проверяю тонкие кишки. Не могу найти слепую кишку, увеличиваю разрез. После долгих поисков нахожу ее – маленькую, неподвижную, высоко под печенью – червеобразный отросток в сильных спайках я с дыркой на кончике. Случай неслыханно редкий!

Стал я его лечить и хотел даже описать этот случай, но как-то руки не доходили. А Кичкайлло за время болезни привязался ко мне, да и я его полюбил. Из долгих разговоров с ним я вынес убеждение, что у истоков Лесны и Нарева сначала появился пращур Кичкайлло, а потом уже выросла там Беловежская Пуща для его потомков.

В конце концов Кичкайлло из хирургического отделения вышел, но захворал любовью к сестре из инфекционного отделения. Он носил воду, колол дрова, таскал больных – лишь бы быть поближе к сестре Аглае. Ему не терпелось жениться, но прекрасная Аглая боялась его. И кони тоже боялись, не любили Кичкайлло. Это странно, потому что он, по сути, был очень добрым парнем.

С сердцем, словно перегоревшая лампа, собрался Кичкайлло домой. Но тут как раз началась война.

Внучка бабушки Трояновской

Бабушка Трояновская с Польной улицы, где я стоял на квартире, дала мне на дорогу теплые носки, порошок от насекомых и медальку с изображением Матки Боской Ченстоховской [17]17
  Ченстоховской богоматери.


[Закрыть]
. А от Эльжуни я получил искусно приготовленный слоеный пирог, мазурек [18]18
  Национальный польский пирог.


[Закрыть]
и прочие лакомства, утонувшие потом в Супрасли. Я тогда пообещал Эльжуне…

Постой, а я тебе уже говорил об Эльжуне? Нет?

Ну, так представь себе, мой дорогой, Эмилию Плятер [19]19
  Эмилия Плятер – героиня стихотворения А. Мицкевича «Смерть командира», руководитель повстанческого войска в Польше во время восстания 1830-1831 годов.


[Закрыть]
на десятом году жизни, с косичками, словно мышиные хвосты, роговыми очками на вздернутом носике, и перед тобой будет портрет внучки бабушки Трояновской.

С этим одиноким ребенком (мать она потеряла давно, отец – полковой врач – попал в плен к немцам), ребенком впечатлительным и рано повзрослевшим, я провел двадцать месяцев. Вместе с ней я проходил полный курс обучения в четвертом классе начальной школы, учил стихи Конопницкой и часто подвергался наказанию, так как ни за что не мог усвоить, когда в польском языке «у» пишется с черточкой наверху, а когда без нее (самые педантичные учителя – именно такие маленькие отличницы). Словом, эта девочка взяла меня за руку и ввела в Польшу. Мы очень полюбили друг друга, и я думаю, что, когда мы прощались, у Эльжуни полились слезы не потому, что пришел конец нашим верховым прогулкам и играм во «взятие ущельев Самосьерры». Нет, конечно, нет. Это были слезы настоящего отчаяния. Я пообещал тогда Эльжуне, что пойду на Берлин и освобожу ее папу из лагеря.

Ты никогда не замечал, как сказанное тобой в шутку или по неосмотрительности слово вдруг превращается потом в самую доподлинную правду?

Вот так, по мере того как разгоралась война, обещание, данное Эльжуне, обретало смысл и значимость присяги. Казалось, я, собственно, для того и воюю в чужой стране, чтобы освободить из лагеря доктора Трояновского! Ты говоришь, странно? Ну да, ведь самые странные люди на свете – это мы, русские: на первый взгляд как будто бы и трезвые реалисты, а в действительности – народ романтиков и мечтателей. Как-нибудь поговорим об этом, если переживем сегодняшнюю и завтрашнюю ночи…

Сколько раз за время своих «ста дней», подремывая в седле, я мечтал о марше через Люнебургер Хайде до заброшенного лагеря под Бергеном. Я видел себя с гранатой в руке у последней сторожевой вышки, за которой стоит уже свободная толпа пленных.

Тебе никогда не приходило в голову, что бы было, если бы молодежь узнала, какие несерьезные мечты порой бывают у серьезных людей? Перестала бы нас уважать или, наоборот, мы стали бы ей ближе, понятнее?

Марш на Берген, марш на Берлин… Кто же в 1941 году мог знать, что путь этот будет долгим и окольным, что пройдет он через мои Сальские степи, под Сталинградом, и что в этой тотальной войне мне придется быть не врачом, а командиром?

Как доктор стал командиром

Война для меня началась на белостокском тракте в ту июльскую ночь, когда я впервые убил.

Мы отступали из Белостока на Грудек. Под моим началом был дивизионный госпиталь, разместившийся в машинах, и эскадрон резерва. По узкой дороге, на которой нельзя было разминуться, в суматохе катились машины, пушки, ящики с зарядами, повозки. Казалось, весь мир встал на колеса. Мы то и дело останавливались, ожидая, пока двинется голова колонны.

Ночь была черная… У меня в ушах звучала тогда старая песня политзаключенных:

 
Как дело измены, как совесть тирана,
Осенняя ночка черна…
 

Именно такой и была эта ночь, и тянулась она еще медленней, чем наша колонна.

Я ехал в Ленькином танке. Мы встретились с ним, когда его танковый отряд выбрался на ту же дорогу, по которой шло отступление. И теперь, после почти двухлетней разлуки, мы не могли наговориться.

– Снова стоим, – сказал Ленька. – Все выглядит так, словно кто-то нарочно хочет нас задержать. Этак нам за ночь не добраться до переправы. А днем немцы нас разбомбят.

– А ну, погляжу-ка я, кто там впереди верховодит, – ответил я и вылез из танка. – Кичкайлло, коня!

(Война застала Кичкайлло в госпитале: он пошел за мной, как Пятница за Робинзоном).

Мы пустились вскачь по полю, вдоль дороги, время от времени освещая ее фонариком, чтобы удостовериться, не добрались ли мы до головы колонны. Опять не тут… Опять нет… Наконец-то последний грузовик, перед ним легковая машина, и дальше путь свободен!

Посветил я фонариком, вижу – сидят в машине двое: полковник и лейтенант. Сидят и самым явным образом дремлют.

Докладываю:

– Начальник дивизионного госпиталя шестой дивизии донских казаков шестого кавалерийского корпуса военврач второго ранга Дергачев. Я бы хотел узнать, почему мы опять стоим?

Полковник потянулся, зевнул, как плохой актер, и бросил исподлобья подозрительный взгляд вверх – на меня, потом на лошадиную морду, фыркавшую почти у него над головой.

– Почему мы стоим? Ждем, когда вернется разъезд, который я выслал…

Я погасил фонарь. Кичкайлло дернул меня за рукав.

– Чего тебе?! – раздраженно спросил я.

Кичкайлло пригнулся в седле и зашептал мне в самое ухо:

– Сэ такой пулковник, як я зубр. Сэ, скажу я вам… Филимонов!

– Что еще за Филимонов?

– Царский офицер. Балаховец [20]20
  Балаховцами назывались белогвардейцы из антисоветской банды генерала Балаховнча, действовавшие в 1918-1920 годах. Позднее большинство из них осело в Польше, главным образом в Белостокском воеводстве.


[Закрыть]
. Он в Белостоке лавочку мяв, на рыноку копчонку и бакалею продавав…

Я подъехал к машине так, что она оказалась с правой руки – на всякий случай, под сабельный удар.

– У нас здесь, товарищ полковник, есть бронеотряд. Если дорога под сомнением, следовало бы выдвинуть вперед танки.

– Что следует и чего не следует, это уж мое дело, товарищ военврач.

В голосе полковника прозвучало раздражение. Шофер включил мотор. Что это, неужто хотят сбежать?

Сзади также заурчал мотор. Я направил фонарь на грузовик. В нем было полно вооруженных. Из-за борта торчал пистолет-пулемет, словно ненароком направленный в мою сторону.

Я погасил фонарь. Надо мной снова сомкнулась ночь – черная, как измена (все время не покидала меня эта назойливая тюремная песня!). Кичкайлло не отдал мне наган, который брал смазывать.

У меня с собой только сабля прадеда Дергачева. Это был взбалмошный прадед: при Павле ходил в Индию, при Александре – в Париж, а вернувшись, провозгласил в Сальске «французскую Республику»! За это его засекли розгами на плацу, но сабля в семье осталась.

Я отдал Кичкайлло фонарь, сжал эбеновую рукоять сабли и, привстав в стременах, сказал тихо:

– Посвети!

Кичкайлло направил луч фонаря на машину, а я, изучая лицо полковника, спросил:

– Так, значит, здесь командуете вы, полковник? А я думал… Филимонов!

При звуке этой фамилии он неожиданно съежился и рывком схватился за пазуху.

Но было уже поздно. Я полоснул его по шее и отскочил в темноту.

В эту минуту легковая машина рванулась вперед, но, настигнутая гранатой Кичкайлло, остановилась. Пятитонный «ЗИС», брызгая выстрелами, столкнул ее на ходу в ров и помчался вперед.

На звук выстрелов прибыл командир эскадрона, за ним Ленька. Мы провели краткое совещание.

– Это будет нам наукой, – сказал я. – Мы движемся самотеком, вслепую. Малейшая случайность – и в этой сутолоке сразу же вспыхнет паника, а не то мы сами попадем в лапы к немцам. Вы, товарищ комэск, должны взять все в свои руки и сформировать отряд.

– Я, собственно, придан вам, – ответил командир эскадрона, парень, смелый в седле, но безынициативный и боявшийся ответственности.

– Ты старший по званию, – заметил Ленька, – бери булаву!

– Но я ведь всего лишь врач!

– Да что там, службу ты знаешь. А для того, чтобы навести порядок и дисциплину в обозе, не надо быть стратегом. Командуй!

Так в ту ночь, ночь измены, растерянности и тягостного ожидания немецких налетов, я принял командование над всем обозом, уходившим на восток.

Впереди колонны я выставил конный разъезд, на флангах крыльями распростер полуэскадроны и, прикрыв обозы танками Леньки, двинулся что было силы к Супрасли.

Однако прежде чем ты услышишь об этой переправе, я хочу, чтобы ты понял, какая произошла во мне перемена.

До тех пор я знал только одну войну – войну с болезнями, и только одно наступление – на науку. Я завоевывал эти крепости с казачьей выносливостью. Наконец я выследил своего смертельного врага в одной из разновидностей микробов и несколько лет яростно воевал с ним в лаборатории экспериментального института.

Но первый же удар сабли рассек мою жизнь надвое. Отошло в прошлое все, что составляло человека науки. Остался атаман Дергачев, который должен был вырваться из немецкой западни, начать в одиночестве партизанскую войну и которого, подобно Наполеону, ожидали свои «сто дней».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю