Текст книги "Седьмой дневник"
Автор книги: Игорь Губерман
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Игорь Губерман
Седьмой дневник
Друзьям, которые давно уже меня не читают
Глава начальная
Два с лишним года я не брался за дневник. А собирался много раз, но вспоминал, как Пушкин заявил категорически, что проза требует мыслей, и бессильно опускались мои руки. Но теперь я вдруг решился и отважился. «В нашем преклонном возрасте надо писать что-нибудь мудрое», – наставительно сказал мне сегодня утром внутренний голос. Но другой, не менее внутренний, резонно возразил: «На склоне лет выёбываться крайне глупо». Я согласился со вторым, хотя подумал мельком, что и первому при случае потрафлю.
Я начинаю эту книгу через два дня после большой семейной пьянки. Мы каждый год, созвав друзей, отмечаем тринадцатое августа, которое на этот раз было юбилейным: тридцать лет как посадили, двадцать пять как выпустили. И двадцать лет на сцене, торжественно добавил я, скостив год ради полноты юбилея. Как тут коллективно не напиться! И конечно же, предаться воспоминаниям. А я подумал, что тогда, в ошеломительную первую ночь в тюрьме, я вряд ли мог вообразить, что тридцать лет спустя буду сидеть в Иерусалиме и похмельно привирать про жизнь в узилище. И что начну новую книгу с некой роскошной фразы, которую придумал для запева. Вот она, простая и немыслимая для того далёкого уже тёмного времени:
Во все предыдущие приезды Париж был солнечным и тёплым.
А на этот раз шёл дождь и не стихал холодный ветер. Из-за этого на кладбище Монпарнас, куда давным-давно я собирался, пробыли мы очень недолго. Впрочем, интерес мой был вполне определённый: мне давно очень хотелось покурить возле могилы Гейне. И мечта сполна осуществилась. Омрачившись, как и всякая мечта от исполнения, убожеством памятника: аккуратный мраморный бюст усердного приличного чиновника. Если бы Генрих Гейне был бухгалтером в банке своего дяди, именно такой памятник он бы и заслужил.
Мы с женой Татой жили у нашей приятельницы на высоком этаже, где из кухонного окна было видно много мокрых черепичных крыш, а главное – почти что вся Эйфелева башня. Вечером она снизу доверху освещалась множеством огней, которые попеременно гасли и загорались. Это было похоже на гигантскую новогоднюю ёлку, заболевшую пляской святого Витта – башня как будто дёргалась в немых судорогах света. Пить кальвадос и видеть эту пляску сквозь потоки с неба было полным и самодостаточным счастьем. Днём можно было смотреть на крыши и читать путеводитель по Парижу, под кальвадос это дивное занятие. Мы, собственно, приехали на выступление, которое давно тут было у меня назначено, но идиотский предрассудок, что турист должен метаться по городу, не давал нам полного покоя. Мы сходили в знаменитое кафе «Чёрный кот», битком набитое такими же заезжими фраерами, сидевшими тут в надежде, что на третьей кружке пива явится им тень Тулуз-Лотрека и других великих завсегдатаев этой некогда дешёвой забегаловки (а ныне цены дикие, поскольку выставлено несколько рисунков посетителей того прославленного времени – их плата за выпитый кофе, очевидно, или за рюмку коньяка). И больше не было у нас, насколько помню, встреч с прекрасным. Если не считать за таковую длительный обед со вполне симпатичным беглым российским миллионером. Он тут скрывается от каких-то злобных подельников, но спокойно ходит в рестораны. Кстати, мы заказали виски довольно хорошей марки, и принесли нам пузатые бокалы какого-то невыразительного пойла: судя по вкусу – слитых вместе остатков из разных бутылок. Я промолчал, поскольку деликатен и тактичен, а миллионер, похоже, просто не заметил. «Всюду надувают бедных россиян», – подумал я меланхолично.
Один приятель мой попался на крючок (они раскиданы повсюду для туристов), донельзя простой и примитивный: обед в кромешной темноте. В фойе этого ресторана к ним вышла невысокая старуха, знаками велела им положить руки на плечо друг друга (они явились вчетвером) и такой цепочкой повела их в зал, легко ориентируясь в действительно полной темноте. Меню там не было, всё предлагалось устно и вполголоса. От супа они отказались, боясь облить одежду, принесли им по кусочку рыбы с неопределимым по вкусу гарниром и ломоть кекса с жидким кофе. Звучала тихая музыка, но главное – сливался воедино гомон многих негромких голосов, то есть ресторан был полон клюнувших на эту чушь туристов, а убогая еда стоила очень дорого.
И на кладбище Пер-Лашез мы тоже побывали. Там надо бы дня два бродить, как минимум, но дождь хлестал, и ветер дул свирепо, и кальвадос удивительной выделки (приятель наш за ним мотается куда-то аж в Нормандию) никак не помогал. Ища укрытия, мы постояли у стены, где рядом – урны с прахом Айседоры Дункан и батьки Махно, о странностях посмертного соседства книги надо бы писать – и обречённо вышли на открытое пространство. А спутник наш (чей был кальвадос) – знаток этого кладбища, но мы богатством его знаний насладились мало. Очень было грустно и неловко у могилы Саши Гинзбурга: огромный православный крест серого камня, ведро из берёзовых чурок с ёлочной веткой и двумя новогодними игрушками – какое всё это имеет отношение к безумного мужества еврею, основателю российского Самиздата, многолетнему неисправимому лагернику? Мы, соблюдая древнюю традицию, положили ему камушки, подобранные тут же, и стоять мне дольше не хотелось, очень уж я помнил истинного Сашу.
Хлебнув из фляжки, мы отошли душой у памятника Оскару Уайльду. Огромный куб, а в вырезе его – большой летящий ангел, а у ангела – хуёк, который посетители кладбища непрерывно отбивают – на память. Администрация даже табличку там повесила: пожалуйста, не надо портить художественный образ. Но туристы эту вежливую просьбу не читают, хуёк отбивают и отламывают, как и прежде, только успевай приделывать несчастный отросток. А на самом кубе – сотни надписей на десятке языков, и голову даю на отсечение – любовного характера. Не знают, очевидно, о превратной сексуальной ориентации великого покойника. А двое россиян – уж те не знали точно, ибо трогательно написали: «Оля + Митя». После мы положили наши иудейские камешки на могилу Модильяни, мельком глянули на бронзового Бальзака и оказались у огромной стелы, где я застрял и долго отойти не мог. Здесь покоился Огюст Маке, мой коллега некоторым образом, поскольку был литературным негром и писал романы, оставаясь безымянным и безвестным. Названия написанных им книг были (по его предсмертной просьбе) выбиты на мраморе: «Граф Монте-Кристо», «Три мушкетёра», «Королева Марго» и несколько других, столь же известных. Да-да, он был литературным негром самого Александра Дюма. Несомненно, что по написанным им текстам великий Дюма проходил рукою мастера, но в исторических источниках копался, безусловно, негр. А что касается сюжетов, композиций и героев – дело тёмное, но соучастие Маке было весьма значительно. Дюма постоянно недоплачивал бедняге гонорар, всё время торопил (романы ведь сперва печатались в газете, и Маке не мог остановиться и промедлить), уклончиво отвергал все просьбы о соавторстве, но негр его боготворил и много-много лет терпел, надеялся и сочинял. О, как я помнил это ощущение, когда выходит твоя книга, только ты уже к ней не имеешь никакого отношения! А тут великие произведения творились. Но кто теперь хотя бы слышал об Огюсте Маке?
Дождь припустил с такой кошмарной силой, что мы почти бежали, спасаясь в забегаловку у входа на Пер-Лашез. Бутерброды с сыром и ветчиной подавались там в горячем виде, а кальвадос с пивом очень сочетались. Мы сюда ещё не раз приедем, утешал я самого себя, поскольку Тата кладбища не любит и просто совершала подвиг соучастия, как и положено жене.
Я начал с этой мало выдающейся поездки ради нагло свойской фразы о Париже, ибо тридцать лет назад она бы меня очень рассмешила, но гораздо больше что-нибудь приятное (и, разумеется, хвастливое) годилось бы в зачин воспоминаний. Например, в Казани некий судья издал Уголовный кодекс Российской Федерации с комментариями из моих стишков. Этот судья (Ризван Рахимович Юсупов его зовут, я с ним и водку пил, но как-то слабо благодарность выразил) подобрал прекрасных авторов: открывался Кодекс стихотворением Высоцкого, и я оказался в соседстве с Пушкиным, Тургеневым, Грибоедовым, Хайямом, Иртеньевым, однако же моих стишков там было сотни полторы, и я на полку своих книг поставил этот Уголовный кодекс. Вот если бы его по камерам раздать в бесчисленных российских тюрьмах – многим бы он скрасил заключение, мечтательно подумал я. Роскошный переплёт под кожу (или кожа?) и отличная бумага – истинное произведение постмодернизма создал этот казанский судья, дай Бог ему несокрушимого здоровья и пожизненной удачи. Где он столько денег взял на это уникальное издание? Возможно, скинулись друзья? Откуда бы они ни взялись, он потратил их с великим толком.
И на меня недавно денежки свалились. Не такие уж большие, но весьма приятного и даже поучительного происхождения. Мы с моим другом Сашей Окунем десять лет проработали на радио. Платили нам позорные копейки, но уж больно было интересно. В Израиль ведь приехало огромное количество людей, которым было что рассказать о своей прошлой жизни, да и у нас бурлили всякие идеи и истории, так что передача получалась. Называлась она «Восемь с половиной», и не столько в честь Феллини, как по времени, когда ее запускали. Слушали нас и в России, и на Украине, и в Германии с Италией, даже в Финляндии – мы это знали и по письмам, и по звонкам, ибо довольно часто работали с открытым эфиром. Я до сих пор (немало лет прошло) на выступлениях записки получаю с вопросом, куда делась наша передача. Кстати, мы столько там насочиняли, что довольно многое потом использовали с Сашей в наших книгах. И фанаты-слушатели у нас были, в одном городе сколотилась даже компания, где очередной дежурный всю передачу записывал, чтобы потом послушали те, кто был занят в ту пятницу, что шла программа. Это всё я так перечисляю не из хвастовства, увы, мне присущего, а по делу, ибо для дальнейшего вся эта похвальба будет весьма полезна. Просьбы, чтобы нам платили так же, как другим сотрудникам радио, начальству мы исправно излагали и исправно получали обещания, что уже вот-вот и непременно. А плюнуть и уйти никак решиться не могли, уж очень это было интересно.
Прогнали нас, уволили без никакого мелкого спасибо в одну минуту – в тот же день, как мы по телевидению пробную программу показали. Какой-то нам неведомый, но премудрый начальник некогда и навсегда постановил, что радио (государственное) и телевидение (частное) в Израиле – злейшие конкуренты, и тот, кто работает на радио, к примеру, и нос показать с экрана не имеет права. Мы об этом знали, но всегда надеешься на здравый смысл, а не начертанную кем-то глупость. Так мы оказались на свободе, и на радио с тех пор я – ни ногой, хотя порой очень неудобно отказывать хорошим людям в интервью или каком-нибудь участии в совместной говорильне.
История свалившихся на меня с неба денег только тут и начинается. Умелые и знающие люди прожужжали мне всю голову, что я должен подать в суд, и радио заплатит сей же миг за многолетний свой финансовый разбой. Но лень моя и наплевательство (да плюс глубинное и нутряное недоверие к умелым и знающим) держали на коротком поводке мою любовь к деньгам и справедливости. Но тут и Сашку кто-то убедил, и я привычно вслед за ним поплёлся к адвокату (а уже лет семь прошло, но, видит Бог, у нас достаточно других занятий было). Тяжба Саши прогорела сразу, потому что он не сохранял квитанций о своей зарплате (а на радио никто бы копий нам не дал, такое это свирепое учреждение). А все мои квитанции жена моя Тата зачем-то складывала в ящик, и весь он был забит подобными бумагами.
Но тут необходимо отступление, поскольку я-то знаю о корнях этой загадочной предусмотрительности у своей любимой жены. Много лет назад, когда в Сибири жили мы на ссылочных правах, надумал я соорудить летнюю кухню и баню (а после, кстати, и сортир – во вкус вошёл). И доски я для этой цели – частью купил, а часть украли мне приятели со стройки. На законно купленные доски дали мне какую-то убогую квитанцию, куда-то я её закинул и забыл. Но не дремали бдительные люди. И как только закончил я своё великое строительство, приехали два милицейских ревизора. Так быстро (ну почти немедленно), что явно за строительством моим, подобно кошке у норы мышиной, наблюдали. Где я, старый уголовник, только что из лагеря, брал стройматериалы? Я что-то жалкое им лепетал, соображая с ужасом, что светит мне наверняка по меньшей мере возвращение на зону. Но уже из дома нашего царственной походкой выходила Тата с той помятой и ничтожной квитанцией. После утверждала она много лет, что сохраняла эту жалкую бумажку, предвидя именно такой поворот событий, просто мне, заведомому раздолбаю, это даже говорить не собиралась. А оба ревизора милицейских так уже настроились на своё пакостное торжество, что от бумаги этой прямо на глазах скукожились и начисто увяли. Кто-то явно им заказывал такое торжество, и вот они его, бедняги, подвели. Они даже не удосужились сравнить количество законно купленной древесины – с тем, что вбухал я в кухню и в баню. Ибо самая идея провалилась. И теперь торжествовала Тата. И уже почти тридцать лет об этом случае мне мельком, но неукоснительно напоминает. Думаю, что с той поры и появилась у неё замашка не выкидывать, казалось бы, ненужные и отслужившие своё бумаги.
Итак, у Саши его тяжба провалилась, только он по-прежнему ходил со мной к адвокату, ибо на иврите я без переводчика не мог, и адвокат, махнувший на меня рукой, с одним лишь Сашей собеседовал. Я неотлучно находился рядом и старался не утратить на лице выражение преданности и готовности.
И накопал этот молодой адвокат удивительные факты. Десять лет из месяца в месяц мне платили одну треть того, что я должен был законно получать. Мне даже страшно стало, что отвалится мне сразу так много, но адвокат меня немедля успокоил. Срок давности почти стирал это возмещение чиновного хамства, надо было вовремя искать справедливость, теперь же – только за два года получу я (вероятно, ибо суд рассудит) зажиленные у меня денежки. «Ленивый легкомысленный мудак», – подумал я (по-русски я подумал, потому и не озвучил эту мысль).
И был назначен суд. И снова я сидел, преданно глядя уже на женщину-судью, но Саша безотлучно находился рядом, и поэтому я спокойно наблюдал яростные прения двух адвокатов – нашего и с радио. Наш явно не тянул. Говорил он коротко, порой запинался, что-то выискивал в папке, а тот, что с радио, был пламенно красноречив, самоуверен и напорист. Ну пусть не получу я этих денег, думал я, не очень-то хотелось, проживём, как жили, только обидно, суд ведь не советский, из райкома партии никто тут не нажмёт на правосудие, и всё ведь так понятно и прозрачно в этом случае.
На самом деле всё не так было прозрачно. И теперь пора мне рассказать, как я в несчётный раз мог убедиться в том, что люди изменяются непредсказуемо в той ситуации, где надо выбирать. Нужны ведь были показания свидетелей. И запросили таковые с радионачальников. А есть один такой, руководящий всем вещанием на разных иностранных языках – естественно, и русском в том числе. Зовут его Шмулик, а фамилию называть не стану, потому что и от имени его меня уже воротит. Всегда приветливо-угодливый, ко мне и Саше относился он с пылким расположением. Нашу передачу называл он в разговорах гордостью, визитной карточкой и фирменной маркой русского вещания, а комплименты прочие не стоит даже приводить. Но тут спросили его письменное мнение, и тяжесть выбора легла на трепетную душу Шмулика: писать по-честному или защищать честь радиомундира, запачканного о многолетнее финансовое хамство. И Шмулик (замечательно уютная должность его обязывала) предпочёл запачкать радиомундир враньём, но отстоять его финансовую честность. Он написал, что мне платили даже слишком много, потому что вообще я не был автором всех этих передач, я просто изредка бывал на студии в качестве гостя, принимавшего посильное и малое участие в программе. Да и передача-то была весьма средняя, написал Шмулик, вдохновясь и разогнавшись, так себе была передача, ничуть не лучше прочих. Он даже не поленился и добыл откуда-то те числа, когда я отсутствовал в стране, отъехав на гастроли, но забыл сообразить, что передачи-то с моим участием исправно в это время шли, мы их готовили заранее. Ну, словом, лень перечислять те мерзости, которые наворотил услужливый чиновник Шмулик, творя своё благоразумное предательство. Интересно только, что как раз в это время он где-то встретил Сашку и любовно сообщил ему, что из суда к нему пришёл запрос, и он прекрасно отозвался в нашу пользу.
Я читал неоднократно, что люди, имеющие совесть, но вынужденные совершить какую-нибудь пакость, жутко мучаются от этого, и мне ужасно жалко бедного начальника Шмулика. Мы с ним как-то свиделись потом на одном литературном сборище, он ряда на три впереди меня сидел. Он покосился на меня несколько раз, а после глянул я – его уже и след простыл. Такой вот мужественный совестливый человек.
На радио, по счастью, работали и другие люди, и двое из них написали всё как было. И на невозмутимую судью фонтаны адвоката с радио никак не повлияли. Словом, получил я эти свои денежки и тут же (вот ведь человеческая алчность) принялся жалеть, что проворонил остальные.
Тут я погладил нежно Уголовный кодекс упомянутый – и словно душу отряхнул, чтоб рассказать теперь о подлинно прекрасном человеке. Его на свете нет с недавних пор, мне и сейчас диковинно о нём писать в прошедшем времени. Он умер, где и жил, в Лос-Анджелесе, помнить его будут немногие, хотя Сай Фрумкин был один из тех, кому мы все (те, кто рассеялся по белу свету, вырвавшись из бывшего Союза) обязаны своей свободой. И преувеличения тут нет. Но я сперва – о личных качествах ушедшего.
Мне в долгой моей жизни повстречались, слава Богу, люди очень умные и люди, знающие очень много. И люди неумеренного любопытства к миру. И люди светлого доброжелательства к окружающим – далёким и близким. И люди с безукоризненным нравственным чувством. И люди, следующие голосу своего ума и сердца, невзирая ни на какие обстоятельства. И люди с необыкновенной терпимостью к чужому мнению. Но чтобы всё перечисленное совместилось в одном человеке – мне такое встретилось единожды. И поэтому к Саю Фрумкину (хотя мы подружились почти сразу) относился я всегда с лёгкой опаской: меня его цельность и качественность побуждали быть настороже и воздерживаться от крайних суждений, свойственных мне – за рюмкой в особенности. А выпивка была у Сая Фрумкина – разнообразная и изобильная. Но тут не обойтись без нескольких подробностей судьбы.
Он родился в Каунасе – кажется, в тридцатом году. Благополучная интеллигентная семья. Советское вторжение их, по счастью, не задело, но потом пришли немцы. После гетто Сай с отцом оказались в Дахау. Точней – в одном из его филиалов, где тысячи привезенных рабов строили подземный аэродром. Отец не дожил до освобождения, а четырнадцатилетний Сай уцелел. Потом он приходил в себя в Италии, в конце концов оказался в Америке. Закончив университет в Лос-Анджелесе, стал историком. Но занялся текстильным бизнесом, женился на американке, и всё бы в его жизни покатилось, как у миллионов его благополучно процветающих сограждан.
Но в конце шестидесятых он забрёл на лекцию, которая мгновенно изменила его жизнь. Он услышал, что в Советском Союзе живут сотни тысяч евреев, мечтающих эту империю покинуть и не получающих на это разрешение.
С этого дня появился совершенно иной Сай Фрумкин, а единомышленники у него нашлись очень быстро. Пошли пикеты у советского посольства, демонстрации, запросы в Конгресс, бесчисленные листовки и статьи в газетах – к ужасу тихой добронравной жены, Сай отдался этой борьбе со всем пылом своей цельной личности. Над ними смеялись, им угрожали, их не слышали. Но чем эта борьба закончилась, прекрасно знают (только помнить не хотят) все те, кто получил в конце концов возможность выехать.
Нет, я, пожалуй, клевещу. Лет пять назад я выступал в Лос-Анджелесе, и меня с коллегой пригласили после концерта в ресторан. Я сказал, что со мной трое друзей (а двое из них были Сай с женой), и их немедленно позвали тоже. Поднялась устроительница всего этого застолья, я приготовился к обычному для таких случаев тосту за приезжих гастролёров и скромно потупился, но молодая женщина сказала:
– За столом у нас сидит человек, которому мы все бесконечно обязаны тем, что мы здесь, а многие – и тем, что процветают. Спасибо вам, дорогой Сай, и дай вам Бог здоровья!
И все дружно потянулись к Саю с рюмками. Как я был счастлив, это видя!
Обустройством множества приезжих Сай занимался долгие годы с тем же пылом и воодушевлением, как и борьбой за их приезд.
А кроме этого, он четверть века писал каждую неделю маленькую статью в газету «Панорама», и каждая его статья – то первое, что начинал я читать, взяв свежий номер. Ибо почти всегда его текст был самым интересным из того, что находилось в этой большой и содержательной газете. Более того: не склонный собирать какие-либо вырезки, я уже много лет храню собрание этих заметок, штук пять толстенных папок накопил. О чём же он писал? Тут я ответить затрудняюсь. Потому что разных тем – неисчислимое количество, а Сай Фрумкин всю жизнь сохранял детское любопытство к миру. И писал он о событиях то прошлого, то настоящего, но непременно лишь о том, что начисто и наглухо опутывалось ложью в большинстве газет и многих книгах. Тут ведь важен голос, интонация, подход. А это был спокойный чистый голос того наивного мальчика из сказки Андерсена о новом платье короля. Тот мальчик повзрослел и был незаурядно образован. А наивность – сохранилась, несмотря на трезвый разум и осведомлённость обо всём, что в мире происходит. Такое сочетание оказалось удивительным инструментом видения нашей современной жизни. На статьи Умберто Эко походило это более всего, но много шире по размаху интересов. Не успел издать он книгу этих заметок – может быть, ещё появится она. И негромкий голос разума и чести непременно привлечёт читателей повсюду в мире.
Я пока прощаюсь с тобой, Сай. Есть у меня слепая убеждённость, что в том существовании мы непременно встретим тех, кого любили.
А теперь пора мне снова вспомнить что-нибудь, что радовало меня за эти два-три года, прошедших со времени последней книжки-дневника. Прежде всего – записка, которую мне на сцену кинули в Днепропетровске (или в Донецке? – уж не помню точно, к сожалению):
«Игорь Миронович, можно ли с Вами хотя бы выпить, а то я замужем?»
А в Кисловодске мне пришла записка от солидного юриста, держателя собственного адвокатского кабинета, он на своей визитной карточке прислал мне письменный привет:
«Спасибо Вам за то количество неглупых девушек, которые одарили меня своей благосклонностью, когда я выдавал им Ваши «гарики» за собственное творчество». «Вот сукин сын», – подумал я с симпатией и завистью.
О другом таком же удачнике известила меня записка незнакомой молодой женщины. Она писала, что с трудом меня узнала, но в жизни не забудет тот полёт из Калининграда в Ганновер, когда больше часа я вполголоса читал ей свои стихи. Если учесть, что я ни разу в жизни не был в Калининграде, то легко понять, что и в Ганновер я никак не мог лететь оттуда. В конце записки содержалось приглашение продлить сей пир поэзии в домашней обстановке – был, очевидно, очень обаятелен тот мелкий проходимец.
Забавно, что записки порождают порой одна другую. В городе Харькове (кажется) я получил такое сообщение:
«Игорь Миронович, вот Вы вначале говорили, что евреев сильно поуменьшилось в России и на Украине, это правда. Я весь антракт проторчал в мужском туалете: евреев очень мало!»
Записка показалась мне потешной, и поэтому я в Питере прочёл её со сцены. Зал тоже одобрил её смехом. После перерыва получил я продолжение:
«А я весь антракт проторчала в женском туалете: евреев нет совсем!»
Нет, никак нельзя мне отвлекаться на записки, потому что их такое уже собрано количество, что книгу надо бы писать. А мне охота рассказать, как я однажды испытал большое наслаждение, сделав заодно глубокие, вполне психологические выводы.
Благодаря мизерности своих претензий к уровню существования я часто извлекаю удовольствие из вовсе немудрящих радостей земного бытия. Не зря я так высокопарно написал – готовлюсь развести на пустяке большую философию.
Несколько лет назад (мы тогда с Сашей Окунем и жёнами нашими ездили по Европе, сопровождая экскурсии и щедро выбалтывая свои нехитрые познания) что-то не сложилось в пассажирском списке очередного самолёта, и Сашку с его женой Верочкой попросили лететь в бизнес-классе. Как-то раньше нам не доводилось окунаться в эту роскошь, стоившую много дороже привычного экономкласса (и слово «эконом» здесь очень к месту). Сашка наслаждался и блаженствовал (от пуза выпивки да плюс шампанское), но перед самым приземлением произнёс загадочную фразу, в которой было нечто большее, чем просто шутка. Верочка, святая добрая душа, сказала о последней шоколадке, которую им принесла стюардесса, что она оставит её для Таты. А Сашка ей в ответ сказал: «Неужели ты собираешься ещё общаться с этими людьми?» Мы посмеялись, когда Верочка нам это рассказала, только что-то было в этой шутке, и она запала в мою память. А спустя лет пять один малознакомый импресарио позвал меня проехаться по нескольким южным городам и, спутав меня, кажется, с Кобзоном или Пугачёвой, прислал мне билет в бизнес-класс. Я и посадки ожидал в отдельном зале для весьма важных персон, и привезли нас к самолёту (шестеро всего нас было) в отдельном микроавтобусе, а прочего летящего населения я даже и не видел. А ведь самолёт – гораздо более демократический транспорт, чем, например, поезд, где пассажиры всё-таки разделены стенками их купе, в салон самолёта вливается единая густая толпа. А тут нас было шестеро, и мы не замечали друг друга. И сразу же явилась выпивка в большом ассортименте. Я перечислять не буду, только виски одного там было три различные марки. И, конечно же, я ждал еду. Ведь в самолёте это вообще большое развлечение и радость, тут наверняка особенное что-то надо ждать, и Сашка говорил об этом тоже. Самое вкусное, опасливо подумал я, нам достаётся, когда многое уже мы вряд ли можем разжевать.
Но я ошибся. На подносе, который принесла источающая симпатию (ко мне лично, разумеется) стюардесса, прежде всего привлекала внимание упаковка с белой и красной рыбой, а лимон с петрушкой тонко оттеняли цвет и сочность. Далее лежала упаковка из трёх разных сыров. Один из них был, вероятно, деликатесным, ибо пах, как носки студента. А ещё была натёртая морковь, обёрнутая в ломоть баклажана, и великолепно изготовленная рыба с жареной картошкой. К ней (а может, и не к ней) был кетчуп под названием «Нежный» – он оправдывал своё название. Апельсин, виноград, киви. Виски мне подливали каждые минуты три. Юная стюардесса любила нас изо всех сил. Она улыбалась, строила глазки, грациозно изгибалась, спрашивая о чае или кофе. Две большие шоколадные конфеты я заначил сразу – под вечерний глоток выпивки в гостинице (когда-то был я сластолюбец, но, состарясь, превратился в сладкоежку). Нет, я ничуть не жадничал и не напрягался, но почти уверен, что выпил виски на полную стоимость билета от Москвы до Тулы в общем вагоне.
В естественное впав блаженство, вдруг я ощутил, почувствовал – не нахожу глагола, чтоб точнее передать, – что населения салона позади меня не существует в моём сознании, их рядовая жизнь течёт поодаль, совершенно непричастная к моей. Я даже протрезвел немного, начиная понимать подоплёку той Сашкиной шутки. Я подумал, что именно такова основа психологии сегодняшних хозяев российской жизни. Ведь им должно быть свойственно глубокое чувство своей отдельности, нет – отделённости от слитной и неразличимой массы, именуемой населением. И тягостно им вынужденное редкое общение, у них своё пространство жизни, а отсюда – многие поступки и решения проблем. Как бы где-то я об этом и читал, но тут мне эта истина явилась непреложно в виде собственного явственного ощущения. И я так обалдел от этого, что отрезвление своё немедленно залил.
И выходили мы раздельно, я толпу своих попутчиков увидел уже только возле движущейся ленты с чемоданами. Докучливо и странно было мне стоять в этой обыденной толпе.
А кстати, тоже в самолёте, как-то был я озарён открытием, забавным для петушьего мужского самоощущения. Мы с женой летели не куда-нибудь, а на остров Мадейра, родину известного вина. Там был назначен семинар (не помню, как точнее назывался этот хурултай) преуспевающих российских энергетиков, и я был приглашён им почитать свои стишки. Труба, снабжающая деньгами Россию, уделила и мне несколько нефтяных брызг. И я с вульгарным удовольствием летел на этот остров, куда в жизни не попал бы просто так. А в самолёте стюардесса, изящно к нам склонившись, спросила у моей жены, что та предпочитает на обед. По-моему, был выбор между курицей и рыбой, это не суть важно. Тата ей ответила, и стюардесса с тем же вопросом обратилась ко мне. Я это описываю так подробно, потому что тут нужна как бы замедленная съёмка: я вдруг обнаружил, что плавно поворачиваюсь к Тате, собираясь спросить её, что хочу я. И в оторопь придя от машинальной этой слабости, я кое-как пробормотал, чего бы съел. У стюардессы ничего в глазах не промелькнуло – неужели привыкла к этому явлению мужской самостоятельности в семьях? Я потом весь эпизод рассказывал в застольях, и друзья, женатые и сами лет по сорок, хоть и ухмылялись снисходительно, однако явно вспоминали что-то сокровенное и мигом укорачивали разговор на эту выразительную тему.
А на Мадейре, кстати, было очень хорошо. На маленьких разливочных заводиках вино дают сперва попробовать – стаканчик небольшой, но видов и сортов довольно много, так что время протекало интересно и достойно. Тут, конечно, автор поприличней непременно сообщил бы, что Мадейра – остров вулканического происхождения и есть на нём места, где холмы и наплывы чёрной застывшей лавы образуют необыкновенной красоты пейзаж, а вместе с буйной зеленью субтропиков и тёмно-синим морем – это нечто вообще неописуемое. А я – о чуде, но другом предпочитаю рассказать. О чуде тоже чисто зрительном. В роскошном нашем гостиничном номере сортир (я слово «совмещённый» ностальгически упомяну) был совершенно выдающимся. Не только по размерам и наличию всего, что нужно заходящему туда, но главное – по некоей дизайнерской задумке. Слева и напротив унитаза обе стены были огромными зеркалами. А теперь прошу себе представить: вы привычно усаживаетесь на этот фаянсовый трон, видите своё отражение слева, видите его напротив, после чего (и тут я вздрогнул) обнаруживаете ещё одного участника: четвёртый вы сидит в углу, где зеркала сходятся. Такова игра загадочных зеркальных отражений. Если к этому добавить, что я как раз читал в это время книгу Дины Рубиной о циркачке, играющей зеркалами, то поймёте, вероятно, и богатство моих разнообразных ощущений.