355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Губерман » Гарики из Атлантиды. Пожилые записки » Текст книги (страница 7)
Гарики из Атлантиды. Пожилые записки
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:42

Текст книги "Гарики из Атлантиды. Пожилые записки"


Автор книги: Игорь Губерман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

– Интересно, мне его позволят вывезти в Израиль?

И насмешливый услышал голос Таты:

– Ты сначала хотя бы свой вывези.

И эту очередность я соблюл.

Свояченица Лола, сестра Таты, вообще к нам привозила летом всю семью (трое детей и муж), и жили мы прекрасным шумным табором. Одна наша приятельница близкая про них однажды с изумлением сказала:

– Это же какие-то безумные родственники! Все летом на курорт плетутся, как на каторгу, а эти с радостью на каторгу, как на курорт.

О Лоле, очень мной любимой, непременно привести хочу я стих – из лучших среди тысяч мной написанных:

 
Тетя Лола любит нас —
это раз;
восхитительно добра —
это два.
А в-четвертых, тетя Лола
собирается в Сибирь,
потому что тетя Тата
собиралась в Израиль.
 

И теща приезжала к нам, и был как раз у меня отпуск, и за две недели выпили мы весь запас кедровой водки в магазине напротив.

Кроме того, Тата непрерывно писала им в Москву письма. Однажды Милька подошел ко мне с горящими от изумления глазами и прошептал:

– Мама сошла с ума! Она сама себе пишет письма! Я сейчас на столе видел листок, а там написано: «Здравствуй, дорогая мамочка!»

В Сибири я воочию увидел, что это такое – аидише мамэ. На простом одном примере расскажу. Еще тогда я баню не построил, и ходили мы зимой в общественную. Идем обратно чистые и веселые, и очень поздний вечер, в ночь переходящий, ни души на улице (то есть на тропке меж сугробов), огоньки в домах, и снег хрустит – значит, мороз за тридцать. И закутан сын наш малолетний так, что между шарфом и платком (под шапкой) лишь бодрые глаза посверкивают. И ничего уже закутать больше тут нельзя, и только иней серебрится на шарфе вокруг мест, где скрыты нос и рот. И вдруг ужасный женский крик взрывает сонный деревенский воздух:

– Миля, почему ты дышишь?!

Мы тогда от смеха так согрелись, что запросто крепчать мог мороз, мы этого бы просто не заметили.

Еще очень обыденно мне был рассказан как-то сон:

– Ты знаешь, так реально все приснилось – вдруг я умерла, лежу в гробу и жду чего-то. И смотрю: у Мильки в комнате окно открыто. Ведь простудится, дурак, а завтра в школу. Я из гроба тогда вылезла, окно закрыла и опять легла.

И конечно же, мы очень волновались, как Эмиля примут в школе, где он наверняка будет единственным евреем. Памятуя свое послевоенное детство (атмосфера поселка очень напоминала то время), я настоятельно советовал ему лезть в драку при малейшем оскорблении. Побьют несколько раз, но будут уважать, и вырастешь мужиком, а не слюнтяем, твердил я ему, тоскливо вспоминая свой опыт, когда каждый день было страшно выходить из школы. Милька внимательно выслушивал меня, однако все сложилось странно и неожиданно. В школе слово «еврей» было обыденным бытовым оскорблением (как, например, «козел» и «коммуняга» – в лагере). И Милька молча ждал случая, когда евреем за что-нибудь обзовут и его. А когда это случилось, он сказал:

– А чего ты меня словом этим обзываешь? Я и вправду еврей.

Из мгновенно вспыхнувшего общего разговора быстро выяснилось, что сибирские ребята были уверены, что еврей – это такое ругательство, а вовсе не обозначение национальности.

А через несколько месяцев на нашем почтовом ящике появилась надпись мелом: «Милька – друг», и мы вздохнули с облегчением. Вскоре Мильку даже выбрали председателем общества по спасению утопающих. Плавать он еще не умел, в округе не было в помине никаких опасных рек и омутов, но пришла откуда-то бумага, что такое общество в школе необходимо.

Сибирь стремительно учила Мильку жить. Его учительница как-то раз сказала Тате:

– Ваш сын так замечательно разбирается в политике, откуда это у него?

Тата похолодела от ужаса и промолчала.

– Вы приучаете его читать газеты, – догадалась учительница, – он так правильно все толкует.

Тут Тата успокоилась, отправилась домой и сразу же спросила сына, где он приобрел свои незаурядные познания в политике.

– Так ты же все время слушаешь «Голос Америки», – снисходительно пояснил смышленый мальчик, – а я тоже слышу, но в школе я все говорю наоборот.

Мои коллеги по той жизни (и воры, и убийцы, и грабители) семью нашу не просто уважали, а любили, если можно здесь такое слово применить, – по веской и простой причине: в доме нашем даже без меня можно было стрельнуть трешник на бутылку, если загорелась душа. Я помню очень странные свои ощущения, когда маленький Милька рассказал, что в наше отсутствие заходил дядя Сеня – это был запойный человек, уже заканчивающий в ссылке свой огромный срок за зверское убийство соседа в пьяной драке. Милька возбужденно нам повествовал:

– У дяди Сени тряслись руки, он сказал мне, что если он сейчас не выпьет, то умрет. Я просто не мог не дать ему все, что у меня было. Он меня так благословлял!

Надо признать, что эти мелкие долги мои коллеги в день получки и аванса неукоснительно возвращали. И конечно, уже будучи освеженными, долго бормотали, стоя у калитки, разные слова благодарности. А сварщик Сеня мне сказал, что, будь такой сын у него, он бы не скрывался от алиментов.

Тата и в Сибири оставалась точно такой же, как в Москве, и со спокойной приветливостью принимала всех отпетых, матерых и заядлых. Я помню одну славную воскресную историю. В начале дня зашел во двор мужик из расположенной неподалеку деревни: он принес в поселок продавать только что забитого, уже нарезанного крупными кусками барана. Мы купили у него пару кусков, и он ушел, мгновенно выветрясь из памяти. А вечером, уже густела темнота, он снова постучался к нам в калитку. Был пьян настолько, что едва держался на ногах, и с ног до головы был в осенней глинистой грязи – как видно, падал и лежал, отдыхая, – она с него еще стекала отовсюду.

– Земляк, – сказал он умоляюще, – пусти отночевать, никак сегодня до деревни не дойду. Я с самого утра тебя приметил, когда шел, сейчас подумал – этот не откажет.

Он еще что-то бормотал, уже несвязное, и я посторонился молча, пропуская его к нам во двор. В дощатой летней кухне раскладушка точно становилась между печью и столом. Покуда я раскладывал ее, он переминался с ноги на ногу от лютого усталого нетерпения и рухнул прямо в ватнике, в одно мгновение блаженно захрапев. Я еще накрыл его старым тулупом, в котором таскал уголь из сарая, и возвратился в дом. Все это заняло минуты три, никак не больше.

– Кто это приходил? – спросила жена.

– А тот мужик, что утром мясо приносил, напился за день и намаялся, на летней кухне попросился переспать, – наскоро выговорил я, утыкаясь в прерванное чтение.

– Ой, – сказала Тата огорченно, – а у меня пододеяльники неглаженые!

И если б я не представлял себе так ясно вид того заляпанного грязью мужика, то я бы не так сильно корчился от смеха – к недоумению, а после и обиде Таты.

Благодаря ее ровной ко всем приветливости я привез из Сибири совершенно новую формулировку понятия о культурной женщине. Уже в Москву вернувшись, много раз я задавал эту загадку самым отъявленным мыслителям: выскажи мне лаконично, что это такое – культурная женщина. И ухмылялся снисходительно, когда мне бормотали про интеллигентность, образованность, начитанность и вежливость-тактичность-воспитанность. Ибо я знал безупречный и короткий ход к понятию. Но – от обратного тому, что лепетали мне гурманы мысли.

Было так: пришел к нам в дом недавний вор, а ныне ссыльный, мой коллега Гоша. И принес бутылку коньяка. Ему встречаться предстояло завтра с некими людьми, которые ко мне отменно относились. И, чтобы лучше поладить с ними, он задумал как бы невзначай сказать, что вчера, мол, пил и гостевал у Мироныча. Но я-то с ним по ссыльно-лагерной негласной этике никак не мог эту бутылку разделить, я бы нанес тогда урон своей репутации. Не то чтобы такой был пария электрик Гоша, только пойман был недавно на мелком воровстве, а главное, что у своих, – такое не прощалось. В лагере это вообще каралось очень жестоко (крысятниками называли таких людей), а в ссыльном поселке был он только изгнан из круга вместе пьющих и вместе чифирящих людей. А еще, с ним выпив, я как бы его поручителем на будущее становился, это вовсе не входило в мои планы.

– Гоша, ты сам знаешь, что с тобой я пить не могу, – сказал я ему открытым текстом, – но из дома я тебя не гоню, садись и пей, а огурец и колбасу я тебе сейчас подам.

Бутылку он уже на стол поставил – глупо оставлять, – и Гоша в одиночестве присел к столу. Я колбасу ему принес и огурец, как обещал, и занялся какими-то своими делами. Гоша пил, не обижаясь и не торопясь, все было правильно и справедливо, он это знал и принимал. А тут на кухню Тата забежала, после вышла, и опять вернулся я.

Гоша с неподдельным восхищением сказал мне:

– Баба у тебя какая культурная!

– А что случилось, Гоша? – спросил я. Он был серьезно изумлен.

– А я ей говорю: какая у вас печь высокая и побеленная, – пояснил мне Гоша с восторгом. – А она мне отвечает: да, печь хорошая, высокая и побеленная, а другая бы сказала: да иди ты отсюда на хуй!

И, прощаясь на крылечке, он еще покачивал от восхищения головой.

Мне странно и приятно вспоминать это сейчас и в Иерусалиме. Дети выросли уже и в эту нашу вторую жизнь полностью вошли, вросли и вжились. Так самостоятельны они теперь, что изредка даже шальная мысль у нас с женой мелькает: вот, дескать, опора нашей скорой старости. Потом спохватываемся и смеемся. Но некая глубокая педагогическая мысль у меня есть: в целях сугубо воспитательных подросшим детям надо помогать лишь до ухода их на пенсию.

А интересно, как родившаяся уже в Израиле внучка будет относиться к нам – оттудошним?

Как все на свете внучки. С интересом, без почтения, со снисходительной любовью. Однажды мудрый человек Зиновий Гердт нам рассказал историю. Повел он как-то свою внучку в зоопарк, и там она ужасно наслаждалась. Лопотала детские глупости, угощала чем попало зверей, веселилась, удивлялась и вовсю гуляла. А возле клетки льва вдруг поскучнела, погрустнела, тяжело задумалась и деловитовкрадчиво спросила:

– Скажи мне, дедушка, а эсли (от волнения она так и сказала – эсли) тебя съест лев, то на каком троллейбусе мне ехать к папе с мамой?

Годы, собаки, жизнь

Хотя я не был никогда завзятым другом меньших братьев, но собаки мне по жизни попадались. Как-то весной семьдесят восьмого года позвонил средь бела дня приятель, человек очень талантливый, а по профессии – астрофизик.

– Слушай, – сказал он, – ты вот в Израиль собираешься, а там тебе в разгар рабочего энтузиазма уже не позвонит известный ученый, без пяти минут академик, чтобы заехать через час и выпить водки.

– Ясно, что не позвонит, – охотно согласился я, – на воле люди делом заняты, а не херней в засекреченных лабораториях.

– По космосу, только по космосу, – перебил он меня и тут же поспешил добавить, будучи слишком умен для облегчающих иллюзий, – но все равно, конечно, на войну, и нечего мне это тыкать в глаз в хорошую минуту. Выпить мне с тобой охота, а не препираться. Так я выхожу?

– А я как раз пока сбегаю, – ответил я.

И пошел я в винный магазин, где привычно занял очередь и привычно стал читать прихваченную книгу, ибо разговоры в такой очереди знал наизусть и никаких фольклорных радостей не ждал.

Но когда минут через сорок отходил я от прилавка с вожделенными двумя пол-литрами, вдруг тесно подошли ко мне возле двери два алкаша и чуть ли не дуэтом тихо сказали:

– Друг, купи породистого щенка.

На ладони одного из них в заботливо подложенной кепке лежал нежно-желто-белый комок необыкновенной пушистости с двумя черными пуговицами глаз над розовым младенческим носом.

– А правда породистый? – зачем-то спросил. Не погладить это чудо было невозможно.

– Сукой мне быть, – торжественно сказал алкаш. И добавил, честно подумав: – Что ли терьер, хер его знает, уже не помню.

– Мать его – медалистка всех фестивалей, – сказал второй, зная психологию советского человека. – Двадцать рублей просим, а на фестивалях за них тысячу дают.

Бутылка водки в те благословенной памяти времена стоила три рубля шестьдесят две копейки. Я понимал, что это чудо отдадут и за бутылку, но мучили меня иные соображения.

Моя любимая жена была всегда категорически против того, чтоб завести собаку. Не любила она домашних животных. А точнее – обладала очень редким (и для обладателя мучительным) даром совершенно реального ощущения разных будущих житейских неприятностей. То, что собака будет убегать, теряться, болеть и вообще когда-нибудь умрет, – заранее терзало мою жену жгучей болью. А то, что мы животное, конечно, полюбим и все это будем тяжело переживать, – заведомо добавляло Тате страданий еще и за нас. Поэтому на просьбы дочери (и сам я был не прочь, о чем нешумно заикался) следовал всегда решительный отказ, который обычно был снабжен еще одним замечательно прозорливым доводом:

– Ты убежишь в школу и к подружкам, папа – неизвестно куда на целый день, а я корми ее и с ней гуляй. Нашли себе дурочку.

Все это вихрем пронеслось в моем сознании, и сам я удивился, слушая, как отвечаю алкашам:

– Давайте так поступим, мужики. Сейчас пойдем ко мне домой, тут рядом, и если жена моя всех нас троих не выгонит с порога, я вам тут же отдаю двадцать рублей. А если выгонит, то я вам ни за что даю на бутылку. Пошли?

Алкаши потянулись за мной гуськом в полном молчании – очевидно, боясь неосторожным словом спугнуть такого идиота и лишиться бутылки.

– Господи, – сказала Тата, – я ведь как чувствовала, лучше бы сама сходила.

– Терьер, – льстиво и пугливо сказал один из алкашей.

– Пушистый очень будет, – это, как я услышал, говорил я сам. Таким же тоном.

Жена тяжело молчала, но ее рука уже тянулась – гладила комочек белой шерсти. А деньги были у меня с собой, и алкаши не растворились даже – просто испарились в мгновение.

Через пять минут первая лужа знаменовала появление в нашем доме собаки, и жена подтерла эту лужу так безмолвно, что я почувствовал себя последним мерзавцем.

Дочке нашей было в это время двенадцать, сыну – пять, а Тата вообще на диво добрый человек, так что щенка Фому растлили мы мгновенно и бесповоротно. Стал он безбоязненным и наглым, ошивался непрестанно у стола (за что кличку получил – Ефим Попрошаер), убегал во всех направлениях, едва оказывался на свежем воздухе, и никакой пресловутой сообразительности дворняжек (ибо терьером он таким же был, как я – горным орлом) не проявлял. Но полюбивших его детей это ничуть не печалило.

 
Замечательный Фома,
много шерсти, нет ума, —
 

нежно мурлыкала над ним дочь слова моего сочинения (моя репутация литератора в доме снова посвежела). А сын просто молча облапливал его с такой неистовой страстью, что Фома визжал и вырывался, забиваясь под кровать. Хотя ласковости был необычайной, лез ко всем чужим людям с заведомым обожанием, так что сторожем он оказался ровно таким же, как терьером.

Еще одну его особенность я пропустить никак не могу, хотя весьма интимного характера она была. Его пушистая курчавость не ослабевала даже под хвостом, и мы частенько, чертыхаясь, выпутывали его какашки из густой шелковистой шерсти. А постричь его в этих местах не смели догадаться.

Во мне Фома незамедлительно признал хозяина и норовил все ночи спать под моей кроватью. Но во сне ворчал, повизгивал, хрипел и рычал, переживал какие-то приключения, будто наверстывал нечто упущенное в прежней жизни, когда был, возможно, волкодавом, морским пиратом или женщиной-вампиром. Кто знает, кем мы были в прежней жизни и как это сказывается на снах сегодняшней?

Судьба тем временем плавно катила меня к тюрьме, и когда меня забрали, то Фома (уже впоследствии мне рассказали) просто-напросто сошел с ума. Он выл, метался по улицам, ища меня, возникли у него всякие внутренние расстройства, и попал он под машину, перебегая улицу Ордынку. А знакомый ветеринар объяснил, что это было как бы неизбежно: попадают под машины уже больные собаки, ибо все реакции и сметка у них сильно ослаблены.

Только честно все-таки сказать придется, пафос этой уличной трагедии снижая, что бежал Фома через опасную дорогу не за призраком любимого хозяина, а за вертлявой соблазнительной районной сучкой. Тоже, кстати, из терьеров, только бабушка была, видать, шалуньей, и туда десяток прочих пород вписался тоже.

Я поэтому, когда узнал подробности, написал Фоме высокую эпитафию:

 
Прощай, Фома, ты пал прекрасно,
ты встретил вечные потемки,
летя блаженно и опасно
понюхать зад у незнакомки.
И принял смерть, судьбе послушно,
а дама, сладость кобелей,
ушла, вихляя равнодушно
причиной гибели твоей.
 

Похоронен Фома, теперь можно без опаски раскрыть эту тайну, – под фундаментом новой Третьяковской галереи.

После смерти снова суждено было ему попасть ненадолго в руки алкашей. Двое их как раз освободилось из вытрезвителя, что был некогда в конце переулка, и бродили бедолаги в округе, прося денег то ли на дорогу, то ли на опохмелку. Счастье к ним явилось в виде полоумной интеллигентного вида женщины, которая сама к ним кинулась, предложив безумные деньги (чуть ли не на три бутылки с закусью!), чтобы они всего-навсего закопали маленькую собачку. Господи, они бы скальный грунт немедля одолели, а тут финны рядом строят Третьяковку, и уже разрыхлена земля. И закопали, думаю, Фому с такой же вороватой скоростью, с какою продали когда-то.

Прощай, Фома, прости, если я что-то о тебе сказал не так, любили тебя очень в нашей семье, за что тебе большое спасибо.

Тюрьма и лагерь принесли мне близкое знакомство с немецкими овчарками, и с той поры я видеть их спокойно не могу. А не с того ли, кстати, и в Израиле так, по сравнению с другими породами, мало немецких овчарок, что у множества израильтян старшего поколения их облик неразрывно связан с лагерями? На каждой станции – я по дороге в лагерь прошел пять пересыльных тюрем – нас окружала охрана с автоматами и штук десять хрипящих от ненависти овчарок. Я все думал: как их натаскивают на нас, как обучают такой разборчивой злобе? В красноярской тюрьме мне посчастливилось это увидеть, педагогика оказалась очень простой (я уже писал об этом в лагерном дневнике).

Нашу камеру выводили каждый день на часовую прогулку, мы спускались со второго этажа на первый, а в пролете лестницы неизменно стояла молодая овчарка. Стоявший рядом воспитатель-охранник чуть придерживал ее за ошейник, и мимо собаки с утра до вечера текла толпа людей, измученных жарой, неволей, духотой, грязью и недоеданием. Тюрьма была огромная, этот поток наверняка тек сплошняком. Собаку натаскивали на наш вид, на запах запущенности, бессилия и страха. И натаска действовала очень быстро. Я как раз застал первый или второй день такого обучения: псина стояла равнодушно, далеко вывесив язык от жары и нервно зевая. Дней через десять ее нельзя было узнать: она рычала и хрипела, порываясь нас достать, с огромных ее клыков стекала слюна, и шерсть стояла дыбом на загривке. Точно такие же овчарки охраняли нас в лагере и сопровождали на работу. Хватит, впрочем, а не то пойдут ассоциации с самой охраной.

А когда попал я в ссылку, то купили мы избу; собака в такой жизни была просто необходима. И в субботу первой же недели в новом доме появился мой приятель, ведя за собой на веревке огромного пса. Точнее – суку необыкновенной красоты. Что-то типа очень крупной шотландской овчарки с длинными космами красно-коричневой шерсти, породистой удлиненной головой, мохнатым хвостом и дивно стройными ногами, слово «лапы» тут никак не подходило. Она была вполне упитанной и выглядела как домашняя, когда бы не глаза: полны были глаза ее тоски, растерянности, страха и напряженности. Все выяснилось с первых слов приятеля, человека вполне забубённого (здесь он был после третьей ходки в лагерь за кражи и драки), но при этом неожиданно и непредсказуемо доброго и даже жалостливого, как это ни странно тут звучит.

Я нечто должен пояснить, нигде не читанное мной, хотя уверен, что об этом кто-нибудь писал. Уже давно в Сибири едят собак. Я не знаю, когда это началось, но полагаю, что пошло от миллионов ссыльных, населяющих уже десятки лет сибирские пространства. Хоть мяса тут везде достаточно, однако стоит оно денег на базарах, а с деньгами никогда у ссыльных не было хорошо. Тем более у тех, кто избывает свои сроки на бесчисленных сибирских стройках, населяя бараки в городах. В основном на водку уходят у них деньги, и могучая была поддержка для империи, которая отнимала обратно таким образом эти заработанные рубли. Потому и шла свирепая борьба с варением самогона: кровные имперские миллионы крали у казны владельцы самогонных аппаратов. Словом, не хватало на мясо, и в еду пошли по всей Сибири собаки. Отлавливают псов бездомных, выцыганивают у хозяев щенков, крадут и перепродают собак для этой цели. Я был потрясен, когда узнал об этом впервые в своем поселке Бородино (километров двести восточнее Красноярска); мне бывалые сибиряки рассказали, что давно и всюду это так. Еще мне повестнули, что люди местные, живущие на воле и в своих домах, над ссыльными смеются, но при случае тоже собачину едят охотно, только это тщательно скрывают. Ибо уровень приличий человеческих, подумал я тоскливо, существует на любой ступени социальной лестницы. Есть нашего ближайшего друга это не мешает, только побуждает этого стесняться и таить.

Первый раз жареное собачье мясо ел я, того не ведая, в первые дни своего приезда в поселок, ошалело празднуя какую-никакую, а свободу. И очень плохо стало мне, когда сказали. Но любопытство превозмогло, и я поел еще раз. Оно действительно почти ничем не отличалось от баранины, а медвежатины или конины было значительно вкусней. Но после я уже не мог себя заставить, и, когда в кузнице друг мой, цыган Леня, закатывал в узком кругу тайные выпивки с похлебкой из собачины, я только пил, закусывая водку салом и дивной сибирской травкой черемшой.

Вот почему тоску и злобную растерянность в больших черных глазах приведенной собаки понял я с первых же слов приятеля Валеры.

– Сожрать ее хотели, Мироныч, – сказал он, – уже было костерок развели, а я смотрю – у нее слезы в глазах, все понимает. Я и купил ее у них за пятерку, они сейчас за эти деньги себе щенка найдут, бегом побежали. А я тебе ее на новоселье решил. Джульгенда ее зовут. Видать, со двора ее откуда-то свели, раз имя знают. Давай-ка я ее привяжу.

На дворе купленной нами избы была большая конура, оставшаяся от неведомой собаки бывших хозяев, и в сарае нашлась старая цепь; ошейник мы сделали наскоро из брючного ремня. Джульгенда повиновалась Валере беспрекословно, на меня внимания не обращала вовсе, я слегка поглаживал ее, и она наверняка чувствовала мою опаску. После Валера церемонно пожелал нам счастливой жизни в новом доме, выпить отказался наотрез, пообещав зайти для этого попозже, и ушел. А мы с женой и сыном отправились в поселковую баню, собственную я только через полгода построил.

Когда вернулись, я сообразил, что время покормить Джульгенду, и вышел с миской супа. Мне навстречу вылезло из конуры и злобно зарычало тощее кошмарное создание с мокрой свалявшейся шерстью и оскаленной клыкастой пастью. Так была эта собака не похожа на упитанную красавицу двухчасовой давности, что я сразу догадался о причине. Отошел чуть в сторону, чтобы увидеть внутренность конуры – там копошилась куча новорожденных щенков. Миску с супом я подвинул Джульгенде длинной палкой.

Так я, этой палкой миску доставая и придвигая, кормил Джульгенду еще дня три. А как-то на закате вышел звать к обеду сына, не нашел его, позвал погромче, и тогда из конуры Джульгенды выполз он, держа щенка, а Джульгенда, стоявшая рядом, их обоих нежно облизала. С этих пор ее кормил сын. И лишь недели через две она сама ко мне подошла и ткнулась головой в колени.

Щенков родилось шесть; уже у нас просили их, и нескольким людям надо было, не обидев их, отказать, ибо зачем щенков просили мои коллеги по работе, я прекрасно понимал и допустить этого никак не мог.

Мы всех щенков благополучно раздали, но один остался, и расстаться с ним ни у кого из нас не было душевных сил. Уже и дочка из Москвы приехала к нам на каникулы, и был щенок этот всеобщим любимцем. Назвали мы его Ясиром – в честь Ясира Арафата (он выражением лица очень Арафата напоминал, только гораздо благородней оно было у собаки), но ласково именовали Ясиком.

Так у нас и жили две собаки, но судьба распорядилась по-своему, и Джульгенда умерла таинственно и страшно. Был тому виной игривый и неугомонный Ясик. Бегал он пока что всюду невозбранно, часто успевал просочиться на улицу, но очень быстро возвращался, ценя нашу большую компанию. А как-то шла мимо забора незнакомая нам женщина средних лет, Ясик выскочил и подвернулся ей под ноги. Она от неожиданности взмахнула рукой, и щенок от чистого испуга тяпнул ее несильно за палец. Женщина постучалась к нам, вошла во двор и учинила жуткий крик. Она вопила, что мы сами – чистые каторжники, что собаки наши – каторжные звери, что она пойдет немедленно в милицию искать на нас управу, а то слишком вольно мы живем, и смотреть на это нету больше сил приличным людям. Но только успокаивалась постепенно, потому что боли не было, следов укуса – никаких, а возбуждение от внезапного испуга проходило. Что-то лепетнула она еще, я извинялся и сочувствовал, пятерку сунул ей, чтобы запить волнение (это был лучший способ оплаты чего угодно в поселке), и она ушла восвояси. Я стоял и курил, пока она кричала, Ясик виновато под крыльцо забился, а Джульгенда вышла на крик из конуры и молча наблюдала нас. А женщина, крича, на нее тоже несколько раз взглянула.

И собака наша начала хиреть. Перестала вовсе есть и вскоре отощала так, что на проступившем позвоночнике висела шерсть, как будто тела уже не было. Она лежала неподвижно возле конуры и лишь хвостом еле заметно вздрагивала в знак приветствия, когда к ней подходили. Я привел соседку тетю Фросю, и старуха сразу же сказала:

– Сглазили тебе собаку, Мироныч, дня через два помрет. К тебе тогда ведь Клавдия заходила покричать, она и сглазила.

Воспитанный на научно-популярной литературе, я недоверчиво хмыкнул, но тетя Фрося не обиделась (я то электроплитку забегал ей починить, то утюг).

– Дней десять прошло, как Клавдия приходила? – вслух припомнила тетя Фрося, и я кивнул. – Вот дня два и осталось, помяни мои слова, Мироныч. Хочешь верь мне, хочешь нет, а все у нас в поселке это знают. А Клавдии мать, так та коров валила, если осердится, это любой тебе подтвердит, ее все соседи опасались.

А через два дня после этого Джульгенда ночью умерла. И не только тело ее ссохлось почти вдвое за эти дни, но даже голова непостижимым образом уменьшилась так, что перед смертью собака вытащила ее из ошейника.

И остался только тезка Арафата охранять ссыльную еврейскую семью. Он сел на цепь возле крыльца и немедленно почувствовал себя взрослым. А впрочем, он таким скоро и стал. Благодаря густому подшерстку он совершенно спокойно переносил любые морозы, а порою безмятежно спал под снегом, если его за ночь заметало, и лишь белый холмик выдавал место его лежбища, да подтаявшее отверстие над носом. Зная (чувствуя, вернее) наше отношение к людям, он был очень необычным сторожем: злобно и непримиримо лаял на часто навещавших нас милицейских блюстителей и без единого звука пропускал в дом любых уголовников. А на вольных жителей поселка тоже лаял, но слышалось по тону, что это только для порядка.

Истекал мой срок, и ясно было всем, что Ясика придется оставить. И не только из-за полной неопределенности нашей предстоящей жизни. Я уже не раз пытался приучить его жить в доме – Ясик органически не мог находиться в помещении больше часа. Он начинал выть, скулить, метаться, рвался выйти и просил меня помочь, умильно глядя и подманивая к двери. Поколения его предков жили на открытом воздухе, и все попытки перевоспитать его выглядели чистым мучительством. Может быть, конечно, что это так я успокаиваю свою совесть и что со временем он привык бы, но мы тогда так были не уверены в своем собственном завтрашнем дне…

За день до истечения моего ссылочного срока мы отдали Ясика друзьям. Сын в этот день просто исчез из дома и возвратился только вечером, и всей семьей мы впервые в жизни ощутили тяжесть предательства. Мы слонялись по дому, стараясь не смотреть друг на друга, едкое и саднящее чувство бередило души, предотъездные хлопоты не размывали его, вся радость долгожданной наступившей свободы была отравлена. С тех пор к предательствам различного рода я отношусь без прежнего яростного осуждения, ибо знаю, как немедля и свирепо это карается изнутри.

Друзья наши (надо было, кстати, подобрать людей, не евших собак, что сильно сужало выбор) отнеслись к Ясику донельзя по-человечески. Понимая, что с ним будет твориться в первую ночь, они легли в спальных мешках возле его конуры, щедро снабдив Ясика миской костей. Он их не ел, не выл, но и не спал: он просто молча и деловито выгрыз из забора две доски, но цепь не одолел. Мы это узнали утром, когда друзья пришли нас провожать. Они нам сказали, что уже он успокоился и даже лаял на прохожих, то есть признал новое место своей территорией. Но облегчения мы не испытали.

Чуть я не забыл еще об одном обитателе нашей избы, а кот Васька занимал в той нашей жизни видное место. Огромный, черный и гладкий, был он самоуверен и по-хозяйски нагл (он достался нам от прежних обитателей дома и презирал нас как явно временных жильцов). Ко мне однажды он сменил гнев на милость: я как-то поймал ему мышь. Она заскочила в тумбочку, спасаясь от него, и он бы просидел у дверцы тумбочки любое время, но я сжалился над ним (и Татой, которая от ужаса забилась в другую комнату) и мышь ему оттуда достал. После этого с месяц он ходил за мной, не понимая, почему я бросил столь благородное занятие, как ловля для него мышей, и вопросительно мяукал. Но разочаровался и оставил меня в покое. У него были свои проблемы: окрестные кошки обожали его и прохода не давали, они порой даже сходились на лужайке возле дома и подолгу сиживали там в пустой надежде. Васька себе цену явно знал и попусту не выходил. А после он и к Мильке стал терпимо относиться. Когда Тата с Милькой первый раз уехали в Москву на время школьных каникул, Васька тосковал и беспокоился. В Москву все годы ссылки я посылал телеграммы только в стихах, поэтому я так запомнил эти первые дни их первой отлучки и самую первую телеграмму:

 
Васька-кот меня спросил:
где Эмиль, наш друг и сын?
Где та женщина-начальник,
что кипит на нас, как чайник?
Грустно я коту ответил:
нет жены, в отъезде дети.
Молча мы сидим у печки,
Ясик воет на крылечке.
 

Другие телеграммы были гораздо более бодрые. Когда мы уезжали, и я сказал об этом на почте, девушка-телеграфистка озабоченно и печально спросила меня:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю