355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Клех » Светопреставление » Текст книги (страница 5)
Светопреставление
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:23

Текст книги "Светопреставление"


Автор книги: Игорь Клех



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

Одна безотносительная ко всему картинка засела почему-то у меня в памяти. Как мы с дедом выбрались по какой-то надобности за город. Вот пошли уже мягкие холмы, пруды в ложбинах, с купающимися слобожанскими пацанами на лоснящихся надувных камерах и в таких же лоснящихся черных длинных трусах. Солнце припекает, дед, как всегда, в костюме, на верху холма, сняв дырчатую шляпу, он отирает платком пот со лба и шеи. Может, мы ходили за молоком в ближайшее село? На обратном пути на автобусную остановку выходит босой и веселый чернобородый мужик в красной рубахе до колен и говорит, что теперь у них хорошо – на хутор провели недавно свет и "радиво". На каком-то из этих холмов в степи было разбито большое городское кладбище, где мы в конце 60-х похоронили деда.

А тогда он выходил нас встречать на вокзал к ночному поезду – детей обычно отправляли одних – и вел через спящий, заросший садами город домой, где бабушка ставила на веранде чай с пряниками и свежесваренным вареньем. Наши матери уже не умели варить такого.

Летом в их доме было много мух – им на погибель с ламп свисали перекрученные клейкие ленты, а на подоконниках и столах стояли блюдца с угощением – поплывшими горками сахара в хлорофосных лужицах, где плавали без счета мохнатые трупы. Еще больше их вилось над курагой и вишней, сохшими на поломанных раскладушках на солнцепеке и досыхавшими на пыльном чердаке.

Через несколько лет после смерти деда бабка продала обветшавший глинобитный дом с большей частью библиотеки, раздала утварь соседкам и переехала жить к дочери в другой город, где и была похоронена еще несколько лет спустя.

Однажды, проплывая с друзьями на байдарке по Северному Донцу, я имел намерение наведаться в места, где проходило детство. Но в последний момент отказался от него. Я был моложе тогда. А сейчас и мысли у меня такой нет разве что когда-нибудь еще с силами соберусь, чтобы разыскать дедову могилу. Но не для того, чтобы постоять на сбегающей вниз улочке, посыпанной перегорелой пустотелой жужелицей, глядя на выродившийся сад и на чей-то дом на месте ТОГО ДОМА. Я не самоубийца.

Прощай, вечное лето!

Приходящие из учительской

В советской периодической системе что-то произошло с мужским элементом – он растерял половину своих валентностей и сделался инертным. Правила всем Партия, которая вопреки грамматике была скорее среднего рода, как и ее Политбюро (где непонятно, кто чьим придатком служил). Советский Союз имел некоторые мужские признаки, но с некоторых пор предпочитал выглядеть Советской Родиной, ни Хрущев, ни Брежнев больше не идентифицировались с фигурой Отца. То же было с советской школой: представленный в ней мужской элемент сильно походил на выродившийся сорт картофеля – весь какой-то мелкий, неказистый и зачастую сильно закладывающий, с бонапартистскими замашками в поддатии. Женский же элемент был представлен гораздо более разнообразно – от стервоз и верноподданных ханжей, у которых рыльце всегда оказывалось в пушку (либо тупица, всегда пересдававшая зачеты в пединституте, либо из шлюх – райкомовских или немецких, но об этом чуть ниже), до прирожденных квочек или женщин, влюбленных в свой предмет, и эти последние могли быть по-человечески интересны. Их прошло перед нашими глазами за десять лет в несколько раз больше, чем насчитывалось в классе учащихся. Целый парад характеров и типов, но больше было людей случайных или никаких.

В те годы в школе ввели кабинетную систему, и жизнь сделалась намного привольнее. Классы поднялись и стали бродить с портфелями с этажа на этаж по всему зданию, а преподаватели обзавелись собственными территориями, где до определенной степени могли чувствовать себя хозяевами. Это был брежневский социализм с самым человеческим, как до той поры, лицом.

Любопытно, что именно тогда куда-то бесследно пропала наша первая директриса, правившая школой самодержавно и зло, в стиле позапрошлой эпохи. В войну она, как выяснилось, была проституткой в немецких офицерских борделях. Откуда-то узнавший по своим каналам об этом "англичанин" Патиссон едва не довел ее на школьном педсовете до самоубийства, когда вдруг, отвечая на ее нападки, заявил:

– Ну да, куда нам, мы же не стажировались подобно некоторым в фашистских борделях!

Директриса, изменившись в лице, попыталась выброситься в окно, ее оттащили (значит, момента разоблачения она ждала, как отсроченного приговора, все двадцать послевоенных лет – вероятно, ее уже вызывали на беседу, и случилась "утечка", что было равнозначно гражданской смерти).

Вскоре ее заменила ухоженная директриса нового поколения, которая не грозила больше выпускникам характеристиками, "с которыми не примут даже в тюрьму", и сквозь пальцы смотрела на наш школьный литературный журнал, вызвав только раз редколлегию в кабинет и укоризненно поинтересовавшись: "Вот вы пишете "тощий и похожий на сперматозоида муж Глафиры Степановны". Скажите, где вы его видели?". Выговоры ей все же приходилось нам выносить, но в характеристики для поступления в институт они не попали. Как с суровой простотой выражаются мужественные герои американского кино: "Это я и называю "мягкий стиль правления".

Всем нам, детям "мирного сосуществования" и "соревнования двух общественных систем", долго пришлось блуждать потом по путям своим в гораздо более жестком и жестоком, чем нам было обещано, мире.

Девчоночий мир

Соки, бродившие в них исподволь, в полном соответствии с законами живой природы, стали подниматься по стволу, дошли до веток и почек, те стали набухать и лопаться, выпуская на волю свежие листья, побеги и завязи. Мальчишки забеспокоились, а когда настала пора цветения, ошалели совершенно от густых ароматов пола, идущих волна за волной, и принялись носиться, подобно насекомым, от цветка к цветку – дезориентированные окончательно: никто не учил их, что такое может произойти, а инстинкт не в состоянии был что-либо подсказать. Это было настоящее сумасшествие и броуновское движение ослепших и оглохших от феромонов существ. Но в природе все так хитро устроено, что до свального греха дело не доходило, хотя на первый взгляд каждый мог сойтись почти с каждым.

У девчонки вдруг становилась гладкой кожа, взгляд слегка затуманивался, она как-то замедленно поправляла ладонью или трогала расставленными пальчиками свою прическу, рассеянно оборачивалась, ваши глаза встречались и вдруг начинали тонуть друг в друге, да так, что мальчишка в одно мгновение ощущал, как сладко ноет и подрагивает всё его "кундалини", растянутое, будто пружинка, между макушкой и копчиком. Это значило, что он уже на крючке – как проколотый червяк, клюнувшая рыба, натянутая леска и рыбак в одном лице. Что-то сродни гипнозу, потому что на деле выбирали девчонки: влюбляясь, посылая взгляды, подвергая проверке и отбраковывая, передавая тебя дальше по цепочке. Кого-то они "любили" с сентября до зимних каникул, кого-то со вчерашнего дня. Мальчишки же терялись: а кто, собственно, им нравится, если сегодня они под властью одной девчонки, завтра другой, в поезде третьей, на каникулах четвертой, не успевая замечать, как похорошела то одна, то другая "отличная девчонка"? Какой-то скажешь об этом, она в благодарность так разблагоухается и одурманит окончательно, что только бегством или волей случая спасешься, а в результате самосуд: "Что я за человек?! Ей-ей, жеребец".

О верности не могло быть и речи, потому что шел перебор вариантов только обосабливающимися существами, ощутившими свою отдельность и распарованность и по-настоящему страдающими от этого. "Читал Конан-Дойла. Бог мой, как я одинок!" – "Кажется, ей нравится другой. Я не умею бороться за свою любовь". Оставалось только двинуть себя кулаком в скулу. Увиденный край чулка, открывшаяся грудь, случайное соприкосновение бедер гарантировали волнующее переживание на целый день. В ответ принимались позы, испытывалась сила, демонстрировались способность и готовность к сумасбродным поступкам (как у Дон Кишота: уж если в отсутствие Дамы Сердца я способен на такие безумства!..).

Удивительно, что "б...ство" отметалось и презиралось. По школе бродила и передавалась из класса в класс переписанная от руки анонимная брошюра "Техника полового сношения". Но девочка ждала Его, мальчик ждал Ее (а найдет – поднимет на руки и понесет "куда-то далеко-далеко"). Шел путаный процесс становления вслепую. Распространенное занятие – исписать чьим-то именем целую тетрадь. И кто-то ежедневно звонит и молчит в трубку. Тем временем примеряются пары, кто кого красивей и из какой семьи, сравнивается рост, назначаются ложные свидания, от чьего-то имени подкидываются любовные записки – злые розыгрыши подстерегают всех на каждом шагу.

Учителя не в состоянии достучаться до нас: "Может, дать вам цацку?! Лет этак пятнадцати?" Учеба позабыта, перепады настроения, какие-то песенки (от Тома Джонса и "Клуба одиноких сердец сержанта Пэйпера" до Радмилы Караклаич, Муслима Магомаева и бардов: "А в тайге по утрам туман, / дым твоих сигарет, / если хочешь сойти с ума, / лучше способа нет") и стишки (от ранних Маяковского с Ахматовой и Уолта Уитмена до Роберта Рождественского и чёрт-те кого еще), прогулы и опоздания. Учителям дерзить, с родителями ссориться, с друзьями курить, встречаться в кафе, взрывать патроны в подъездах девчонок (в порядке ухаживания за ними), драться наконец...

Кто-то из девчонок сказал тебе, чтобы ты больше не приходил (и ты три дня проболел, но пришли друзья с вином и сказали, что она тебя не стоит), кто-то из них положил в школе твою руку себе на грудь, кто-то идет между тобой и твоим другом по парковой аллее, держа ваши руки в карманах своего плаща, чтобы вы оба смогли ощутить, как сладко ходят девичьи бедра. А потом вы сидите со встреченной компанией, пережидая дождь в агентстве Аэрофлота, и кажется, что можно хоть завтра куда-то улететь очень далеко. И ты понимаешь, что сделаешь это при первой же возможности.

Совсем скоро начнутся школьные вечера и вечеринки с одноклассницами, медленные танцы и прочее. Искусивший Еву змей спустится с древа познания и поселится в паху между девчонками и мальчишками. Но это будет позже. Я хочу рассказать о другом: о девушке, которая учила меня целоваться, сама не умея толком этого. Уж больно необычная и даже карикатурная – а потому правдивая история, но что-то в ней есть, остро характерное для времени и места.

Это был "мезальянс": девушке, по ее словам, было двадцать лет, а мне только исполнилось пятнадцать. По ее словам, поскольку я ее не видел почти это был телефонный роман, два единственных наши свидания происходили в зимних сумерках и в темной комнате. На ощупь это походило на правду. Не менее достоверно и то, что зачем-то ей это было нужно и влюбленность с ее стороны, несомненно, присутствовала. Перед тем она несколько месяцев звонила из телефонов-автоматов и молчала в трубку, а заговорив наконец, все оттягивала свидание. Она училась в одном из институтов нашего города и жила у тетки. В нашем доме она часто бывала у кого-то из подруг в гостях и обратила на меня внимание, когда я играл с кем-то во дворе в шахматы (дались им эти шахматы – вообще не помню, чтоб я в них играл во дворе). Кажется, она не была ни безумна, ни безобразна, но в ее сознании тяжкие романтические иллюзии образовали такое переплетение со сгустком комплексов, что это стоило иного психического заболевания. Зачем-то она сразу призналась мне, что наполовину еврейка по отцу, которого никогда не знала. Трудно поверить, но ее звали Вега. Каково было мое изумление, когда в начале нашего телефонного романа я вдруг обнаружил в томах Александра Грина из нашей домашней библиотеки оставленный ею кое-где на полях значок "V" – начальную букву ее то ли действительного, то ли вымышленного имени. Я терялся в догадках, а она обожала атмосферу таинственности и рукотворные тайны. Может, она хотела отыграться и отомстить всем отцам с помощью сына? Взять мужчину в личиночной стадии, до момента совращения и превращения во взрослую особь, и воспитать по-своему – или по крайней мере использовать стерильный инструмент для избавления от постылой и позорной девственности? Моей испорченности недостает все же на предположение, что она могла являться тайной любовницей моего отца.

Конечно, я был готов влюбиться хоть в швабру, нет нужды говорить, как я был заинтригован, а когда она твердо сказала, отведя трубку, каким-то настырным парням, чтобы поискали другой телефон-автомат, – "С какой это стати?!" – доносились возмущенные голоса. "Потому что я люблю его", – был ответ, – я просто сделался полувменяем и потерял сон.

На выклянченное мной свидание, в парке на деревянном мостике над замерзшим прудом, она пришла... в черной полумаске. Я разглядел только ее пышные вьющиеся волосы под меховой шапкой, а под обрезом полумаски энергичный и капризный женский рот. Мы обменялись какими-то бредовыми подарками – мне достался кусок красного вулканического стекла с выгравированной маленькой буквой "V", а ей, кажется, океанская раковина, как я теперь понимаю, крайне непристойного вида – vagina dentata теплых морей. Было жутко холодно. Я пришел в одной курточке, без шапки и перчаток, и она грела мои руки у себя под шубой, где обнаружился свитер грубой вязки, гибкая талия, крепкие на вид бедра и высокая грудь. Поцеловать она себя дала всего один раз и только при прощании, что я и сделал онемевшими от холода губами, прижав ее к ограде детского садика, причем ее губы оказались теплыми и мягкими, но я едва успел это почувствовать. Наутро она сказала, что окликнула меня, но я этого уже не слышал – уши у меня замерзли тоже.

Вопреки ее предчувствию не это наше свидание оказалось последним, а следующее, которого я горячо добивался и для устройства которого она приложила немалые усилия. Через неделю или две ей удалось получить ключи от квартиры уехавших знакомых, и я пришел прямо туда в назначенный вечер, оставив дома записку, что я на каком-то школьном факультативе (что уже смешно, но мне было не до шуток, от волнения я уходил сам не свой). Свет в квартире она не позволила зажечь. В отблесках пробивавшегося с улицы освещения посверкивали в темноте стекла ее очков, которые она затем сняла, чтобы дать мне свои губы. С которыми я не очень знал, что делать. Я тыкался, как кутенок, ей в волосы, мы катались по дивану и по ковру, она расстроилась отчего-то и плакала, я высушивал поцелуями ее лицо, жал упругую грудь и наваливался на бедра, но мне почему-то не приходило в голову начать ее раздевать. На ней опять был вязаный свитер и плиссированная юбка. Разум отказал ей, а инстинкт подвел – она оказалась в объятиях такого зеленого юнца, что даже трудно было себе такое предположить. Какая-то колючая деревяшка мешала нам обниматься, но я словно впал в оцепенение и воспринимал это только как досадную помеху. Возможно, причиной был глубинный иррациональный страх – слишком неожиданно для меня и почти без участия моей воли все произошло, чтобы я смог переступить через него, когда дело дошло до дела. Через два часа утомительных псевдолюбовных занятий, разговоров, смысл которых ускользал от меня, и неожиданных слез (чего уж понятнее – я не только не любил ее, но даже не овладел ею), я выскочил на улицу, как пробка или ныряльщик с последним глотком кислорода в легких. Ноги сами несли меня домой.

После того вечера я немедленно бросал трубку, едва заслышав ее голос в ней, будто это был голос сирены или русалки, чуть не заманившей наивного парубка в сумрачный мир, из которго нет возврата. Объяснить бы ей я ничего не смог. Потому что и моряком-то я хотел стать, чтобы справиться с непобедимым страхом морских глубин, как я теперь понимаю. А она даже свет не хотела включить: что она, не знала, что во всех детях живет страх темноты? С виду я был прозрачен для нее, как электрическая лампочка, она же пряталась в темной комнате, под фальшивым именем, на конспиративной квартире. С полумаской только был перебор – может, он ее и подвел. Потому что вышло все наоборот. В той темноте, которую она учинила, мне удалось ускользнуть от нее.

Ей-богу, странная история.

Выход из роли

Пора вспомнить маленького Сахарова с крупной неровной головой, действительно, походившей своей формой на кусок колотого сахара (нынче такого нет в продаже). Мы и не подозревали, что он страдал, оттого что жил на самой дальней окраине, и учеба в 1-й школе была для него совсем не тем, чем для всех остальных. Его покосившийся домик, где он жил с матерью и сестрой, я увидел много позже, когда, перебравшись в более крупный город, он уже работал в обкоме партии. Однако бедняга и туда сумел попасть, когда в стране началась "перестройка", обломилась ему только государственная квартира, а до того бегал за водкой для начальства и использовался им для выписывания на него фиктивных премий. Парень был старателен, но туповат.

И вот неожиданно, во время одной из поездок куда-то всем классом, он посягнул на роль шута, которая уже "жала" нашему Ваське, и дня три смешил всех так, что совершенно Васеньку затмил, тот ходил зеленый. Больше того, самый низкорослый в классе, коротконогий, он приударил за самой высокой в классе девчонкой, рано созревшей и обладавшей никем пока не потревоженной сексапильностью крупной женщины – грацией слонихи или носорожихи (если кто понимает в этом толк). Она была очень спортивной и, в отличие от него, хорошо училась. Он запрыгивал к ней на колени (как бы хотел оказаться на них я!), щипал ее, она визжала, смешил до слез – короче, повел себя как парень из предместий, если не как сельский парубок. Все заметили, что он даже слегка кудреват. Самое любопытное, однако, что его только и хватило на эти три дня. Сразу по возвращении из той поездки он сник, вернувшись к облику ничем не выделяющегося, туповатого и осторожного зануды.

Но опыт запомнился – и ему и нам: оказывается, роли можно менять, как рак-отшельник меняет раковины, посягать на них, – другой вопрос: годишься ли ты для выбранного амплуа и сколько в тебе пороху?

А вот проституток своих мы не разглядели, проморгали. Оно и немудрено. Одна – пухлощекая зубастая "метелка", с вечно спадающей шлейкой школьного фартука и пальцами в чернилах, к которой намертво приклеилась с первого класса данная Васькой кличка Хавронья. Может, это она, вкупе с репутацией двоечницы и стервы, определила выбор ею профессии? Вторая, Гортенская, бледный комнатный цветок, выросший в горшке на подоконнике, – в заношенной школьной форме, всегда с пятнами испуга на лице. Лице актрисы немого кино, родившейся у уборщицы в бараке – в глубине травяного двора с сараями, сортирами и будками. В школе их было не видно и не слышно, где-то за ее пределами они дружили, как изгои. Специфическая красота той и другой раскрылась только после окончания школы.

Обе работали валютными проститутками в Рижском морском порту, обслуживая иностранных моряков, и были дружны по-прежнему – одна попробовала, перетянула другую, как то бывает. Я узнал об этом много лет спустя при случайной встрече от Сахарова, помогавшего одной из них, ехавшей проведать мать, снять номер в "Интуристе". Обе не согласились на участь и попытали судьбу, и обе на тот момент оставались ею довольны.

Какова бы она ни была, кто не пытал ее, обречен выгуливать сменяющихся собачек во дворе и обходить по кругу постели и столы все сужающегося контингента таких же одноклассников и одноклассниц. Узнать их легко по потухшим уже годам к двадцати пяти глазам. Но почему-то в те лета мы предпочитали смотреть не в глаза, а на губы – глядя, не слышали и, слушая, не видели.

Все это не значит, впрочем, что кто-то может выйти далеко за пределы отведенной ему или раз выбранной роли. В одном из начальных классов я попытался дружить с отпетым двоечником и непоседой, лопоухим Додыренко, какую-то непонятную симпатию мы испытывали друг к другу или любопытство как к кому-то иначе устроенному. Нашей дружбы хватило на несколько летних дней. Мы лазили на какой-то склад за стеклянными трубками, чтоб больно плеваться из них шариками бузины, он убегал от матери, мы дразнили дворничиху, на озере он учил меня ловить майкой мальков, но у него и самого ничего не получалось – мне стало скучно. Конечно, мне нравилось расположение этого бесшабашного, лихого паренька, но между нами лежала непереходимая стопка книг, ему безразличных. В классе впоследствии он обходил меня стороной, а я не мешал ему бузить и приставать к другим. Кажется, он остался вскоре на второй год, а затем и совсем пропал из поля зрения.

Где ты, Додыренко? На этом свете – или уже на том? В какой жизненной пьесе отыграл или доигрываешь свою роль?

Молчит. Не отвечает. Мальков майкой ловит.

Пора и время

Когда у меня появилась младшая сестра, через наше семейство прошло множество нянек – и домработниц, по совместительству. Сельские девки подыскивали работу в городе, и место няньки было самым дурно оплачиваемым, но спокойным и сытным местом для того, чтобы осмотреться поначалу. Жили они, как правило, под крышей у хозяев, и у них даже был свой профсоюз. Подолгу задерживались на одном месте единицы, и из десятков румяных и рябых лиц мне запомнились от силы три. Хотя первое из них, необходимое мне для моего рассказа, было скорее землистого цвета и принадлежало унылой девице неопределенного возраста. Я и запомнил его только потому, что эта девица, чтоб я не путался под ногами и не досаждал, отключала меня от реального мира своими жуткими историями, выдаваемыми ею за были – о разбойниках-опрышках, котлах, отрубленных руках и самую ужасную – о змее, забравшейся в рот спящему и поселившейся в его утробе, о чем бедняга даже не подозревал, только все худел – пища-то вся гадине доставалась, и она только по ночам выползала проветриться да размять члены, а днем спала, свернувшись клубком у него в желудке, да ополовинивала его обеды. "Так-то!.." – со значительным видом заканчивала она очередную историю и, удовлетворенная достигнутым эффектом, уходила в другую комнату заниматься без помех своими делами.

Мне показалось вскоре, что я тоже худею. Я с подозрением прислушивался к бурчанию в своем животе, а по ночам долго лежал без сна и засыпал, только окончательно убедившись, что рот мой плотно закрыт. Не знаю, чем бы это закончилось, задержись у нас эта нянька со своими страшилками подольше.

Но какая-то змея – не знаю, раньше или позже – в меня все же заползла и ведет обособленную жизнь в моей утробе, питаясь моими калориями, впечатлениями, снами и тому подобным. Она подтачивает мою жизнь, не понимая, что с ее окончанием автоматически закончится и ее жизнь, – из моего рта ей уже не выбраться. Но организм сопротивляется, и, может, мне и удастся еще избавиться от нее – переварить без следа, будто и не было ее никогда, то-то она удивится!

Именно невидимая со стороны непрекращающаяся борьба с ней не на живот, а на смерть толкала меня на необдуманные и безрассудные поступки. А начиналось все вполне безобидно.

Сперва мне пришлось написать историю завоевания Кортесом Мексики написать в буквальном смысле. Эта история, изложенная в подаренном мне отцом трехтомнике Ильина, в каком-то из первых классов потрясла мое воображение. Отчего в хлебе дырки или почему светят лампочки, я забывал сразу же, а эта история не отпускала. И я придумал, как присвоить ее и освободиться от нее одновременно. "Придумал" громко сказано – это было наполовину бессознательное действие. Я уединился в своей комнате и дня два корпел, переписывая ее из книги, предложение за предложением, в отдельную тетрадку. Закончив наконец утомительный труд, я отложил перо и чернильницу, взял копирку и перебил на обложку тетрадки заставку из книги – крошечного ацтека с копьем. И, совершенно удовлетворенный проделанной работой, опять взял перо и чернильницу и старательно вывел на обложке печатными буквами свои имя и фамилию.

Конечно, существование подлинника (оригинала) несколько смущало меня ну я и убрал в шкаф книгу Ильина. А на столе осталась лежать только тоненькая книжечка: вот она – кто хочет познакомиться с историей падения ацтекского царства, пожалуйста, читайте – в единственном экземпляре.

Вообще-то это была не первая и не последняя моя попытка написать книгу, но она была первой доведена до результата в виде законченной книги. И книга эта являлась стопроцентным плагиатом. С тех пор я научился черпать не в одном месте, а в разных и, в основном, не из книг, но существо дела от этого не меняется: книга – это то, что не принадлежит тебе, но на ее обложке почему-то из глупого тщеславия стоит твое имя. Поначалу все это проделывалось мной стихийно, как то делают клептоманы. Осознать болезнь мне помог один второгодник и мой друг. Получив как-то очередную двойку, он плюхнулся в сердцах на парту рядом со мной и сказал раздраженно:

– А-а, ерунда! Я буду писателем.

– Как писателем? – искренне удивился я. – Да ты же пишешь с ошибками в каждом слове!

– Пустяки, – уже вальяжно процедил он, – у меня будет секретарша-машинистка.

Последнее обстоятельство почему-то особенно покорило меня и открыло глаза: боже, какая красивая работа, я тоже хочу писателем!

Мой друг умел широко мыслить, поэтому он давно с семьей в Америке. Заразив меня безумной идеей, сам он раздумал становиться писателем, а я вот влип. До сих пор пишу, остановиться не могу.

Возрастная графомания не обошла многих – она и выплеснулась на страницы школьного журнала, делавшегося в нашем классе. Центральной его фигурой и главным редактором был мой друг Серега, я был его замом. Он фонтанировал сумасбродными идеями, которые заимствовал отовсюду. Живя в полуразвалившейся семье, он рано созрел, был легок на подъем. Со школьным ансамблем "Лесные братья" играл на бас-гитаре в спорткомплексе на танцах и то срывался с ним на зимние каникулы в Одессу выступать в клубе моряков, то с бригадой школьников и музыкантов подряжался покрасить заводской корпус на окраине или разгрузить вагон. Доходы почти никогда не оправдывали ожиданий: то бригада, устроив ночью гонки на автокарах и угробив один, разбегалась, то железнодорожники платили копейки, – но он не унывал и нацелен был всегда на неожиданный авантюрный ход. Купил однажды за три бутылки водки кузов какого-то из первых автомобилей на велосипедных колесах, и мы катили через весь город эту проржавевшую детскую ванну в его двор, где она окончательно превращалась в хлам, негодный и на металлолом. Он жил уже с девушкой старше него на год, на что ее мать, работавшая врачом-венерологом в диспансере, смотрела сквозь пальцы.

Это он добывал откуда-то разбитые пишмашинки для печатания журнала, и мы нещадно стучали с ним по ночам по клавишам, готовя номер в квартирке какой-то его дальней родственницы, работавшей в ночную смену, и выходя только покурить на общий балкон двора-колодца – даже сюда в наглухо зацементированный двор сквозь сырое зловоние доносились запахи цветения. Стояла майская ночь, и оттого, что все только начиналось, нас бил озноб. На рассвете мы расходились спать по домам, а вместо школы встречались в уютной кофейне на пять столиков, с разросшейся китайской розой, где собиралась местная богема и куда заглядывали на переменах наши одноклассники.

Его родители переехали в конце концов в другой город и принялись там разводиться. Он вернулся один, но документов у него в нашей школе не взяли, и он доучивался в вечерней школе рабочей молодежи, а жил, где придется. Он часто летал на "кукурузниках" местного сообщения к родителям разжиться деньгами, называя при покупке авиабилета (паспортов у нас еще не было) то имена героев нашего с ним детективного романа с продолжением, то фамилии друзей, будто это мы летали, и раздавая затем билеты как сувениры или "вещдоки". Кое-что сохранилось из нашей переписки времен совместного редакторства. Вот отрывок из его письма на пишмашинке. Стиль – это человек, но, в отличие от человека, он не позволяет соврать:

"Сегодня не спрашивают: не тяжелы ли ваши чемоданы? В повести не одна рожа должна быть побита. Это помогает. Если не кулаками, то по крайней мере суждениями. Они чаще неправильны, но это именно мы. Значит, уже хорошо. Это здорово и глупо. Умностей не надо. Юность глупа.

Заставь работать себя и Василия. Сам понимаешь, повесть должна быть написана. Не подумай, что только про журнал думаю. Честно.

Кризис жанра – все чепуха. Надо только вымыться под холодным душем, если нет насморка".

Однажды прибежал в возбуждении:

– Срочно! Пишем роман на Нобелевскую премию. Но сначала в командировку, пока там все не поумирали!..

Оказывается, отец, ненавидевший Шолохова за "Поднятую целину", рассказал ему, как солили человечину в бочках во время голода на Украине.

В отличие от меня и других он знал, как надо писать. Кудрявый, как овца, стройный, с тонким носом с горбинкой, он был похож на ренессансного флорентийца, стилизованного в духе времени под какого-то усредненного "битла". У каждого, кажется, бывает не то чтобы лучшее время в отпущенной жизни, но некий период, в который проявляется самое самобытное в человеке в наиболее проявленном и концентрированном виде: у одних это происходит в сорок лет, у других в двадцать пять, у третьих на пороге старости или вообще никогда, у женщин иначе, чем у мужчин, – у кого-то в девичестве, у кого-то после рождения ребенка, а у кого-то после потери близких. У Сережки тот, доармейский период ранней юности оказался "лучшим". Дело не в достижениях, которые зависят от труда, – их можно и стоит ценить, но любим мы только то, что дается вдохновением. Я понял это в нем, когда уже лет в тридцать в другом городе, через многое пройдя и чего-то достигнув, желая влюбить в себя женщину, он попытался вдруг воскресить собственный стиль поведения пятнадцатилетней давности, и эти эксгумированные приемы, шутки, выдумки и цитаты былого вдохновения возымели свое действие, но и ему дались с трудом и на меня (мы опять недолго что-то делали вместе) произвели гнетущее впечатление.

Хотя что-то такое можно сказать, и скажут обязательно, о каждом из нас.

Потому что есть время, а есть и пора. И беда тем, кто не желает или кому недосуг их различать.

Эпилог. Эмиграция во времени

Пришла пора и мне закругляться. Я погуляю еще по свету, но повесть пора заканчивать. Довольно уже всяких примеров, уравнений и графиков. Про группу "А" ничего не могу сказать: дымят ее фабрики или простаивают? Зато из трубы "Б" почти вся вода вытекла – так что и "базис" подмок, и "надстройка" поехала: все продолжается в другой стране, в другом веке, о тысячелетии молчу – не мне говорить о тысячелетиях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю