355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Гергенрёдер » Участник Великого Сибирского Ледяного похода. Биографические записки (СИ) » Текст книги (страница 12)
Участник Великого Сибирского Ледяного похода. Биографические записки (СИ)
  • Текст добавлен: 12 марта 2020, 18:30

Текст книги "Участник Великого Сибирского Ледяного похода. Биографические записки (СИ)"


Автор книги: Игорь Гергенрёдер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)

Сказано, казалось бы, негромко, но сильно, полагал мой отец, сильно ещё и потому, что сказано в эпической поэме. И добавлял: эти сошедшие в тень знали бы тогда, когда воевали с нами, какая им уготована, после их побед, конечная победа.

Отец цитировал слова о Сталине:

Не зря, должно быть, сын востока,

Он до конца являл черты

Своей крутой, своей жестокой

Неправоты.

И правоты.

Припечатано хлёстко, говорил мне отец, но заметь: после слова «Неправоты» поставлена точка и добавлена новая строка: «И правоты». То есть открыто поле для рассуждений: то-то делал неправильно, а то-то, наоборот, правильно. Здесь и выигранная война, и созданные колхозы. Кстати, замечал отец, цену им Твардовский называет, и в этом его подлинная человечность: «за дальней звонкой далью» он видит на своей малой родине тетку Дарью «С ее терпеньем безнадежным, / С ее избою без сеней, / И трудоднем пустопорожним, / И трудоночью – не полней».

«То, что это было опубликовано, не заслуга ли Хрущёва?» – говорил отец, добавляя, что в 1961 году Твардовскому за поэму «За далью даль» присудили Ленинскую премию.

В 1962 году «Новый мир» напечатал одобренную Хрущёвым повесть Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Мой отец хранил журнал с повестью, не раз рассуждал о ней. Она написана с советских позиций, но таких, какие пришли в соответствие с политикой Хрущёва. Поскольку народу открыли, что от сталинского террора пострадало много людей, верных советской власти, Солженицын нарисовал пример тому.

Иван Денисович, бывший колхозник, фронтовик, трудится в лагере, точь-в-точь как охваченный энтузиазмом передовик производства, воспеваемый в какой-нибудь газетной корреспонденции под заголовком «Умножим свершения». Он доволен лагерной пищей, тем, что сегодня каша хороша, а баландой прямо наслаждается, мысленно восклицая: «Хор-рошо!» Сказано, что сейчас он ни на что не в обиде: ни что срок долгий, ни что день долгий. Вышел герой из столовой «с брюхом набитым».

Папа покачивал головой и над такой подробностью: кто-то, мол, «не доест и от себя миску отодвинет». Не могу вообразить, говорил отец, чтобы в нашем трудармейском лагере кто-нибудь свою порцию не доел. Сказать бы это брату Коле.

Автор приводит воспоминания героя о жизни в колхозе: картошку-де ели целыми сковородами, кашу – чугунками, «а еще раньше, по-без-колхозов, мясо – ломтями здоровыми. Да молоко дули – пусть брюхо лопнет».

Отец произносил: «Ладно, до колхозов были сыты, если не считать поедание трупов и людоедство двадцать первого года. При колхозах то же делалось в тридцать третьем году. А то, что было в другие колхозные годы…» – он морщился, вспоминая увиденное, и присовокуплял: «Не очень сходится с тем, что пишет Твардовский о тётке Дарье».

К словам о колхозной обжираловке Солженицын пристегнул мысль героя: «А не надо было так, понял Шухов в лагерях». Тут папа опять вспоминал брата Николая, умиравшего в лагере от истощения, цитировал: «Что’ Шухов ест восемь лет, девятый? Ничего. А ворочает? Хо-го!»

Я запомнил слова отца: «Бодренькая фантастика! Но именно потому, что она заменила правду, вещь понравилась Хрущёву». Тем не менее, огромный её плюс в том, что показано: в лагерях сидели невиновные, главный герой, при том, что от его умозаключений разит фальшью, вызывает сочувствие. Произведение, первое такого рода в советской литературе, подкрепило и, в определённых рамках, проиллюстрировало развёрнутое Хрущёвым осуждение сталинского террора.

Папа прочитал и дал прочитать мне «Повесть о пережитом» Бориса Дьякова, вышедшую в 1964 году в журнале «Октябрь», «Барельеф на скале» Андрея Алдан-Семёнова, напечатанный в том же году в журнале «Москва». Понятно, что самое ужасное не показано, говорил отец, но в основном страдания людей, без вины брошенных в лагеря, отображены. Произведения, по мнению отца, были написаны безупречно выразительным языком.

В отличие от Дьякова, Алдан-Семёнова и других авторов, взявшихся в то время за лагерную тему, Солженицын создал «Архипелаг ГУЛАГ», доказав, что причина террора не в «искривлениях периода культа личности». Причина – само построенное террором советское государство. Исследование его природы, говорил мне отец, – немалая заслуга Солженицына.

Про «Архипелаг ГУЛАГ», который был издан осенью 1973 года в эмигрантском издательстве ИМКА-Пресс, папа узнал, благодаря зарубежным радиоголосам. Когда Солженицына в 1974 году выслали из СССР, папа заметил, что из библиотек исчезли журналы с его произведениями, которые у нас дома бережно хранились. Помимо «Одного дня Ивана Денисовича», то были напечатанные в «Новом мире» рассказы «Матрёнин двор», «Случай на станции Кречетовка», «Для пользы дела», «Захар-Калита».

Ходатай

С началом хрущёвской оттепели отец стал, по просьбам людей, писать ходатайства о реабилитации их арестованных родных. Дело это отнимало время, но он ничего не брал за помощь, говоря: «Да ну, ерунда – письмо написать».

Неподалёку от нас жила в комнатке барака старушка-немка Фрида Ивановна. До войны в республике Немцев Поволжья она была колхозницей, муж её умер, а двоих сыновей-конюхов девятнадцати и восемнадцати лет арестовали в 1938 году и расстреляли по обвинению в контрреволюционной троцкистской террористической деятельности. Саму Фриду Ивановну выселили в 1941 году, она попала в Бугуруслан. По-русски она говорила плохо, писать, кажется, не умела. Мой отец, помню, сказал: «Лев Толстой о ней мог бы написать второй рассказ «За что?» У него поляки страдали из-за того, что хотели быть поляками, а Фрида Ивановна вряд ли задумывалась, хотела ли она быть немкой».

Отец посмотрел имевшиеся у неё документы, отправил в Москву прошения о реабилитации сыновей. Их через некоторое время посмертно реабилитировали. Но одинокая старуха не получала пенсии, нянчила чужих внуков и жила тем, что ей за это платили. Отец принялся хлопотать, как это тогда называли. Он, разыскивая почтовые адреса, запрашивая справки с мест работы Фриды Ивановны и, в конце концов, собрал необходимое для подтверждения её полного трудового стажа. Она стала получать пенсию; часто приходила к нам, словно к своим единственным родным.

За взбучкой дело не станет

На улице, где мы жили, на прилегающих улицах не было асфальта, зимой на них нарастал слой льда и снега. По ним проезжали запряжённые лошадьми сани из деревень, а то и всадники. Они обычно останавливались у продуктового магазина номер 4, который находился наискось от нашей двухэтажки, за дорогой. Я насмотрелся на лошадей самых разных мастей. Отец мне объяснял: это муругая, это чалая, пегая и т.п.

Лошади, конечно, были не чистопородные. Отец говорил: в этой кровь башкирской породы, в этой – кровь вятской, а эта почти чистая казанская порода, а вот тебе сибирский маштачок. Ну, а я (в дополнение) воображал себе английских верховых, орловских и донских коней (опять же, по отцовским описаниям и по снимкам в Энциклопедии).

Скажу об одном случае. Подъехал в санях к магазину мужик в тулупе, явно подвыпивший, лошадь привязал к столбу, купил в магазине, что ему было надо. Мороз стоял такой, что у лошади морда покрылась инеем. Мы с отцом проходили неподалёку. Мужик полуулёгся в санях, стал лошадь разворачивать и так вожжи натянул, что удила врезались ей в угол рта. Отец подбежал к саням в ярости: «Морду тебе набить, негодяй?! Ты ей рот рвёшь!» Мужик посмотрел на него, ослабил вожжи, уехал, а отец мне сказал: «Лошадь не его – колхозная. Что ему до неё, если он от природы дрянь?»

Если бы мужик вздумал огрызаться, то мой отец, хотя уже немолодой, выполнил бы угрозу и с успехом. Дома он упражнялся с гантелями, с эспандером, когда-то занимался боксом.

Однажды ночью в дверь нашей квартиры сильно постучали; пока папа вставал с постели, раздался хрусткий удар – середину двери пробил нож и так, что показался его кончик. Отец распахнул дверь, увидел какого-то мужика и нанёс ему апперкот в подбородок, отправив в нокдаун. Отобрал нож, сказал: «Сам спустишься или тебя спустить?» (Напомню, что мы жили на втором этаже). Незнакомец ретировался.

На другой день вечером он пожаловал к нам с бутылкой водки, отец впустил его, пригласил в кухню. Человек был трезв, рассказал, что вчера перепутал-де дом: оказывается, шёл к подруге, причём, подозревая, что она не одна, и хотел «им устроить». У отца он попросил извинения. Папа кивнул моей матери, она поставила перед гостем стакан, тарелку с оставшейся от ужина варёной картошкой, полила её подсолнечным маслом, нарезала лук. «Я не пью, а вы пейте, – сказал папа человеку, – в милицию я не заявлял и не заявлю».

Тот выпил, закусил, спрашивает: «А нож мой?» – «Нож не отдам!» – ответил отец и заметил гостю, что, не перепутай он дом, мог бы тюремный срок схлопотать; неизвестно, мол, как бы вас с ножом приняли и что вы бы натворили. «Да я понимаю…» – нехотя согласился человек и, попрощавшись, унёс недопитую водку.

Нож был настоящей бандитской финкой с «усиками», с наборной, из разноцветных колец, рукояткой. Папа отнёс его в школу учителю труда: «Мой трофей», – рассказал о случае, они обсудили, что сделать с ножом. Учитель укоротил лезвие, превратил остриё в округлый конец, убрал «усики» и заменил наборную рукоятку деревянной. После этого отец пользовался ножом, как одним из своих перочинных; ножи он любил с детства.

Моральные установки

Зимним днём отец возвращался из школы домой; от улицы, по которой он шёл, вправо уходил переулок, к нему прилегал заснеженный городской сад. Вдруг раздался хлопок выстрела, за ним крик – по переулку, выскочив из сада, побежал подросток, за ним гнался старик, крича: «Держи его!» Подросток пересёк улицу перед моим идущим отцом, тот пустился за ним, догнал, схватил его. Подбежавший человек вцепился пареньку в горло, повалил его наземь, стал душить. Папа отнял его руки от горла поверженного беглеца: «Душить нельзя!»

У старика по щеке текла кровь, он, задыхаясь, с хрипом выдыхал: «Убить хотел…» Оказалось, в саду подросток стрелял из так называемой поджиги. Как она делалась? Находили подходящую медную трубку, её конец расплющивали молотком, загибали, в трубку заливали немного расплавленного свинца, чтобы, застыв, он образовал «дно». Затем с помощью напильника и гвоздика или толстой иглы проделывали в трубке сбоку маленькое отверстие. Трубку укрепляли проволокой и изоляционной лентой на подобии пистолета, выпиленного из доски. Поджига готова. В её ствол засыпали серу, соскобленную со спичек, загоняли пыж, клали кусочек свинца или обрубок гвоздя, после чего зажигали «присыпку» в отверстии на боку трубки (ствола), и происходил выстрел.

Паренёк с поджигой в безлюдном зимнем саду вряд ли целил в проходившего по переулку человека; скорее всего, попал в него случайно. Виновника надо было вести в милицию. Пострадавший требовал этого, но папа сказал: «Мы ему пострашнее сделаем. Я знаю его отца – тот пьёт, а пьяный он – бешеный. Расскажу ему, и он негодяя изобьёт до полусмерти». Старик удовлетворился, но дал пареньку пару раз кулаком по лицу.

А мой отец вспомнил, что действительно знает семью подростка, хотя не ведал, пьёт ли родитель и бывает ли страшен во хмелю. Отпустив пойманного, отобрав у него, конечно, поджигу, папа вечером нанёс визит родителям, потолковал с ними о том, что ждёт их сынка, если они им не займутся как следует.

Между прочим, я сам, учась в четвёртом классе, воспользовался инструментами, которые были у нас в отделении сарая, изготовил поджигу и стал, улучая момент, когда вблизи никого, стрелять из неё за сараем. Папа поджигу нашёл и сказал мне: «Стреляй, но если она взорвётся и глаза лишишься или пальцев, для тебя это будет чересчур. Я удушу тебя подушкой». Выражение лица у него было более, чем серьёзное. Потом я, правда, стрелял, но весьма уменьшал заряды и вскоре потерял к поджиге интерес.

Был ещё случай, относящийся к моральным установкам отца. Я с нашей дворовой компанией шёл по улице, и один из ребят пульнул из рогатки в севшего на забор частного дом воробья. Камешек в птицу не попал, пролетел дальше и разбил в доме окно. Вся компания мигом убежала, а я бегать не мог, и меня схватил хозяин. Я ему сказал, что камня не кидал, но он отвёл меня в милицию. На месте оказался начальник, его жена была учительницей в нашей школе, и он хорошо знал моего отца. Начальник велел человеку, который меня привёл: «Отпустите его!»

Потом зашёл в школу к моему отцу, сказал, что у него лежит заявление о разбитом окне. В том, что разбил не я, начальник милиции не сомневался, но не сомневался он и в том, что я знаю, кто разбил. Папа сказал: «Вы хотите, чтобы он нарушил неписаное правило: «не выдавай»? Вы не знаете, как ребята относятся к таким, кто выдаёт? К счастью, он у меня такой, что, если я ему велю выдать, он этого не сделает!»

Начальник ничего не сказал. А мне отец объявил: «Ты увидел, что твои приятели – подлецы? Убежали, зная, что отвечать будешь ты. Но тебя они будут уважать за то, что ты никого не выдал».

К моральным установкам, каковые отец мне преподал, надо отнести и отношение к животным. В отделении сарая у нас был устроен закуток, в нём родители откармливали поросёнка и с началом декабрьских морозов закалывали его. Мяса, а особенно сала хватало нам надолго. Когда мне было лет пять, папа заметил, что я почёсываю поросёнка, стараюсь с ним подружиться, и сказал: «Не приучай его к себе и сам к нему не привыкай! Мы его держим только для того, чтобы зарезать и съесть. Заигрывать с ним – значит, лицемерить». Он досконально объяснил, что это такое – лицемерие.

Была у нас кошка, которую я котёнком принёс с улицы и назвал Багирой. Я знал, что хлеб она не ест, и однажды за ужином потыкал в котлету катышком хлебного мякиша, дал Багире. Она тут же его съела. Отец рассерженно выговорил мне: «Обманул кошку – ай да умник! Издеваться над теми, кто зависит от тебя, кто слабее тебя, – это подлость!»

Гадости и один успех

Сбоку от дома, где мы жили, был устроен палисадник с тремя десятками клёнов, они росли плохо. Мой отец окопал их, и, поскольку в доме не имелось водопровода, носил воду от колонки, находившейся за сто метров, и выливал под деревья. За вечер он трижды приносил под каждое по два ведра. Больше никто этого не делал. Клёны выросли, стали раскидистыми.

Четыре дерева были посажены на улице вдоль так называемого тротуара – полосы земли, утоптанной прохожими. Отец и их поливал, большими стали и они. С некоторого времени под крайним деревом в его тени стала располагаться мороженщица, державшая мороженое на металлическом ящике со льдом. Лёд таял, обращаясь в раствор соли – замораживали воду с солью. Когда мороженое бывало распроданным, мороженщица выливала солёную воду с остатками льда под дерево. Оно начало сохнуть. Мой отец уговаривал женщину выливать воду в нескольких шагах в стороне, однако мороженщица делала по-своему, и дерево засохло.

В другое лето она поместилась в тени под зеленеющим деревом, и его тоже поила раствором соли. Мой отец написал в газету, заметку напечатали, но никакого действия это не возымело. Второе дерево погибло, как и первое. По той же причине засохло третье, а четвёртое сломал, наехав в него задом при развороте, грузовик.

Вспоминая, как погибли четыре дерева, отец морщился и произносил: «Гадость». Гадостью было и другое. В нашем доме, как и в соседних домах и бараках, отсутствовала канализация, и жилицы выливали наземь во дворе вёдра помоев с комками женских волос, с картофельными очистками, с яичной скорлупой, с селёдочными головами и внутренностями, с детским калом. Меж тем в тридцати метрах стоял общественный нужник, и яма под ним предназначалась и для помоев. Туда их выливала только моя мать. Отец сдерживался и ничего не говорил соседкам, зная, что это без толку, его лишь люто возненавидят.

В одно лето на улице перед домом, между проезжей частью и так называемым тротуаром, оказалась мёртвая большая собака. То ли её сбила машина, то ли кто-то убил её как-то иначе. Труп разлагался, много людей проходило мимо, не выказывая признаков беспокойства. От трупа до открытых окон первого этажа было не более пятнадцати метров. Можно представить, какой воздух втекал в комнаты. Мы жили на втором этаже, и труп собаки лежал не напротив наших окон, но запах несло и к нам, окна пришлось держать закрытыми. Отец ходил в домоуправление, там ему ответили, что «улицей мы не занимаемся». Ему не удалось выяснить, кто же занимается ею.

А надо сказать, что рядом с общественным нужником стоял огромный дощатый ящик, куда бросали всякие отбросы. Иногда на телеге, запряжённой лошадью, приезжал человек, вилами перемещал отбросы из ящика в телегу и увозил на помойку за город. Приезжал человек в разное время, но мой отец, при его занятости, подкараулил его, дал ему рубль двенадцать копеек на бутылку яблочного вина, и тот, подъехав к останкам собаки, поддел их вилами, отправил в телегу и увёз.

Поездки в деревни

Отец постоянно старался показать мне что-то новое. Недалеко от Бугуруслана расположена деревня Аксаково, в 1960-е годы там ещё была цела усадьба, в которой провёл несколько детских лет видный писатель Сергей Тимофеевич Аксаков. Нас с отцом не один раз возил в деревню владелец легковушки «Москвич-400», человек, с чьим сыном мой отец у нас дома занимался русским языком, подготовил его к поступлению в институт.

Мы осматривали усадьбу, отец рассказывал о творчестве Аксакова, о славянофилах и западниках.

Тот же шофёр несколько раз в одно-другое лето отвозил нас в Пилюгино, что на речке Малый Кинель, в деревни по другую сторону от Бугуруслана, рядом с которыми были лес, речка: Коптяжево, Нойкино. Мы останавливались в избах с сохранившейся русской печью, и отец заводил с хозяйками разговор о доколхозном времени, когда из таких печей доставали рогачом чугунки с топлёным молоком, покрывшимся густо-розовой плёнкой. Щи варили с говяжьей мозговой костью, на которой оставляла часть мяса, добавляли и мясо кусками. Потом сваренным щам давали ещё и несколько часов «потомиться» в русской печи, отчего они становились невероятно вкусными. Из горячей кости добывали лакомство – мозг.

Из разговора отца и хозяйки, которую звали Галина Прокофьевна, я узнал, как «томили» в печи и гречневую кашу, которая, делаясь совершенно рассыпчатой, приобретала тёмно-красноватый оттенок. «Не каша – малина!» – подсказал отец хозяйке, и та растрогалась. Она рассказала, что, когда Сталин умер и «заступил Маленков», люди думали – услышаны их молитвы. Маленков уменьшил налог, разрешил увеличить приусадебные участки и разводить свой скот. «Я тогда корову с тёлкой держала и пять овечек», – вспоминала Галина Прокофьевна. Недолго, мол, радовались – Хрущёв взял свою силу, скотины лишил, оставил огороды и кур.

Когда я стану постарше, отец скажет мне: в деревне, мол, жизнь хуже, чем была при крепостном праве. Тогда крестьяне несколько дней в неделю работали на барина, а несколько – на себя, они держали скот. А теперь барщина длится всю неделю, доярки ходят доить колхозных коров за километры. В своё время, по рассказу отца, как расшифровывали ВКП(б)? Всероссийское крепостное право большевиков.

Хозяйка варила нам яйца всмятку, пару раз отец покупал у неё куриц для супа. Однажды он попросил у неё позволения испечь хлеб. Она изумилась, переспросила его, он с улыбкой подтвердил: «Да, хлеб!» Она нехотя позволила, стала наблюдать. Отец замесил тесто и испёк на поду хлеб – Галину Прокофьевну это потрясло: «Чтобы мужчина да городской сам хлеб испёк! И нисколечко не дал подгореть! Во дела-а!»

Я был горд за отца и нашёл, что ещё не ел такого вкусного хлеба. Хозяйка признала, что он не хуже, чем её хлеб.

Мы с отцом ходили на речку купаться, а потом – в лес, искали грибы и как-то набрали лукошко грибов с сиреневато-бурыми шляпками. Галина Прокофьевна мотнула головой: «Их не едят, это сорные синички!» – «Рядовки сорные, – поправил мой папа, помня уроки Силы Андреева. – И они вкусные!»

Он варил рядовки пятнадцать минут, отвар вылил, а грибы поджарил на подсолнечном масле. Мы их с аппетитом ели, а хозяйка глядела в страхе, ожидая, что нам станет плохо. Когда прошло время и с нами ничего не случилось, она и сама отведала рядовок. К отцу прониклась величайшим уважением.

Ездили мы и в деревню Баймаково с её прудами, где разводились карпы. Они заменяли нам мясо, брали за них недорого. Жарили их нам, как здесь принято, в сковородах, куда наливали воду с добавкой подсолнечного масла, так что карпы, скорее, тушились, а не жарились. Жители коптили карпов впрок. Мы привезли домой «полпуда» (выражение отца) копчёных карпов.

И надели мы белые шляпы

Достать для меня путёвку в черноморский санаторий родители отчаялись и решили, что отец поедет со мной на море «дикарём». Выбрали Анапу, отправились туда из Бугуруслана в конце июня 1965 года. С собой мы взяли моего племянника Сергея, сына Нелли, падчерицы моего отца.

В то время аэропорта вблизи Анапы не было, мы сошли с поезда на станции Тоннельная, и автобус по горной дороге, прозванной «тёщиным языком», привёз нас в Анапу. Папа снял за два рубля в сутки одну из комнат частного дома по проспекту Шевченко, 194. Проспектом звалась тенистая сельского вида улица: за изгородями утопали в зелени сплошь частные одноэтажные дома.

Перед тем как пойти на пляж, папа купил нам и себе шляпы из белого мягкого, похожего на вату, материала. В них мы увидели море с его волнами, которые у берега обламывались и обращались в языки, лижущие песок. Я тогда жадно читал Грина и подумал о нём, когда он, приехав из вятского захолустья в Одессу, взглянул на море, которое перед ним, как и передо мной в Анапе, уходило к небу и по которому можно было плыть и плыть на корабле до проливов, до других морей и опять проливов – и так обплавать весь свет.

Детское сознание нахально побуждало меня сопоставлять себя с подростком Грином: как и он, я приехал к морю из места ссылки отца, и если отец Грина выступил против царской власти, то мой воевал против советской. Грин был поляк в России, я – немец.

Впервые я видел юг: солнце каждый день, песчаный пляж, тёплое море, фрукты, виноград. Город уютный, жизнерадостный. Мой отец, превосходный пловец, принялся учить меня плавать. С Сергеем заниматься этим не пришлось – ему было восемь лет, но он вбежал в море и поплыл. Ко мне успех пришёл, кажется, на вторую неделю. Я, инвалид, стал уверенно держаться на воде, а затем под командой отца, плывшего рядом, стал одолевать не менее полуста метров. К концу месяца я плавал самостоятельно.

У нас разыгрывался аппетит, но тут мы встречали весьма неприятное. Жильцов у наших хозяев, которые на лето переселялись во времянку, было достаточно, и готовить в кухне не удавалось. Мы ходили то в одну, то в другую столовую, но везде приходилось выстаивать долгую, иногда поболее часа, очередь. А будь разрешено частное предпринимательство, всюду вывески зазывали бы позавтракать, пообедать. Но чего не было, того не было.

Мы посетили в Анапе краеведческий музей, посмотрели на стадионе два футбольных матча, ходили в кинотеатры «Родина» и «Россия».

После возвращения домой мне был куплен фотоаппарат «Зоркий-6» и всё нужное для изготовления фотографий. Я освоил дело и во второе наше лето в Анапе (1966) сделал много снимков. Мы трое плавали на каботажном судне «Диабаз» в Геленджик с заходом в Новороссийск, и я отснял несколько плёнок во время этого путешествия.

Вскоре нам довелось узнать, что такое землетрясение. Вечером мы и другие жильцы были во дворе, собираясь идти спать, как вдруг цементное покрытие двора под ногами задрожало, завибрировал столб, поддерживавший кровлю веранды, с крыши дома слетели кирпичи от развалившейся печной трубы. И – стихло.

Жильцы всполошились, повыносили постельные принадлежности во двор и на огород, заночевали там, к ним пристроился Сергей. И лишь мы с отцом спали под крышей. Я спросил его, бывал ли он при землетрясении. Он ответил: «Не бывал, но читал». – «Тебе не страшно?» – «Вспомни подземный толчок на острове Робинзона Крузо. Как он к нему отнёсся? И потом по-прежнему жил в своей горе, никаких толчков больше не было».

Я был удовлетворён. Утром сфотографировал трещины цементного покрытия двора, следы других небольших разрушений.

Пляж в тот день оказался неузнаваемо малолюден: одни отдыхающие уже успели уехать, другие стояли у билетных касс в нескончаемых очередях. Папа произнёс: «Падок народ на панику». Я заснял пляж в его странном виде, а на другое утро на нём снова было тесней тесного.

По возвращении в Бугуруслан я отпечатал все фотографии, и отец сказал: «Одна профессия у тебя уже есть!»

Зимой он вышел на пенсию, но продолжал работать учителем несколько месяцев в году, разрешённых законом.

Фома Ягнёнок

В наше третье анапское лето, когда мы остановились у тех же хозяев, что и прежде, соседнюю комнату занял человек, приехавший на тёмно-серой «победе». Мой отец внешностью седовласого интеллигента внушал симпатию к себе, с ним охотно разговаривали, и я не удивился, когда сосед спросил его, играет ли он в шахматы. Отец с улыбкой кивнул. Шахматы мы взяли с собой в Анапу и нередко в них играли. Вечером перед сном сосед сразился с отцом, одну партию проиграл, вторая окончилась вничью.

Звали человека Григорий Александрович, он был чуть ниже моего отца, считавшегося высоким, но шире в плечах, крепче сложением. Отцу было шестьдесят два, Григорий Александрович выглядел заметно моложе; ему, наверно, было лет пятьдесят. Русые без седины волосы он зачёсывал со лба назад.

Утром он предложил нам поехать с ним в посёлок Джемете у моря – там-де на пляже людей гораздо меньше, можно в сторонке костёр разжечь, «сладить пикничок». Отец взглянул на меня и Сергея: «Едем?» Мы кивнули.

Григорий Александрович сначала повёз нас на рынок, купил, предварительно его понюхав, зарезанного ощипанного петуха, авоську репчатого лука, картошку, морковь. Потом мы неслись по асфальтированной дороге, «победа» свернула на грунтовку, которая вилась меж зарослей тростника, вскоре перед нами открылось море. Проехав с километр по песку, машина встала меж двух небольших пологих холмов, поросших кустиками. От набегавших на берег волн нас отделяла полоса песка метров сто шириной. В сравнении с анапским пляжем, здесь было, можно сказать, пустынно: там-сям расположились группки загорающих, в море виднелось несколько купальщиков.

Наш новый знакомый достал из багажника машины чугунный казан, чайник и произнёс: «С ним была чугунная сковорода – не единственная отрада его в путешествиях». Он изменил фразу Лермонтова «со мной был чугунный чайник – единственная отрада моя в путешествиях по Кавказу». У моего отца, на которого он смотрел выжидательно, вырвалось с искренним одобрением: «Ого! – после чего папа добавил: – Думаю, вы очень давно читали «Бэлу», а помните». Григорий Александрович не без удовольствия сообщил: «Года на два младше вашего сына был, когда читал». Он уже знал из предыдущих разговоров, что отец – учитель, а кто он сам, тот его не спрашивал.

В багажнике оказались канистры с водой, запас дров. Взрослые развели костёр. Григорий Александрович сказал: где, мол, найдётся компания, которая на природе не шашлык бы жарила, а варила суп с петухом? И заключил, что все любят жареное, а варёное лучше! По своей жизни-де убедился, «в самых тяжёлых случаях силы давало варево».

Мы разделись, я невольно глянул на внушительные бицепсы Григория Александровича. Меня привлекли татуировки. На правом бицепсе была изображена голова человека с бородой Карла Маркса, увенчанная короной с зубцами. На левой руке пониже плеча я увидел изображение циферблата с чёрточками вместо цифр. Часовая стрелка застыла над чёрточкой, заменявшей «3», минутная была на чёрточке, подразумевавшей «7». Таким образом, указывалось время: примерно без двадцати пяти три. Имелась ещё одна татуировка – тарантул на правой руке над кистью. Тарантулов я повидал в поле за окраиной нашего города.

Я заметил, что Григорий Александрович, у которого виднелись шрамы на теле, обратил внимание на следы ранений на ноге, руке и спине моего отца. Наш приятель спросил его: «В каком звании вы воевали?» Отец ответил, что воевать не воевал, а подростком попал под перестрелку, такое было время. Григорий Александрович не стал расспрашивать.

Мы пошли купаться. Отец заплыл довольно далеко, но наш друг так удалился, пропав за волнами, что мы ждали его возвращения минут пятнадцать. Суп ещё не был готов, и взрослые начали партию в шахматы. Григорий Александрович показал знание их истории, назвал имена Хосе Рауля Капабланки, Макса Эйве, отметил: «Наш Алёхин умер непобеждённым». Мой отец вставил: его фамилия произносится через «е». Григорий Александрович, помолчав, кивнул с видом, говорившим: уж теперь он не ошибётся, произнося фамилию Алехина. И спросил отца, знает ли он, кем Алехин работал до того, как покинул СССР. Папа сказал: «Следователем в Московском уголовном розыске».

Григорий Александрович взглянул на отца с какой-то особенной зоркостью. О морских разбойниках, сказал он, рассказываете ученикам? Папа улыбнулся: тема, мол, увлекательная, но, увы, не входит в школьную программу. Наш приятель спросил: а могли бы-де рассказать о Фоме Ягнёнке? Отец ответил: конечно, а вот найти теперь эту книгу, наверное, невозможно. «У меня она была, – сказал наш друг и проверил отца: – Почему корсара звали Ягнёнком?» – «У него был дворянский герб с изображением агнца», – был ответ.

Разговор шёл о книге французского писателя Клода Фаррера «Фома Ягнёнок» («Тома Ягнёнок»).

«Рос я в Казани при нэпе», – сказал Григорий Александрович. Тогда, мол, и хорошие книги и другое хорошее было. «Короткая пора процветания. Двадцать пятый, двадцать шестой годы – верх изобилия! Вы помните?» – спросил он отца, тот кивнул. Нашего друга не отпускало воодушевление – в магазинах, говорил он, чего только не было! зайду с родителями, и продавцы за полу хватают, не выпустят: это поглядите, и это! Улыбки, любезность, цены низкие.

Поспел суп, мы начали есть, а Григорий Александрович вспоминал: «Везде кондитерские, кафе! Мать водила меня в одно, заказывала мне чашку куриного бульона с куриной ножкой. – Он прикрыл глаза, с трогающей грустью произнёс: – Как трепетно это помнится!»

Мы отдавали должное супу, поделённому на четверых петуху, и наш друг сказал: «Описать бы время нэпа честно – без осуждений, без подмочки!» Я переглянулся с отцом, и Григорий Александрович спросил его: «Вы пишете?» – «Это неважно», – обронил отец. «Почему не были на фронте?» – «Я немец Поволжья, меня мобилизовали в Трудармию». – «Понятно, – отметил наш приятель, перевёл взгляд с отца на меня, на Сергея, спросил: – Кому добавки?» Мы поблагодарили и из вежливости отказались, но он разлил нам и себе остатки супа, после чего сказал, что прошёл всю войну и «видел там то, чего никто не видел. Нэп!» – «Нэп?» – спросил отец с сомнением. «Именно и не иначе!» – произнёс с торжеством Григорий Александрович и взялся за рассказ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю