Текст книги "Аут. Роман воспитания"
Автор книги: Игорь Зотов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Но тот китайский мудрец – он же толстый, он же пузатый, он такой, как будто с утра до вечера ест блины со сметаной. Вот о чем я не подумал как следует! Не мог же он наесться на века только затем, чтобы сидеть не отрываясь над водой! Значит, он посидит-посидит, устанет, проголодается и пойдет в свою хижину варить свою китайскую лапшу? Нет, это совершенно невыносимо! Тут единственный выход – самому стать ангелом. Чтобы не печься о пище земной, а лишь о духовной.
Я тогда впервые подумал о своей ангельской сущности. Вы не подумайте, что это я сейчас так пишу и размышляю, вовсе нет, я и тогда так размышлял, клянусь! Только не писал. Я вообще очень рано повзрослел, наверное, в Нью-Йорке и повзрослел по-настоящему. И мысли забродили в моей голове, много мыслей. Вы, конечно, уже заметили, что мысли мои часто противоречат друг дружке. Они и сейчас противоречат точно так же. Сперва я думал, что чем больше я стану узнавать о мире, тем больше порядка станет в моих мыслях. Какое заблуждение! Знания только усиливают хаос. Они вертятся в бесконечном хороводе в моем мозгу, перетекают друг в друга, отрицают друг друга, воюют друг с другом, пожирают друг друга, потом снова делятся, как клетки, и все сызнова. Многая мудрости – многая печали. Вот так. Я вряд ли был тогда, девять лет назад, умнее, чем теперь. Совсем нет. И вряд ли буду. Люди – как? Они набирают знания, берут столько, сколько могут вместить, а потом пугаются. И загоняют знания по углам, чтобы не высовывались. Изредка щегольнут ими поневоле, струсят, и снова – молчок.
Почему я все время говорю об ангелах? Очень просто – они мне стали являться. Впервые тогда, в Нью-Йорке. Как только я узнал всю правду о нерожденной сестре, так и началось. Она стала первой. Она прилетела ко мне, когда я сидел вечером в своей комнате на втором этаже и думал о ней. Думал о том, что родители ни за что не простят мне ее смерти. Думал о том, как бы она звалась, если бы все же родилась. Шумел кондиционер, гнусно-гнусно шумел. Из его трубочки за окном капала вода на газон. Я подошел и щелкнул выключателем. Стало баснословно тихо. Так тихо, что слышалось даже легчайшее жужжание лампочки над моей кроватью. Я открыл окно. Душный вечер. Шум автомобилей вдали. Едва слышная музыка из соседнего бара. Что-то хриплое негритянское.
– Как же ты меня назвал? – спросил легкий голос сверху, и я почувствовал слабый, как дыхание, ветерок.
– Это ты, Клер? – вырвалось у меня.
Я еще не знал, как мне назвать мою сестру, а тут имя пришло само собой. И непонятно откуда: я никогда не учил французского и не слышал французской речи. Даже в раннем детстве в кино, потому что в Москве французское кино всегда дублировали на русский. Значит – Клер.
– Да, верно, это я. Клер – хорошее имя, оно значит «светлая». Ты очень угадал, как мне сейчас.
– А как тебе сейчас? – спросил я, мне было приятно ощущать на лице нежный ветерок.
– Мне сейчас очень хорошо. Но если бы я родилась тогда, я бы была с тобой, играла бы с тобой, дружила бы с тобой. Мне было бы тоже хорошо, хотя я знаю, что вам тут не очень-то…
– Это точно.
– Если бы меня назвали Клер здесь, у вас, все бы дразнили: Клэр-эклер, Клэр-эклер!
– А я и не подумал! А там не станут дразнить?
– Нет, мы тут по именам друг друга не называем, а только «братом» или «сестрой».
– Слушай, скажи, а как тот китаец, который на гравюре сидит над ручьем? Он такой же пузатый?
– Такой же. Так и сидит. Мы ему не мешаем.
– Он, наверное, что-то пытается понять… Неужели так ничего и не надумал за эти века?
– А кто тебе сказал, что он думает? Он вовсе не думает – просто сидит над ручьем. Воду слушает, рыбок наблюдает, рачков, они по дну ходят, малюсенькие такие, но очень серьезные… Водоросли шевелятся… И все.
– И все?! Здорово! Вот бы и мне так.
– Это очень сложно. Нужно так стараться, чтобы ни на что в жизни не обращать внимания, кроме одного. Боюсь, ты пока так не сможешь.
– Что же мне делать?
– Если кто-то здесь, у нас, будет о тебе там, у тебя, заботиться, то тогда, может быть, и сможешь. Но вот тебя увезли с родины, ты в чужом городе, ты один. Как ты сможешь? Я, конечно же, буду о тебе заботиться, но я одна, могу не справиться. Слишком много у тебя соблазнов, ты много читаешь ненужного, от этого у тебя – разные мысли… А мыслей быть не должно.
– Но они же сами лезут! – вскричал я.
– Поэтому монахи – и буддийские, и христианские – уходили в монастыри и молились, чтобы если и будут мысли, то только о Боге.
– Ты хочешь, чтобы я ушел в монастырь, Клер? Но я еще столького не видел, мне еще столько хочется сделать!
– Ты делай, а я буду о тебе заботиться. Ты же еще очень маленький.
– Я не маленький, я не маленький! – закричал я.
Мне показалось, что она улетает, улетает через окно, потому что вдруг перестал веять ветерок. Я вскочил на подоконник:
– Погоди, Клер! Я не маленький, не маленький, не маленький!..
– Ты что, Алексей?! – послышался голос матери. – А ну-ка слезай и прекрати кричать! Упадешь – соседей перебудишь! И успокойся, ты не маленький уже, вон какие усища растут.
Мать взяла меня за ноги и потянула вниз, на пол. Стащила, а я все повторял, что не маленький. Когда я очутился на полу, меня вдруг стало тошнить. Меня вообще довольно часто тошнит вроде бы без причины. Врачи говорят – нервное.
– А как попасть в монастырь? – спросил я наутро за завтраком у родителей.
– Час от часу не легче… – вздохнула мать.
– Ты в какой хочешь? – спросил отец с ухмылкой. – В католический или в православный?
– А есть разница? – спросил я.
– Разница в том, что ты некрещеный. Для начала нужно креститься, а если креститься в твоем возрасте, то нужно знать – в католичество или в православие. Или, может быть, ты хочешь стать баптистом? Это совсем другое дело. Здесь, кстати, очень много баптистов. Особенно среди афроамериканцев.
– Негров, – поправил я.
– Не вздумай называть их неграми, а то на нас с мамой подадут в суд за то, что скверно тебя воспитали. И чего доброго, запретят тебя воспитывать.
– И кто же тогда меня будет воспитывать?
– Отдадут в приют, там узнаешь.
В приют мне не хотелось. Там наверняка полно грязных голодных детей, все галдят, спят в одной комнате, а жирные воспитательницы дают им тайком подзатыльники.
На другой же день, в субботу, приехали мастера и поставили решетки в моей комнате. Я так понимаю, чтобы я не выпал. Как будто мне неоткуда будет выпасть, если я захочу. Да хоть с Бруклинского моста. Потом опять были у доктора Строуса.
– Скажи-ка, милый Алекс, а кому ты кричал про то, что ты не маленький? С подоконника?
– Да так, – отвечал я не моргнув глазом, – негру одному, он по улице шел и смеялся надо мной, говорил, что я маленький, что мне уже пора пить молоко и спатеньки… Знаете, мистер Строус, эти негры такие наглые!
– Не негры, Алекс, а афроамериканцы.
– Да нет, мистер Строус, самые настоящие негры, потому что они – черные! Они же не зовут свою реку Нигер и страну Нигерию Афроамериканской рекой и Афроамерикой.
– Ну, правильно, зачем им так звать Нигер и Нигерию, ведь и река, и страна находятся в Африке и никакого отношения к Америке не имеют. А когда они попали сюда, то получили как бы второе гражданство – было только африканское, а теперь еще и американское.
– Но они же черные, такие же черные, мистер Строус, как мы с вами белые!
– Послушай, Алекс, – не унимался доктор Строус, – а вот если я тебя буду звать всегда маленьким, потому что ты не слишком, скажем так, рослый, ты же станешь на меня обижаться? Крикну в толпе на улице: эй, маленький, как дела?
– А я вам отвечу: эй, носатый (а у этого доктора Строуса был знатный рубильник), у меня все о'кей! А у тебя?
Отец мой, который, кажется, до сих пор все переводил нормально и даже с интересом, вдруг покраснел. Багровым стал. А вот Строус только улыбнулся.
Видать, он и не такое слышал от своих пациентов. Это вам не на рыбок в фонтане любоваться!
Короче, отец уходил разозленный, хотя и тщательно это скрывал. Доктор Строус, видимо, запретил ему с матерью на меня злиться. Меня вообще нельзя ругать, иначе я, по словам доктора Строуса, никогда не вылечусь. Ха-ха! Я же проходил мимо фонтана победителем. Даже от радости плюнул туда, когда консьерж отвернулся. Меня не так легко сбить с толку.
Однако слова Клер о том, что она будет обо мне заботиться, и о том, что сил ей одной вряд ли на это хватит, глубоко запали в душу – ведь больше никого из ангелов я тогда еще не знал. Их нужно было искать.
Вот о чем я вспомнил, сидя на берегу залива. Вдалеке виднелась монструозная леди Свобода, как ее здесь называют. Тогда-то ко мне и подкатился второй афроамериканец. То есть негр.
IV
Начал он точно так же, что и первый:
– Дай сигарету.
– Не дам, – ответил я по-английски. Он удивился:
– Почему? Тебе что, жалко?
– Хорошо, дам, но если ты мне скажешь такую вещь: почему вас нельзя называть неграми? Вы же черные, правда? Ну а мы – белые. Мы же не обидимся, если вы назовете нас «белыми», – я выговаривал эти фразы медленно, подбирая слова, и был очень доволен, когда понял, что он меня понял.
Кстати сказать, тогда я еще не знал про русичей, а потому просто удивился: надо же – наверное, действительно должно быть обидно, когда тебя называют прилагательным, «черный» или «белый». Просто прилагательным, даже неругательным. Кривой, косой, убогий в общем.
– Слушай, парень, зови меня как хочешь, только дай закурить и десять баксов за моральный ущерб, – отвечал он.
– Отсоси, дам двадцать, – предложил я ему, вспомнив первого негра.
Я тогда не знал, как перевести это «suck my dick», и поэтому глаза мои были совершенно невинными.
Он тоже обалдел, как и первый негр. У них, наверное, в крови удивление, у этих негрилл. Я достал из нагрудного кармана деньги, баксов пятьдесят или даже сто мелкими купюрами.
Тогда он решил, я по его глазам видел, что я с приветом и чего доброго еще учиню что-нибудь. Короче, он испугался. Но и вид денег его прельщал, я это тоже видел. И он, здоровый такой негрилла, с бицепсами, торчащими из-под выцветшей майки, нашелся:
– А пойдем выпьем. Угостишь? Здесь недалеко.
То есть, по всему, он не хотел оставаться со мной на берегу один на один.
– А пойдем, – покладисто ответил я.
И мы пошли через мусорные кучи, он немного в стороне, слева от меня, типа показывал дорогу.
– Ты откуда приехал? – спросил он. Так, чтобы разговор поддержать.
– Из России.
Негр присвистнул. Вспомнил, небось, про русскую мафию, про нее тогда только и было разговоров в этой сраной Америке. И понял, что со мной скорее всего связываться опасно, лучше дружить.
– Тебя как зовут? – он остановился.
– Алекс.
– Том, – он протянул мне свою громадную ладонь. Я пожал ее как можно крепче. Изо всех сил пожал.
– Русские, Алекс, живут вон там, на Брайтон-Бич. Ты не оттуда?
– Нет, я из другого места, – ответил я и подивился от души: я все понимал, что он говорит. Английский, уроки которого я в школе в Москве чаще всего прогуливал, вдруг непонятным образом стал вылезать из меня, прямо как моя внезапная рвота.
Мы шли по замусоренной набережной. Вдали уже виднелся этот знаменитый Брайтон-Бич: вдоль широченного песчаного пляжа праздно прогуливались пестрые толпы людей, иные в домашних тапочках, иные в купальниках и плавках, иные – под зонтиками, пряча головы от солнца. Из заведений неслись блатные русские песни. Все столики под навесами были заняты, люди пили пиво и жрали из огромных тарелок. Надо всем этим висело жаркое нью-йоркское солнце. Нет, я, конечно же, всего этого не увидел и не услышал в таких подробностях, поскольку Брайтон-Бич был еще далеко на горизонте, я просто забежал вперед в своем рассказе, так чтобы вы представили, в каких условиях мне приходилось жить.
– Очень похоже на мой родной город, – заметил я Тому.
– У вас, говорят, полно снега и холодно.
– Россия, Том, очень большая страна, там не все снег и медведи.
Мы свернули в грязный проулок, и негр завел меня в темный мрачный бар, совершенно пустой и сонный. Тихо и прохладно.
– Что будешь пить, мой друг? – спрашиваю негриллу.
– Пиво.
– О'кей, пиво ему и кока-колу со льдом мне, – говорю мулатистому бармену.
– И сигарет, ты же обещал мне сигарет!
– О'кей, и «Кэмел», босс! – щелкаю я пальцами. Щелкать пальцами я еще в первом классе научился.
Мулатистый ставит перед нами напитки. Я отпиваю колу и говорю:
– Советский Союз, Том, был великой страной.
– Да, – отвечает негрилла и закуривает.
– Гораздо более великой, чем ваша Америка.
– Ну да, – пыхнул сигаретой Том. – Может, ты меня и бренди угостишь?
– Двойной бренди, – говорю бармену. Что такое «двойной», не знаю, просто где-то прочел.
Негрилла выпивает половину порции, глядит мутно.
– Потому что Советский Союз – самая великая страна в мире. Была. И будет, Том! – продолжаю я и чувствую, что распаляюсь.
– А хочешь девочку? – спрашивает негрилла и допивает бренди вторым глотком. Запивает пивом.
– Какую?
– Хорошую. Она давно хочет с русским, говорит, вы хорошие бабки даете, не скупитесь.
Я с трудом понимаю, что он говорит, и совсем не понимаю, зачем он предлагает мне какую-то девочку. А он еще что-то говорит, но я уже ничего не разбираю. Ровным счетом ничего. Английский вдруг оставил меня.
– Извини, Том, я не понимаю.
– Пойдем, – он встает.
Я тоже встаю, расплачиваюсь и иду за ним. Мы проходим грязный проулок до конца, заворачиваем в другой, еще более грязный. Входим в дверь, возле которой сидят трое чумазых негритят, вонь на лестнице ужасная – рыба и жареный лук. Мне и есть хочется, страшно хочется есть, и стошнит сейчас. Еле держусь. На втором этаже Том стучит в дверь, открывает кто-то, он толкает меня вперед, и я оказываюсь в темной прихожей. Том закрыл дверь и сопит сзади. Спереди тоже кто-то сопит, невидимый, тоже, наверное, негр.
– Ты что, Том? – говорю я.
Вдруг зажигается свет. Передо мной негритянка с толстыми губами, в майке, едва прикрывающей пупок, и трусиках. Босая.
Они с Томом через мою голову хрипло обмениваются репликами, из которых я улавливаю только два слова – «guy» и «bucks». Потом только до меня дошло, что они меняли мои доллары на ее тело. Том говорит мне что-то, кажется, он меня с ней знакомит, но я не понимаю даже ее имени. Она мне не нравится, мне хочется есть, к тому же запах здесь какой-то затхлый, а с лестницы тянет рыбой с луком.
– Я пойду, – говорю я Тому.
А она берет меня за руку и тянет в комнату. Там совсем темно, плотные шторы закрывают и свет, и звуки. Рукой эта губастая лезет в мои штаны. Там у меня напрягается. Я опрокидываюсь на спину, слышу скрип, ощущаю под спиной неровную поверхность, чувствую, как сползают мои штаны. Она что-то делает у меня там, наверное, надевает презерватив. Потом садится на меня, я еще чувствую, как погружаюсь во что-то мокрое, мокрое и горячее, хлюпающее. Горло мое клокочет, я на несколько секунд теряю сознание.
Прихожу в себя – никого на мне нет, в душе мерзко и пусто. Слабое свечение дня сквозь шторы. Тишина. Я встаю, с отвращением стягиваю с члена резинку, полную отвратительной соплеобразной массы, кидаю на пол, застегиваю штаны и почти на ощупь ищу выход. Толкаю дверь, передо мной – другая, распахнутая в ванную комнату. Там стоит голая негритянка и поливает себя из душевого шланга. Зад отклячен, толстые ляжки, а в глубине между ними – мелкие черные завитки жестких волос. Только что я потерял девственность.
V
– Сколько? – спрашиваю у девки по-русски и для убедительности тру большой палец об указательный. Не могу сейчас говорить по-английски, тем более что я напрочь забыл, как будет «сколько» – how much или how many.
– Пятьдесят, – говорит она, поворачиваясь ко мне лицом.
Я искренне принимаю эти «пятьдесят» за «пятнадцать», отсчитываю и кладу на полочку в ванной. У этих жирных козлов американцев деньги одного цвета и одного размера, так что девка и в толк не взяла, что обманул я ее невольно. Тома нигде не было видно, он, верно, не ждал, что я справлюсь так быстро. И это меня спасло – наверняка бы они меня убили.
Девка что-то хрипло меня спросила, я на всякий случай кивнул головой, она улыбнулась и повернулась ко мне задом. Я шмыгнул к двери, тихо открыл и вышел, почти выбежал на улицу. Надо пересчитать деньги. Я отошел за угол – ровно сто двадцать три доллара и ни долларом больше. Именно тогда я и понял вдруг, что девка просила все-таки пятьдесят, а не пятнадцать. Не возвращаться же, и я припустил к пляжу.
Есть хотелось прямо до тошноты. Но еще тошнотворнее я сейчас боялся. Боялся Тома. Вдруг догонит? А я уже не смогу ответить ему так нагло и беспечно, как полтора часа назад. Я просто физически вдруг испугался, что он догонит и убьет меня. Это чувство впервые посетило меня в моей жизни. И другое чувство: я – взрослый. То есть настолько, что самостоятельно расплачиваюсь с проститутками, да еще и обманываю их. Странно, но о доме я за это время ни разу не вспомнил, как будто его и не было. Напротив, я казался себе ужасно одиноким, давно бездомным и несчастным.
Меня шатало как пьяного, я добрел до ближайшего заведения и плюхнулся на первый же стул под навесом. Огляделся. Стул стоял чуть в стороне от столика, за которым сидела толстая мамаша в ярко-оранжевом платье с глубоким вырезом, из-под него торчал край белого кружевного лифчика, а из того – ломтями рябая жирная грудь. Рядом с ней – девочка моего возраста, если я что-то понимаю в возрастах, с рыжеватыми вьющимися волосами, забранными сзади в пучок. Если мамаша была окончательная жаба, то девочка – еще только жабенок, в ней было что-то по-детски трогательное, хорошенькое.
Они дико на меня посмотрели – стул, на который я сел, по всей видимости, относился к их столику. Но ничего не сказали – мамаша уткнулась губами в коктейльную трубочку, а девочка продолжала ковырять мороженое. Из динамика над моей головой хриплый голос орал по-русски:
Нет, и в церкви – все не так,
Все не так, как надо!..
Я прислушался, стараясь разобрать слова. Хорошая какая-то песня, как будто про мою жизнь. Подошла официантка, размерами никак не меньше мамаши, в розовом фартуке. Что-то спросила по-английски. Я замотал головой: не понимаю, дескать. Тогда она сказала по-русски с очень смешным акцентом – так отец часто говорил в компании, передразнивая какого-то знакомого:
– Занят столик, молодой человек, что вы уже и не видите?
– Извините, – отвечал я очень вежливо, – я так хочу есть, что прямо тошнит! Я поем и сразу уйду.
Тетка оказалась доброй. Она обратилась к мамаше:
– Пустите молодого человека в свою компанию? А то он уже немножко умирает с голоду…
– С голоду тут никто еще не умирал, – отвечала мамаша. – Пусть кушает. Но для начала пусть вымоет руки с мылом.
Я радостно закивал головой:
– Спасибо, спасибо, я действительно с утра ничего не ел! Я быстро, я быстро. Мне что-нибудь очень недорогое, и воды. Холодной воды. Я сейчас.
Я встал и пошел в туалет. Повсюду глыбились толстые потные люди, они ели, пили и шумно, перекрикивая музыку, говорили. И все по-русски! Фантасмагорическое зрелище. В туалете я снял рубашку и вымылся до пояса. Стало легче.
Когда я вернулся за стол, там стояла большая тарелка с двумя гамбургерами, жареной картошкой и листиком салата. И запотевшая бутылочка минералки. Я жадно набросился на еду.
– А вы чей такой будете, юноша? – спросила мамаша, разглядывая меня в упор.
– Я не здешний, я с Манхэттена.
– Сто лет не была на Манхэттен (название острова она не склоняла). И что, хорошо там жить?
– Да не очень, – отвечал я с набитым ртом. – Русского языка не слышно.
– Так вы сюда за русским языком приехали. Вот оно что. А ваш папаша, он кто будет?
– Программист. Мы два месяца назад прилетели.
– Это очень хорошая профессия! – с удовольствием воскликнула мамаша. Ей явно нравилось, что мой отец программист и что мы живем в дорогом Манхэттене. – И как вам нравится у нас в Америке?
– А никак не нравится, плохо у вас в Америке, скучно.
– Это потому как вы на Манхэттен живете. А все люди – тут, на Брайтон-Бич.
– Я это понял.
– Софочка, вон дядя Эдик идет, я пойду поздороваюсь, – сказала она дочери, шумно всосала остатки коктейля и вперевалку направилась к группе людей, стоявших на набережной.
Я остался один на один с Софочкой. Как только мамаша ушла, девочка подняла на меня свои воловьи глазища и стала рассматривать нагло, в упор.
Тем временем я доел картошку и медленно попивал воду. Вазочка Софочки была пуста.
– Что вы на меня так смотрите? – наконец спросил я.
– Вы очень похожи на одного моего школьного учителя. Только он повыше ростом, а так – две капли воды, – сказала Софочка с американским, между прочим, акцентом. Наверное, она очень хорошо училась.
– Ну и как ваш учитель, добрый?
– Очень. Особенно со мной. Мне кажется, он мечтает со мной переспать, – вдруг сказала она. – Я уверена в этом.
– Как это – переспать? – спросил я.
– Вы что, не знаете, что такое переспать? – Удивлению Софочки не было предела. – Ну, это значит – заняться сексом. У нас полкласса уже им занималось, уж девочки – точно.
– Понятно. А вы?
– Что я?
– Вы занимались?
– Нет, – смутилась немного Софочка. – Я не могу так, чтобы секс ради секса.
Знала бы она, чем я занимался – еще часу не прошло – с негритянкой! Значит, это называлось – переспать. Забавно. А мы вроде и не спали вовсе, если не считать моего минутного обморока.
– У вас что, и девушки нет? – спросила Софочка.
– Нет. И в Москве не было, и здесь нет еще.
– Вы из Москвы прилетели? А мы из Одессы.
– Зато у меня была сестра, очень похожая на вас, – неожиданно соврал я.
– Почему была?
– А она умерла. Еще в роддоме.
– Так откуда же вы знаете, что она похожа на меня?! Странно даже! – воскликнула Софочка, но глазки ее повлажнели.
– Мне так кажется. Я, как вас увидел, вдруг подумал, что если бы моя сестра не умерла в первые же минуты, она бы выросла очень похожей на вас. Знаете, я с ней все время теперь разговариваю, ну вернее, воображаю, что разговариваю. И она как наяву стоит передо мной, и очень на вас похожа, особенно глаза.
Большие Софочкины глаза вдруг наполнились слезами. Она расчувствовалась. А я врал, и это мне доставляло несказанное удовольствие, особенно потому, что врал я по-русски. Я так давно не говорил по-русски то, что хотел.
– А вас как зовут?
– Леша, а по-здешнему Алекс.
– Я буду звать вас Лешей, можно?
– Конечно, зовите. Только не плачьте, мою сестру все равно уже не вернуть. Зато теперь у меня есть вы, словно сестра.
Надо же, я сморозил такую наглость, а она приняла это как должное. Даже, мне показалось, руку мою хотела погладить. Но не решилась.
Едешь ли в поезде, в автомобиле,
Или гуляешь, хлебнувши винца,
При современном машинном обилии
Трудно по жизни пройти до конца… —
понеслось из динамика.
– А кто это поет? – спросил я.
– Как, вы не знаете? – удивилась Софочка. – Это же Высоцкий. Его тут все слушают. Он взрослым родину напоминает.
– Он что, здесь живет?
– Ну что вы! Он давно умер. Он же у вас в Москве жил. Он артист, в кино играл и в театре. У нас дома его диски и кассеты есть. И видео… Хотите, дам посмотреть?
– Очень. Мне он нравится. Мне в Нью-Йорке не нравится, я домой хочу.
– А мне нравится, здесь весело. А дома я почти не помню, мы очень давно приехали, еще десять лет назад. Я только море помню, Черное. И трамваи, и улицы пыльные. И все. А здесь я выросла.
– Зато вы хорошо говорите по-русски, как вам удалось?
– А здесь, на Брайтон-Бич, все говорят по-русски, здесь и английский можно не учить. Я его в школе учу. Полдня по-английски, полдня по-русски. Я на них одинаково говорю. Я хочу адвокатом стать. Или дизайнером. Еще не решила. Я и рисую хорошо, и адвокаты мне нравятся. Мама хочет, чтобы я адвокатом была, так спокойнее, они хорошо зарабатывают, а папа любит, как я рисую. Но художник пока еще станет известным…
– Софочка, молодой человек таки покушал? – раздался сверху мамашин голос. – И вы таки познакомились? Идите погуляйте, я с дядей Эдиком схожу до тети Юши. Долго не гуляй, у нас сегодня гости. Да, и поздоровайся с дядей Эдиком, он тебя сто лет не видел.
Пока Софочка ходила здороваться с дядей Эдиком, седеющим брюнетом в полосатых шортах и шлепанцах на босу ногу, я подумал, что мне повезло.
Надо же, какая удача! Хорошо, что я пришел на Брайтон-Бич.
VI
Я расплатился, мы встали и пошли по набережной. По-прежнему гремела музыка, но это был уже не Высоцкий.
– Вы мне обещали кассеты, – напомнил я.
– Да-да, мы можем зайти к нам домой. Расскажите мне еще про себя.
И меня понесло. Я выдал Софочке полный свой набор. Про то, какой я сильный, какой умный, как обыгрываю всех в шахматы, как я хорошо плаваю, – короче, все-все, чтобы мы окончательно стали друзьями. Я и сам уже почти верил в то, что она похожа на Клер. Разумеется, я ни словом не обмолвился про то, что родители таскают меня к доктору Строусу, про то, что я ему рассказываю в клинике с фонтаном и рыбками. Я предстал перед Софочкой человеком глубоко непонятым, глубоко страдающим и глубоко чувствующим. То есть таким, какой я и есть на самом деле. При этом я понимал, что Софочка – еврейка, она из еврейской семьи, но это даже хорошо. Это было преодолением, а что такое жизнь, как не вечное преодоление себя? Я ведь тоже наполовину еврей, хотя себя ни в коей мере таковым не считаю и не ощущаю. Вот доктор Строус – еврей так еврей. Или мой отец. И многие, почти все наши московские друзья. А я – ничуть. И Софочка – тоже. Главное ведь не национальная принадлежность, а способность воспринимать мир во всей его полноте, будь ты черным негриллой, узкоглазым китаезой или носатым евреем. Короче, Софочка – ангел.
«Только бы она не приставала со своим сексом!» – опасливо подумал я, когда мы дошли до ее дома. Потому что секс разрушает ангельское в человеке. Недаром ангелов рисуют бесполыми – никаких дырок между ног. Правда, не помню, а пупки у них есть? Надо будет проверить.
Но ничего такого поначалу не случилось. Дома у Софочки хоть и было душно и как-то не по-американски тесно, множество безделушек, бессмысленных статуэток, тарелочек, рюшечек повсюду, но все же уютно. Как-то по-московски. Она напоила меня чаем с баранками, а потом мы сели на диван и стали смотреть фильм с Высоцким, «Служили два товарища». Я же его видел в Москве по телевизору, но никак не предполагал, что этот маленький офицерик с конем и есть знаменитый певец. Он в этом фильме ничего не пел. Только стрелялся в конце на палубе парохода. Именно с этого момента я его и полюбил. То есть полюбил сразу, как только он застрелился! Он поступил как настоящий русич, сказал бы я теперь, но тогда я еще не знал о существовании такого племени.
Дома у Софочки было очень тихо, тихо стучали настенные часы с маятником. «Еще из Одессы», – сказала она. В общем, у меня было ощущение, будто я никуда никогда не уезжал, что мне лет пять или шесть и сейчас по телевизору покажут «Спокойной ночи, малыши» с тетей Валей. Что споет дядя козлом прощальную песню, что закричат в две глотки в соседней комнате мои брат с сестрой, близнецы, мать пойдет их успокаивать, а я буду лежать в кровати, смотреть в окно, как падает, падает мягкий снег мимо нашего десятого этажа на Крылатские холмы.
Потом мы смотрели фотографии. Склоняясь вместе с Софочкой над семейным альбомом, я чувствовал теплый кисловатый запах ее волос. Потом она погладила меня по руке, и мы стали целоваться. Удовольствия от поцелуев я не получал, я даже не знал, как надо целоваться, да и до сих пор не знаю толком, но в то же время приятно было ощущать ее так рядом. Между тем Софочка распалялась, дышала прерывисто и все теснее жалась ко мне.
– Ты меня любишь? – спросила она сдавленным шепотом.
– Ты мой ангел! – ответил я почему-то по-английски.
Она слегка отодвинулась и долго-долго смотрела на меня своими рыжими глазами. Потом нежно-нежно поцеловала меня в губы, так легко-легко, почти бесплотно, по-ангельски.
– Только секса у нас сегодня не будет, – прошептала она, опять отклонившись. – Родители могут прийти, да и вообще – мне нельзя сегодня.
У меня, честно сказать, отлегло от сердца. Я уже не слишком-то мог сопротивляться.
– И хорошо, – тоже прошептал я. – Ты – ангел (по-русски). Хочешь, пойдем погуляем? Вроде уже не так жарко.
– Пойдем. А куда?
– Ну, на Бруклинский мост, очень люблю смотреть на воду, когда много воды.
– Ой, так далеко! – воскликнула она. – Я боюсь. Мне не разрешают далеко ходить.
– Ну, ничего, я ведь с тобой. Потом я тебя отвезу на такси, хочешь? У меня есть деньги.
– Ну пойдем… Только быстро, а то придут родители, не пустят.
Она дала мне еще кассеты с Высоцким: фильм «Опасные гастроли», фильм «Маленькие трагедии», где он играет Дон Гуана, и суперский сериал «Место встречи изменить нельзя» – в общем, все, что я еще не видел. И еще две кассеты с его песнями.
Мы вышли на улицу, я раскрыл карту, она показала, как лучше идти, чтобы никто не пристал, то есть по шумным улицам. Мы взялись за руки и пошли. Иногда она отпускала мою руку, когда ей казалось, что навстречу идет кто-то из знакомых. Но, к счастью, никого мы реально не встретили. Мы спустились в подземку и до Бруклинского моста добрались как раз к закату. Встали посередине и, обнявшись, долго смотрели на воду. Целовались, вспоминали какие-то глупости из детства, опять смотрели. Внизу проплывали корабли большие и маленькие. Сперва их было еще видно, а потом только разноцветные огни.
– Ты ужасно смешной, – щебетала шепотом Софочка. – Я, когда тебя увидела, чуть не расхохоталась: такой худенький, с несчастным взглядом… Мне стало ужасно тебя жалко. Да, кстати, и моей маме. Я когда ходила к дяде Эдику, она сказала, что ты славный, только какой-то потерянный. Хотя и живешь на Манхэттен… Сказала, что, наверное, у тебя несчастная любовь, раз ты забрел в такую даль. А может быть, ты, ха-ха-ха, и правда в кого-то влюбился?!
– Я худенький? Вот пощупай, какие мышцы! – я согнул руку и напряг бицепсы.
– Ого! – рассмеялась она.
– Я могу тебя на руках носить, – сказал я.
– Ну, попробуй! – и она прижалась ко мне.
Я обхватил ее под коленями одной рукой, под ключицами – другой и приподнял. Тяжелая. Но и я не слабак.
– Ты – ангел, – шепнул я ей в открытое ушко, напрягся изо всех сил, поднял ее еще выше, почти на вытянутые руки, потом повернулся и выронил Софочку за парапет. Прямо в Ист-Ривер.
Я перегнулся посмотреть, но не увидел ничего – слишком темно уже, и как назло ни одного парохода. Ни всплеска, ни крика. Я зачем-то отряхнул руки и зашагал на Манхэттен.
На душе легко. Я знал, что когда приду домой, – надо же мне было где-то спать, не под мостом же, – она прилетит и расскажет, каково ей там. Я знал, что хорошо, что она – ангел, но мне хотелось, чтобы она сама рассказала. А может, с ней прилетит и Клер. Теперь их двое: Клер и София.